Текст книги "Пентхаус"
Автор книги: Александр Егоров
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Как вышел срок, его призвали служить на Новую Землю. Про полигон НЗ ходили легенды. На этом курорте, если по-хорошему, надо было ходить в свинцовых плавках, не снимая их даже ночью. У Вовчика и у других выпадали волосы и зубы. Компот с бромом довершил дело. Ночью в казарме Вовчик грыз зубами подушку. А что еще оставалось делать? Передергивать затвор всухую?
От тоски он писал письма Анжелке, та – не отвечала. Вероятнее всего, она позабыла обо всем, даже о милом Сережке. Принцессе отчаянно хотелось в Москву.
В Москву после дембеля рванул и Вовчик. Кто-то рассказал ему, что там нужны парни без иллюзий. Говоря проще – реальные пацаны.
Иллюзий у него и вправду не осталось. Он сильно изменился за эти годы, огрубел и сделался злопамятным. По пьяни или по дури он и вовсе был страшен. Однажды едва не пришиб глупую малолетку на съеме: она имела несчастье назваться Анжелой.
Были времена, когда он сидел без работы. Однажды попробовал устроиться охранником в дорогой обувной магазин. На собеседовании за директорским столом он увидел Анжелку. С бриллиантовыми кольцами на пальцах.
Поднялся и вышел вон. Потом беспробудно пил две недели.
Питался шаурмой на площади Трех вокзалов.
Хорошо еще, друг Серега однажды встретил его на Ярославском и пригласил работать на фирму к Георгию Константиновичу.
– Владимир, – окликаю я.
– В-в-в…
– Ты хочешь вернуться в прошлое, Владимир? Если бы ты вернулся, что бы ты сделал?
Он скрежещет зубами.
– Если бы ты ее встретил снова, что бы ты сделал?
– Убил бы, – выдавливает из себя Вовчик.
– Лжешь. Не убил бы. Ты любишь ее. Ты никого больше не любишь.
– С-сука, – шепчет Вовчик.
Ха-ха. Я знаю, что я сейчас сделаю. Потому что я – суперский доктор. И в моем черном ящике хранится обширная база данных по всем клиентам. Адреса, телефоны.
Я нажимаю «стоп». Глотаю виски из горлышка.
Его мобильник у меня в руках. Я набираю номер. Включаю громкую связь. Вместо гудков играет музыка: «Such a perfect day».
На часах – полпятого утра. Не волнует.
– М-м-м. Кто там еще? – недовольно бормочет взрослая сонная Анжелка. Бизнес-леди и директор сети магазинов.
– Давай, говори, – командую я вполголоса. – Говори. Это твой день.
Вовчик смотрит на меня ошалело.
– Анжелика, – произносит он.
– Ну, я. Кто это?
Я трогаю пальцем джойстик. Моторчики гудят.
– Это… Владимир.
Молчание вместо ответа.
«Скажи ей», – приказываю я одними губами.
– Это Владимир. Из Новоголицыно. Ты помнишь.
В трубке слышны таинственные шорохи.
– Я вас не понимаю, – говорит Анжелка. Однако не отключается. Нет, не отключается.
Вовчик умолкает. Желваки играют на его скулах. Пот выступает на лбу. Ну что же, думаю я. Тогда – вот.
Вовчик корчится в кресле.
– Господи, – вырывается у него. – Анжелка. Скажи еще что-нибудь. У тебя голос…
– Что не так с моим голосом? – спрашивает она.
– Он такой же, как раньше.
– Так это ты был? Два года назад? Ты приходил на собеседование? – она говорит все тише и тише. – Как ты нашел мой телефон?
Вовчик переводит взгляд на меня. Принимает решение.
– Неважно, – говорит он. – Я искал тебя. Правда.
– Слушай… тогда и правда ужасно получилось. Я не хотела, чтобы так было.
Вовчик тяжело дышит.
– Меня заставили, – продолжает она. – Ты сам был виноват. Мне было четырнадцать. Кто бы меня послушал.
Ее аргументы непоследовательны. Но Вовчик просто слушает ее голос.
– Так зачем ты меня искал? – Похоже, она окончательно проснулась, эта перепуганная лживая шлюха. – Чего ты от меня хочешь? Если ты всё об этом, так ты не вздумай мне угрожать. Я позвоню мужу, и он…
– Перестань, – просит Вовчик. – У тебя такой красивый голос.
Молчание.
– Я писал тебе письма.
– Они не доходили.
