Текст книги "Поздний гость"
Автор книги: Александр Кабаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Ошибался, конечно. И более того: даже будь он прав, из этого не следовали бы изначальная ущемленность, худшие стартовые условия. Многие сказали бы ему, что, напротив, будучи перекати-полем, он обладает возможностями, не доступными привязанным к своему происхождению людям. Свобода, сказали бы ему, вот что ты получил, а уж от нее все пошло...
В общем, на вопрос о роли корней как основ личности применительно к собственной жизни No 1 ответить однозначно сам не мог, а соображения других людей ему то казались убедительными, то нет.
Но независимо от этого он часто перед сном думал о жизни, которая могла бы быть, родись он по-другому, в другой семье, или в другом месте, или в другое время. Мысли, ничего не скажешь, глупые, а для взрослого человека даже необыкновенно глупые, но, согласитесь, очень увлекательные.
Он представлял себе, понятное дело, не корни, где-то в подземельной темноте пронизывающие землю и местами вылезающие на поверхность узловатыми фалангами, а просто фамильное жилище.
Темные углы прихожей, на литых из серого матового металла двойных крюках вешалки тонкий сиренево-песочный пыльник, голубовато-серый коверкотовый макинтош и прорезиненный плащ, черный сверху и в мелкую черно-серую клетку с изнанки,
солнечный столб, протянувшийся, как положено, от окна через всю гостиную и наполненный танцующим воздушным прахом,
сильно скрипящие, но сияющие узкие дощечки паркета,
черная, с красноватым оттенком на закруглениях, резная мебель, шелковая полосатая обивка, вытертая местами до почти полной бесцветности и жемчужного блеска,
разведенные на шарнирах в стороны медные канделябры чуть наклонившегося вперед из-за неровности пола пианино с овальным медальоном на верхней передней деке,
неисправимо пыльные чемоданы с коваными углами на шкафу в спальне,
сам этот шкаф, его мощный тяжелый низ и зеркальная дверь, открывающаяся немного косо, отвисая на ослабевших шурупах длинных петель, при этом в зеленоватом зеркале с широко срезанными фасками едет в сторону спальня, неубранная постель с толстым атласно-голубым горбом стеганого одеяла, выпирающим из ромба посереди пододеяльника,
настежь открытая высокая форточка в уборной, болтающийся перевернутым скорописным "Т" крючок на ней, желтая лакированная подкова деревянного сиденья, цепочка спуска с как бы сложенными вдвое звеньями и фарфоровой грушей внизу, свисающая от чугунного, крашенного шершавым белым маслом бачка, забытый том Жюля Верна в голубом ледерине, стоящий, распушив страницы, на желто-розовых шашечках пола, четвертушками нарванная газета в шелковом мешочке с вышитой болгарским крестом угловатой розой,
и шум, доносящийся в тишину дневной пустой квартиры из глубокой пропасти улицы, от редко проезжающего двухэтажного троллейбуса, или длинного английского автобуса с тупым носом, или маленького автофургончика с деревянными боковинами, развозящего мороженые торты, или газогенераторного грузовика с высокой как бы печкой и трубой сбоку кабины, или двухцветного, вишневый низ, кремовый верх, лимузина, летящего к стадиону – белые, неразличимо крутящиеся обода, мечущий солнечных зайчиков на тротуар хром оскаленного мелкой решеткой радиатора – если лечь животом на шелушащийся белой краской подоконник, все видно, хотя далеко внизу и сплющено...
На этом месте – или немного раньше, или чуть позже, додумав уже до собственных белых носков-"гольф" с кисточками вверху (так никогда их ему и не купили!) – No 1 обычно засыпал, спокойный и почти примиренный с миром, как будто и на самом деле была когда-то в его жизни такая жизнь, как будто и сейчас он может встать, зажечь свет и увидеть все это, оставшееся ему и предназначенное остаться после него.
Но иногда он как-то пропускал момент засыпания, и тогда картинки начинали путаться:
...наплывала большая дача, нагромождение всяких террасок и верхних пристроечек, почти скрывших сруб, мягкие желтые сосновые иглы на земле...
...утреннее купе, подстаканники с выдавленными буквами "НКПС" и сильно сужающимся в перспективу паровозом, разрезанные вдоль огурцы и раздавленная яичная скорлупа, мечущиеся под ветром батистовые занавески на стальном, выпадающем из гнезд пруте...
...шоколадно-коричневый автомобиль с круглым тяжелым задом, широкое и высокое заднее сиденье, с которого никак не рассмотреть громко тикающие впереди, рядом с бежевым кругом руля, часы...
А иногда начинали появляться и запахи:
дорожный: сероводородный, угольной вокзальной гари;
праздничный: ванильный, идущий из кухни;
утренний: легкий, приятно пыльный, из круглой картонной коробки с зубным порошком, когда с нее снимается выпуклая крышка;
и так далее.
В этом случае No 1 действительно вставал и зажигал свет, потому что было понятно, что сон уже отступил полностью – запахи воспоминаний свидетельствовали, что перевозбудился.