– Я хотел…
Ему не хватает слов. Он отвык. Что поделать, охранников не учат разговорам. Их учат больно бить. Учат принимать удар. Это означает, что нужно бить еще больнее.
Кресло меняет форму, и у пациента хрустят суставы. И у него уже стоит. Ведь у Анжелки такой красивый голос.
– М-м-м, – еле слышно стонет Вовчик. – Я не могу больше.
Вот ведь сволочь, – вдруг приходит мне в голову. Я докопался до самого дна его души. Луч боли – если можно назвать его так – осветил самые темные углы грязного подвала, где навалено столько скелетов, ломаных стульев, окровавленных простынок – да мало ли чего еще. Иногда кажется, что там ничего и быть не может, кроме этой дряни. Неправда. Там в глубине есть ржавая железная дверь, за которой – выход.
Сейчас мы возьмем реальный стальной ломик и взломаем эту дверь.
«А ну, скажи ей», – повторяю я беззвучно.
– Я хочу тебя видеть, – говорит смелый Вовчик. – Прямо сейчас.
Представляю, что творится сейчас у Анжелки в голове.
– А еще что ты хочешь? – спрашивает она тихо.
– Всё забыть. Чтобы как будто ничего не было. Я всегда тебя любил. С пятнадцати лет.
– Я понимаю…
Моя рука тянется к джойстику. Я, Артем Пандорин, просто супердоктор. Я чувствую, как дрожит ее голос. Сейчас она скажет ему…
– А я вот не хочу ничего забывать, – говорит она вдруг. – Я всегда помнила о нём. О нём, а не о тебе. Он первый, ты последний. Ты понял? Я не хочу тебя видеть. Уйди из моей жизни. Сдохни. Отключись.
Ржавая железная дверь с грохотом захлопывается.
В трубке пульсируют гудки. Мои руки дрожат: delirium tremens? Мне холодно и тоскливо. Я подношу бутылку к губам. Виски имеет вкус жженой карамели. Я гляжу на Вовчика. Таким я его не видел еще никогда.
– Пошло всё на х…й, – шепчет он. – Разъ…бись оно всё конём.
Это тоже катарсис.
Я опускаю пустую бутылку на пол. Опираюсь на кресло, чтобы самому не упасть. Отчего-то с координацией движений дела обстоят очень и очень неважно. С повышенной аккуратностью я медленно, тщательно расстегиваю ремешки – сперва на его ногах. Потом на запястьях.
– Прости, Владимир, – говорю я.
Прямой удар в челюсть, и свет для меня гаснет.
* * *
Мне снился мой пентхаус и панорамное окно с видом на реку. Было утро; над рекой поднимался туман, и небоскребы на том берегу, казалось, висели в воздухе. Надо полагать, наблюдатель с той стороны видел то же самое.
Во сне я вспоминал, сколько этажей в моем доме, и никак не мог вспомнить. Почему-то это казалось мне важным.
Звонил телефон – старый телефон с трубкой на витом проводе. Я подносил эту трубку к уху и слушал тишину. Затем раздавались гудки, болезненные, как сверло в зубе, а я по-прежнему молчал, словно и не ждал ничего иного.
Иногда мне чудилось, что на мой мобильник пришло сообщение, и тогда я подрывался его искать, – не тот новый коммуникатор, из которого вынута батарейка, а свой старый любимый мобильник, который Танька называла неправильно, по-московски, «сотовым», – я искал его в разных местах в комнате и не мог найти, и соображал, что надо бы позвонить на него с обычного телефона, чтобы он откликнулся, но никак не мог вспомнить собственный номер.
Я раскрывал ноутбук и видел, что по моим адресам свалилось сразу несколько писем. Все пустые.
Я был окружен мертвой молчаливой пустотой. Наверно, первый космонавт Гагарин чувствовал себя так же в своей краснозвездной капсуле, оторванной от Земли, да так никуда и не улетевшей.
Но с ним хотя бы кто-то говорил. Даже пролетая над вражеским полушарием, в режиме радиомолчания, он мог слышать собственный голос в наушниках. А это так редко получается во сне.
– Артем, – чей-то знакомый голос окликает меня, и это тоже бывает редко. Маринка редко зовет меня по имени.
Маринка?
Я открываю глаза и вижу ее. Со стриженой челкой. В узких джинсах-стрейч.
– Доброе утро, – говорит она. – Я тебя разбудила. Извини.
Мне хочется подпрыгнуть на месте. Но я не могу двинуться. Я прикован к гарроте по рукам и ногам. И я не чувствую рук и ног, как космонавт в своем космическом кресле.
– Что… ты… здесь делаешь? – спрашиваю я. И сам себя не слышу.
– Ничего. Я искала тебя. Потом позвонила Георгию Константиновичу. И он меня привез сюда.
– Он сам?
– Собственной персоной, – отзывается голос Жорика откуда-то слева. Я вытягиваю шею: Жорик, представительный, в льняном пиджаке, стоит в дверях, вальяжно прислонясь к косяку. Он улыбается.
– Сперва Мариночка испугалась, – говорит он. – Но ведь Георгий Константинович совсем не страшный. Он всегда рад помочь, если кому трудно. Мариночке было трудно, ну, я и помог.
«Жирная сволочь», – думаю я.
– Ты ведь не позвонил, как обещал, – говорит Маринка грустно.
Жорик кивает большой головой:
– Он был занят. Правда, доктор?
– Я не мог позвонить, – говорю я. – Мне нельзя выходить на связь. Я…
– Может, тебя расстегнуть? – перебивает Жорик. – Ты не будешь на людей бросаться? Вовчик мне рассказывал, как тебя ночью колбасило. Еле справился с тобой.
Он приближается. От него пахнет дорогим парфюмом. Мы смотрим друг другу в глаза.
Я облизываю сухие губы. Я ответил бы что-нибудь, если бы под креслом (я знаю) не валялась пустая бутылка из-под виски. Если бы я не был небритым и немытым. Если бы от меня не разило многодневным перегаром.
А еще у меня, кажется, сломан зуб.
– Пожалуй, не нужно спешить, – размышляет Жорик вслух. – Наш доктор утомился за ночь. Вредно ему так много работать, – оборачивается Жорик к Маринке. – Совершенно теряет человеческий облик. А что он тут вытворял на прошлой неделе, это просто не передать.
Я вцепляюсь пальцами в поручни.
– Ты зря так, Георгий, – шепчу я еле слышно.
– Он опять недоволен, – удивляется Жорик. – Вон какой вискарь пьет. А всё недоволен.
– Маринка, не слушай его, – прошу я. – Я больше на него не работаю. Хватит мне этого… дерьма…
– И верно, хватит, – с удовольствием говорит Жорик. – Пора нашему Артему в отпуск. Отдохнуть, успокоиться. Печень подлечить. Устроить тебя в санаторий?
Я снова гляжу ему в глаза. Он улыбается одними губами.
– Я же про тебя все знаю, – говорю я. – Я же всё видел. Ты бешеный зверь. Ты же больной на всю голову.
– Остынь, доктор. – Жорик кладет жирную лапу мне на плечо. – Если кто тут и бешеный, так это ты. Хорошо еще, привязать вовремя успели… Ну что ты там видел? У тебя уже галлюцинации?
Он улыбается. А сам легонько, двумя пальцами трогает меня за подбородок. Гладит по шее. Перед глазами у меня вертятся огненные колеса. Если он нажмет чуть сильнее, я потеряю сознание.
Но он отступается. Ласково похлопывает меня по щеке.
– Тебе романы писать нужно, – говорит он мне. – Про шпионов. С твоей-то фантазией.
Я глотаю ртом воздух, как рыба на песке. Но Георгий Константинович больше не обращает на меня внимания. Присаживается на край стола. Протягивает руку, и Маринка послушно делает шаг навстречу. Словно дочка к любимому папе.
– Ну, не бойся, – говорит он. – Иди сюда, киска.
Его светлый льняной пиджак от Cortigiani слегка помят и от этого смотрится еще дороже. Маринка нерешительно кладет ладонь ему на колено. У нее длинные пальцы с перламутровыми ноготками. Хороший лак, и маникюр сделан красиво.
Жорик накрывает ее ладошку своей, тяжелой.
– Теперь все будет хорошо, – шепчет он ей на ухо. – Не бойся, в интернат я тебя не верну… или хочешь, съездим с девчонками попрощаться?
– Нет, – отвечает Маринка.
– Вот и славно. Ты просто умница. И ты такая красивая. Сделаем тебе загранпаспорт, поедем жить в Испанию. Хочешь в Испанию?
– Да, – отвечает она.
Все это время я тщетно пробую вырваться.
– М-маринка…
Она оглядывается. Ее глаза поблескивают из-под аккуратно подстриженной челки.
– Ты же не можешь так.
Георгий Константинович легонько придерживает ее за руку. Она высвобождается. Приглаживает волосы. Я так любил этот ее жест.
– Прости, Артем, – говорит она. – Ты знаешь… я больше не верю тебе. Раньше верила, а теперь нет.
– Маринка. Всё совсем не так, как ты думаешь. Послушай меня, пожалуйста…
Маринка грустно улыбается.
– Я хотела на тебя посмотреть, – говорит она. – Но слушать тебя я больше не хочу.
Георгий Константинович пожимает плечами и обращает взоры к небу – вернее сказать, к низкому потолку этого гребаного подвала. В этот момент я понимаю кое-что еще.
– Это же театр, – вдруг вырывается у меня. – Ты же все подстроил с самого начала. Ты же меня подставил, сволочь, маньяк вонючий…
– Не груби, доктор, – холодно говорит Жорик. – Премии не получишь.
– Ты же маньяк. Расскажи, что стало с теми девчонками… расскажи хоть раз всё до конца.
Жорик медленно переводит взгляд на меня, и дрожь пробегает по моему телу.
– Не пугай девушку, – произносит он вдруг. – Она и так натерпелась. Заткнись… если хочешь, чтобы тебя хоть немножко уважали.
Я гляжу на него расширенными глазами. Дрожь не унимается. Язык отказывается мне служить, и слова застряли в горле.
– Пойдем, котенок, – зовет он Маринку. – У нашего Артема уже бред начался. Лучше его не слушать, а то потом не заснешь. Мы его пробовали успокоить, но, как видишь, не получилось.
– Стой, – говорю я и сам удивляюсь своим словам. – Стой. Не трогай ее. Ты сволочь и убийца. Но Маринку ты пальцем не тронешь.
Жорик задерживается в дверях.
– За такие предъявы обычно отвечают, – произносит он сквозь зубы. – Но с алкоголика что взять. Может, Лиду позвать, пусть тебе капельницу поставит?
– Лиду? – ужасаюсь я. – Лиду?
– А что такого?
Мои мысли путаются. Зубы стучат. Неужели я и вправду…
– Так я позову, – говорит Жорик.
А вот и Лидка входит, в своем порнушном белоснежном халатике. Она улыбается.
– Вы не обижайтесь, Артем, – говорит она. – Вы ведь клинику закрыли. А сейчас сами знаете, как работу трудно найти. Вот я и подумала…
– Не надо, – прерываю я. – Я все понял.
Жорик недобро щурится.
– Отдыхай, Пандорин, – советует он. – Сам же говорил – твоя работа кончилась.
– Артем, – говорит Маринка.
Она так редко называет меня по имени.
– Мне очень жаль, Артем. Выздоравливай.
Дверь за ними закрывается.
Несколько минут я держусь за горло. Наконец меня тошнит прямо на бетонный пол. Сереге придется поработать тряпкой, думаю я с мстительной радостью. А я как раз изловчусь да и пну его ногой.
Мне становится весело. Он победил. Он победил меня. Взял мою жизнь и уничтожил. Вот сейчас бы и сдохнуть, чтобы без мучений, – думаю я, тихо посмеиваясь. Не так уж редко мне хотелось умереть. А может, я уже умирал, много-много раз. Но вот что странно: тогда была боль. Теперь нету.
* * *
Дорога обратно не запомнилась. Хмурый Вовчик вел машину молча. Линия фонарей сливалась в новогоднюю гирлянду.
Мне было очень плохо. Возможно, поэтому Вовчик наконец взглянул на меня и произнес:
– Держись, доктор. Не было приказа тебя в лесу закапывать.
Я не ответил. Перед глазами плыли цветные пятна. Рубиновые огни перемещались.
Вовчик подумал еще. Положил руку на рычаг коробки-автомата. Недоигранный жест дружелюбия, отметил я равнодушно.
А он вдруг сказал:
– Ты мне хотел помочь. Я помню.
– Забей, – ответил я.
– Сейчас заедем в госпиталь. Пусть тебя коллеги посмотрят.
Я слушал равнодушно. Мой диагноз я и сам знал.
Вовчик вздохнул.
– Вот ты ответь мне, доктор, – продолжал он. – Только без протокола. Ты же людей насквозь видишь. Где твои глаза были, когда ты с Георгием работать решил? Ну ладно я, мне… терять нечего… а ты-то зачем в это говно полез?
Мои пальцы сжались в кулаки.
– Так сложились обстоятельства, – сказал я.
Огни светофоров мигали. За темными стеклами вырастали высотки Крылатского.
– Георгий Константинович – человек специальный, – сказал Вовчик тихо. – Знаешь, что про него ребята говорят? Не зря, говорят, у него детей нет. В договоре пункт такой был.
Я сглотнул слюну. Меня мутило по-прежнему.
– В каком договоре? – спросил я.
– Не догоняешь? – Вовчик загадочно ухмыльнулся. – Ну да, он же крест носит за сто тысяч. Детдом спонсирует, и все такое. Да только слишком уж он везучий. Не бывает так. Он уж сколько раз умереть был должен, а все жив.
– Бред, – отозвался я.
– Может, и бред. А только ребята еще говорят… кто с ним работает, тому тоже с договора не соскочить. До самой смерти, да и после тоже.
Закашлявшись, я зажал рот ладонью. Вероятно, со стороны это смотрелось комично. Но Вовчик в своей жизни видел и не такое. Смеяться он не стал. Он все понял.
– Потерпи, – сказал он заботливо. – До больнички недолго осталось.
Стекло поползло вверх. Ветер растрепал мои волосы. Я судорожно сглотнул слюну. Бросив на меня короткий взгляд, Вовчик притормозил и прижался к обочине. Прошелестел замок. Я приоткрыл дверь: под колесами темнела и пузырилась громадная лужа. Где-то это уже было, подумал я. Наощупь отстегнул ремень и свесился вниз.
Стало полегче.
– На, воды попей, – предложил Владимир чуть позже.
Мы снова двигались. Я безвольно откинулся на подголовник. Прикрыл глаза.
– А Анжелику я найду, – услышал я. – Зуб даю, найду. И отдеру, как сидорову козу.
008. Оглянись
Белый, белый подушечный склон. Под ним стелется снежная равнина простынки – а дальше обрыв до самого пола.
Я смотрю на все это одним глазом. Второй утонул в подушке. Подушка белая и мягкая. Удивительное ощущение.
Это больница для бедных, и здесь пахнет мочой и лекарствами. Но у меня все же есть своя тумбочка и домашние тапки.
Даже хорошо, что моя постель – в коридоре. Я могу видеть других пациентов. Они больные и несчастные, возможно, даже больше, чем я.
Мне можно вставать, но я не спешу. Я наслаждаюсь покоем. И еще у меня вырвали зуб – специально водили в стоматологию. Надо же студентам на ком-то практиковаться.
Недавно был обед. И вот теперь старик из крайней палаты движется в уборную. Он – в халате, в носках и шлепанцах. Он шаркает подошвами по линолеуму и опирается на свою алюминиевую рогульку. Рано или поздно он проползет мимо, обдав меня запахом нестиранной фланели и застарелого пота. Не мужского. Жалкого, пустого, старческого.
Так потел Виктор, ревнивый Анжелкин муж.
Сестричка катит куда-то инвалидное кресло. Она могла бы помочь старику. Но у того своя история. Это серьезное дело – дойти до уборной и вернуться.
Вот он рядом. Он тяжко дышит.
– Такие дела, – говорит он мне. И я вижу его спину.
So it goes. Это откуда-то из Воннегута. Проклятущая литература.
Старик удаляется. Его рогулька стучит о линолеум: бух, бух. Шлепанцы шаркают: шкрр, шкррт. Я закрываю оба глаза.
Я здесь третий день. Добрые врачи не обижаются на меня, когда я отказываюсь от их процедур. Они принимают меня за недоучившегося фельдшера с неотложки. А может, за санитара со «скорой». Их отношение ко мне – покровительственное.
– Артем, – зовет меня сестричка, и я приоткрываю один глаз. – Там Петров с горшка свалился. Иди, помоги, а то мне одной тяжело.
И это тоже пройдет, думаю я. Примерно то же было и вчера вечером.
Я не спеша надеваю тапочки и иду за ней в конец коридора.
Полвека назад этот Петров был танкистом. Там, где побывал он, я не вынес бы и десяти минут. Но теперь он упал с унитаза и не может встать. Вдвоем с сестричкой мы его поднимаем. Чертыхаясь про себя, сестра помогает ему натянуть штаны.
– Ох, бл…дь, – бормочет старик. – Что же за жизнь такая говенная. Хоть бы сдохнуть без мучений.
Сжимая его руку, я негромко говорю:
– Ничего. Вспомните Алжир. Вот где говно-то было.
Старик глядит на меня выпученными глазами.
– Ты, что ли, был там? – переспрашивает он сердито. – Ты там не был. За рычагами не сидел на минном поле. Вот и не говори.
– Молчу я, молчу, – соглашаюсь я. – Все хорошо. Успокойтесь.
Вцепившись в рукоятки своей рогульки, он сопит и переступает с ноги на ногу. Потом громко выпускает газы.
Я закрываю глаза.
* * *
Горячее солнце, горячий песок. Рев моторов. Вонь перегретых дизелей и семьдесят градусов по Цельсию в грохочущем железном гробу. Это не кошмар. Это просто звучащие картинки из его памяти.
Вдоль алжирской границы запрятаны сотни тысяч противопехотных мин. Французам некуда было их девать, вот они и решили повеселиться перед уходом. Разминировать границу послали наших танкистов. Русское мясо дешевле.
Механик-водитель Петров работал и вовсе бесплатно. Мины взрывались под тралом, а иногда под бронированным брюхом тягача (с виду это был обычный танк Т-55, но без башни). Тогда тягач подбрасывало. Но Петров держался крепко и дергал свои рычаги и все утюжил и утюжил гусеницами белый песок. Ему тогда было как мне сейчас.
Девочке по имени Аминат было четырнадцать или пятнадцать, когда она встретила Петрова. Никто не посылал ее в русскую медсанчасть, она сама пошла, из любопытства.
Было жарко. Петров пил невкусную воду из фляжки, вода отдавала разогретым железом, как и всё здесь; ему перевязали разбитый лоб, и он стал похож на молодого мусульманина-хаджи, только без бороды и халата, зато в мокрой гимнастерке. Девочке Аминат он показался очень красивым. Да и сама Аминат вовсе не считалась дурнушкой – такая же тоненькая, как и все другие дети в деревне, и с такими же блестящими черными глазами.
На свою беду, Петров уже немножко знал по-французски и спросил у девчонки, как ее зовут; она назвала себя – так же звали мать Пророка, да будет благословенно его имя. Петров, который не мог знать этого, все равно улыбнулся. И тогда бедная Аминат решила, что…
Это был ужасающий грех – даже думать об этом. Но в селении совсем не осталось мужчин, даже местный мулла давным-давно покинул их, убоявшись повстанцев, а мать Аминат умерла от дизентерии. Поэтому Аминат не подозревала, что уже совершает богопротивное дело, только вступив в разговор с неверным.
А что, если бы, – думала, наверно, Аминат, – а что, если бы в целом мире не осталось больше никого – ни старух из деревни, ни военных, ни злых мальчишек?
А что, если бы, – думал, наверно, Петров, – можно было забрать ее с собой, в Союз?
Глупости. Ни о чем таком они не думали. Кроме того, Петров числился секретарем комсомольской ячейки и даже один раз выступал перед товарищами с докладом о международной обстановке. О том, что участились случаи враждебных вылазок. И о том, что нужно быть бдительными. Что через полвека счастливые потомки будут жить при коммунизме, а до тех пор нужно потерпеть.
Через полвека Петров заваливается на свою койку в восьмиместной палате. Он тяжело дышит. У него – неопрятная серая щетина и впалые щеки.
Петров глухо кашляет.
– Потерпите, – говорю я и снова беру его за руку. – Сейчас сестричка лекарство принесет.
Темно. Опрокинутая луна светит не по-нашему. То ли сверчки, то ли суслики посвистывают в отдалении. И еще чей-то шепот слышу я – злобный, свистящий.
«Нехорошо, братишка. Опять танкисты весь свежачок забрали. Давай по-хорошему: делиться надо».
Трое чуваков в х/б подступили вплотную. Они без оружия: стройбат на отдыхе.
Двое других держат за руки девчонку. Та отчего-то молчит, только всхлипывает и поскуливает тихонько. Похоже, напугалась до смерти.
Петров отступает на шаг. Резко нагибается. В руках у него – какая-то железная херня, шкворень или что-то вроде. Заранее приготовил?
«Тэ-эк», – мерзко, по-блатному тянет кто-то из стройбата.
Петров – по-прежнему в белой повязке. Это удобно. Пот не стекает ему на лоб. А вот строители почему-то резко потеют.
Он перехватывает шкворень поудобнее.
«Т-твою мать», – говорит кто-то, кого я не вижу.
«Мочим его, – выкрикивает кто-то еще. – Мочим, я отвечаю».
Да, этот Петров – смелый парень, решительный. Я могу читать его мысли. Они короткие, как вспышки автоматных очередей старого доброго АК-47, еще не модернизированного для Афгана. «Р-раз», – думает Петров. И шкворень с хрустом опускается сбоку на чью-то шею. Здесь надо бить первым. «Р-раз», – р-разворачивается он опять. Раз и еще раз. Он силен, этот Петров. Но что толку, когда их четверо. Он тормозит, слыша движение сзади, и тут же пропускает прямой удар в челюсть. Луна в черном небе заваливается набок и гаснет.
И тогда эта девчонка, Аминат, вырывается и бежит к белой бетонной коробке медсанчасти, бежит и кричит что-то на своем языке. Кричит, не боится. Кажется, ее слышат: в небо взлетает сигнальная ракета. И все кончается.
Старик еле слышно хрипит.
– Иди, Артемчик, – говорит сестричка. – Спасибо. Теперь я с ним управлюсь.
Вернувшись, я укладываюсь на койку.
Я устал от чужих историй. Никто не поможет мне написать свою – да теперь это уже и ни к чему.
Тогда, в подвале, мне нужно было взять железный шкворень и мочить жирного Жорика, мочить что есть сил, пока его самодовольная рожа не превратилась бы в свиную отбивную. Пока его маршальский жезл не повис бы гнилой вонючей тряпкой.
Но теперь слишком поздно. Он знал, чего хотел, и он победил меня. Размазал ниже плинтуса. Забрал все, что у меня было. И Маринку.
А я – идиот. Вернее, я был идиотом, а теперь я просто никто.
Вздохнув, я отворачиваюсь лицом к стене.
Кто-то из больных, кто лежал здесь еще до меня, нацарапал на ней шариковой ручкой:
ОГЛЯНИСЬ
Не жизнь, а сплошные символы.
Мне что-то неохота оглядываться. Даже когда сестричка снова меня окликает. Я и не оглядываюсь.
– Артем, – слышу я другой голос.
Не может быть.
– Артем, посмотри на меня, – говорит Танька.
Я сажусь на постели. Танька постриглась коротко и окончательно превратилась в девушку-милиционера.
– Да с ним все в порядке, – объясняет за меня сестра. – И не тошнит больше. В понедельник доктор придет, и выпишем.
Таньку она побаивается. Чувствует в ней власть?
– Ты изменился, – говорит Танька.
Спасибо. Я знаю. Случается, по утрам я смотрю в зеркало.
Таня провожает глазами сестричку. Затем обращает взор на меня – и взор этот внимательный, очень внимательный. Посещений сегодня нет, и к тому же я не могу понять, как она меня нашла.
– Как ты меня нашла? – спрашиваю я.
– По справочной. Но вообще-то я искала не тебя.
Танька в своем репертуаре. И она не из тех, кто жалеет слабаков.
– Я не могу дозвониться до Маринки, – говорит она. – Она не возвращалась в интернат. Я не знаю, где она. Может быть, ты знаешь?
– Я догадываюсь.
– С этого момента – подробнее, – требует Таня.
Говорить правду чрезвычайно неприятно. Куда противнее, чем врать. Я рассказываю Таньке несколько вещей, которые неизвестны даже ей – инспектору по работе с несовершеннолетними. Это отвратительные вещи, но это правда.
– Ты все же втянул ее в историю, – говорит она. – Как ты мог?
На это мне ответить нечего.
Вдалеке хлопает дверь. Медсестричка появляется в конце коридора. Она почти бежит. Потом просто бежит. Лицо у нее бледнее халата.
– Артем, – зовет она. – Ты не мог бы подойти? Там, похоже, Петров кончается. Я сейчас на отделение позвоню.
Таня бледнеет. Я молча поднимаюсь. «Шлеп, шлеп», – стучат больничные тапочки по линолеуму. Здесь пахнет лекарствами, мочой и еще чем-то: смертью, – понимаю я вдруг.
* * *
Старик еще дышит. Пот выступает на лбу. Пульс ускользает. Вот-вот его сознание потухнет окончательно.
«Такие дела», – думаю я.
Стоп. Вот она, ниточка его жизни. Пульс учащается, и я знаю: это не предвещает ничего доброго.
– Х-х-х, – хрипит старик еле слышно.
Ему больно. Поэтому картинка включается снова. Боль – превосходный ретранслятор.
Прожекторы на вышках выхватывают из темноты часть двора и длинный ангар. Бетонное строение, похожее на колхозный коровник, тянется поодаль. Этот хлев приспособлен под казарму стройбата.
Неправильный месяц висит в небе. Непрогретый дизель ревет и стреляет.
В железной полутьме Петров дергает ручки фрикционов. Он улыбается и поет: «Броня крепка и танки наши быстры». Гусеницы лязгают, и тягач разворачивается на месте. Теперь бетонный барак – прямо по курсу.
Закусив губу, Петров бросает машину вперед, и непрочные стены разлетаются, как будто под них был заложен фугас. Тем парням в казарме не позавидуешь.
Рывок – и танк пятится назад, оставляя после себя громадный пролом в стене.
Мои уши забиты ватой. Теперь все происходит беззвучно, как в кинохронике, и только запах отчего-то я чувствую – это запах разогретого металла и удушливая вонь дизельного выхлопа.
Тягач останавливается. Петров не спешит выбираться из люка. К нему уже бегут какие-то люди. Кажется, они стреляют в воздух.
«Вот так оно и было, – слышу я вдруг. – Броня крепка. Взяли меня и увезли сразу. Даже попрощаться не дали. Потом еще три года на лесоповале оттрубил, ясно тебе?»
«Вы со мной говорите?» – спрашиваю я.
«С тобой, с тобой. Не удивляйся. Скоро перестану».
«Только не надо умирать», – прошу я.
«Нет уж. Хватит. По два раза на дню с толчка падать – это вы извините. Не надо нам такой жизни».
Я сжимаю его руку.
«Сейчас укол вам сделают», – говорю я, чтобы что-нибудь сказать.
«Пустое».
Кто-то надрывно кашляет в палате. Я зажмуриваюсь еще крепче.
«Все там будем, парень, – старик снова обращается ко мне. – Но ты туда не спеши. Хреново будет – терпи. И уж только если совсем хреново…»
«Успокойтесь», – пробую я возражать.
«Я вот чего думаю, – прерывает меня старик. – Ну, взял бы я тогда девчонку в Союз. Весь бы век вкалывала, щас бы пенсию получала три тысячи. А так… там заграница все-таки. И море у них теплое… а? Что скажешь?»
«Да, там хорошо», – лживо заверяю я.
«Молодой ты еще… что ты понимаешь».
Несколько минут я не слышу ничего. Потом его мысль оживает опять. Мерцает, как бы не в силах оформиться в слова.
«Может, она меня простила?» – произносит он наконец.
Словно в трансе, я кое-как открываю глаза. Старик уже не дышит. Щетина на впалых щеках выглядит просто ужасно.
– Может быть, простила, – повторяю я вслух.
Хроник на соседней койке глухо кашляет. Похоже, он ничего не слышал. В коридоре слышны торопливые шаги; распахивается дверь, и появляется сестра, а за ней – помятый красноглазый дежурный врач.
– Смерть до прибытия, – констатирует он. Вероятно, он когда-то работал на «скорой».
– Говорил что-нибудь? – интересуется сестричка.
Я качаю головой отрицательно. Поднимаюсь и выхожу из палаты. «Шкр, шкрт», – шуршат шлепанцы.
– Артем, – говорит Таня.
Я поднимаю на нее глаза.
– Скажи мне, где живет этот Жорик.
– Едем вместе, – говорю я. – Прямо сейчас.
Маленький корейский «шевроле» ждет нас за оградой больницы. С непривычки кроссовки жмут. В зеркальце на солнцезащитном козырьке я вижу себя: обросшего, бледного. Я сжимаю зубы. Отворачиваю зеркальце.
«Шевроле» выруливает на трассу и устремляется, все разгоняясь. По сторонам тянется лесопарк; с деревьев облетают листья – желтые, красные. Это довольно красиво.
– Таня, – говорю я. – Я не оставил бы ее там. Так получилось.
Танька смотрит на меня искоса:
– Говори адрес.
Притормозив у обочины, она внимательно смотрит в зеркало. А затем решительно и умело, быстро перехватываясь руками, выкручивает руль налево. «Шевроле» срывается с места и разворачивается через двойную сплошную.
* * *
Жуковка встретила нас глухой тишиной. Солнце опускалось за желтые деревья, и крыши трехэтажных замков блестели, как после дождя. Мы проследовали через пару блокпостов (Танька равнодушно выставляла в окно милицейские корочки). Миновали гигантский спорткомплекс с припаркованными у входа дамскими кабриолетами. Объехали два охранничьих «гелика» и один брошенный поперек дороги «мазерати». Перепутали улицу и потратили с четверть часа на поиски.