Вокруг, естественно, не было ни паркета, ни резьбы, ни зеркальных шкафов, а было то, что было. И следовало принимать меры, принимать внутрь – желтых шариков валерьянки горсть, или глотнуть валокордина неплохо, или... Ну, сами понимаете. Конечно же, ничего не помогало, сон исчезал бесследно, а дальше и начинались муки: ну почему же не было этого у меня, и почему же не засчитан мне гандикап, ведь у многих было, а у кого не было такого, было другое, не хуже – сибирская деревня, или лагерный барак, или, допустим, настоящая лубочная коммуналка, с велосипедами и корытами по стенам...
У него же позади была пустота.
Так ему казалось.
Не будем ни соглашаться с ним, ни судить его за такое легкомысленное отношение к своей личной истории, просто примем к сведению: такой человек.
...........
37
...........................................................................
....................................
38
...........................................................................
....................................
39
...........................................................................
....................................
40
...........................................................................
....................................
41
Я опасливо шел по заснеженной и скользкой Москве, еле-еле поднявшийся утром с жесточайшими болями в правом боку после вчерашнего бессмысленного пьянства, и думал о смерти.
Мысли эти, давно ставшие привычными, не то чтобы пугали и удручали, но придавали дню некоторый дополнительный к декабрьскому отчаянию оттенок решимости. В таком настроении – да еще и окончательно не протрезвев – человек способен на многое. Нет, не на суицидную попытку, о которой, конечно, вы прежде всего подумали, на улице самоубийство среднему, психически не совсем бракованному экземпляру в голову не приходит. Скорее вот какое было состояние: ну и пусть! В этом состоянии прежде всего решаешься еще выпить, несмотря ни на что. Затем, выпив, куда-нибудь кому-нибудь звонишь – решив как раз перед тем никогда первым не звонить. Затем еще выпиваешь – благо, теперь у нас в стране для этого подходящих мест хоть залейся и средств достаточно совсем небольших, – и понеслось!..
Так все и случилось.
Он выпил. То есть это я выпил. В смысле, выпил No 1. Поскольку, выпив, я немедленно понял глупость и беспричинность своего решения отказаться от лирического героя и покончить с Номером Первым на исходе уже написанной части текста. Почему? Зачем это надо – отказываться от такого симпатичного лирического героя, кокетливого и безвредного, да еще с таким отличным, удобным номерным именем? Нет уж, пусть No 1 и дальше тащится по страницам, выдумывая всякий бред и начиная его пересказывать, рефлектируя по любому поводу и тут же отвлекаясь, страдая от глубокого сочувствия к себе и натыкаясь на фонарные столбы... Пусть у него будет собственная какая-никакая история, но пусть в нем легко угадывается и автор – что ж? Разве автор чем-то хуже любого другого и не может быть героем? Такой же человек, как и все, и те же права имеет.
Короче, No 1 шел по скользкому под снегом московскому асфальту и думал о том, что если так пить, то обязательно скоро умрешь, а по-другому он пить не может.
Мысль эта, хотя и привычная, давно лишившаяся первоначальной энергии, когда-то, во времена первых вспышек, в ней заключенной, все же отвлекла от передвижения по пересеченной столичной местности, и пешеход на короткое мгновение утратил необходимую координацию движений. Нога чуть легче, чем следовало, не совсем точно встала на зимнее покрытие родной городской почвы, трение между подошвой – вообще-то нескользкой – и настом резко уменьшилось благодаря тончайшей водяной прослойке и силам поверхностного натяжения... И не успел бывший инженер осмыслить физическую природу явления, как его
повело в сторону,
подбросило,
руки его взлетели, будто он намерился хлопнуть себя в изумлении по бокам (при этом в левой взлетел и тяжелый, внесший дополнительный дисбаланс портфель со всяким газетно-журнальным барахлом),
и всею правой стороной, включая лоб под вязаной шапкой, дужку очковой оправы, бок сверху донизу и колено, несчастный трахнулся о фонарный столб и об укрепленный на этом столбе рекламный щит.
Будьте же прокляты отныне и вовеки сигареты Sovereign, естественно, подумал No 1, вместе с их английским качеством!
Последствия – частично наступившие сразу, частично обнаруженные вечером, когда разделся, – оказались менее разрушительными, чем могли быть. Очковую дужку он выправил немедленно, зажав портфель между ног: просто разогнул до первоначального вида. Лоб потрогал и убедился, что шишка без царапины и крови нет. Одежду справа отряхнул от перешедшей на нее со столба грязной влаги почему столб не только мокрый, но и грязный, думать не стал, просто обругал страну. Постоял немного, прислушиваясь к общему сотрясению организма и саднящим отдельным его частям, убедился, что существенных повреждений нет, и пошел дальше осторожно.
Но ход его размышлений после столкновения с реальностью резко изменил направление. И теперь No 1 уже не думал конкретно об алкоголизме, а вообще о жизни.
42
Самой большой загадкой для него – несмотря на вполне зрелые и даже немолодые годы, достигнув которых, люди обычно худо-бедно разбираются в тайнах мироздания и человеческой природы, – оставалось само отделение человека от окружающего. Формулировка невнятная, поэтому попробуем проиллюстрировать ее путем описания несложного эксперимента.
Возьмем человека и посадим его в обычную комнату. Ковер протертый, стол письменный под бумажным культурным слоем, кресла, диван, укрытый пледом, шкафы с прочитанными большею частью книгами, умеренный налет пыли на всем, серый свет из окна... И никого больше нет во всей квартире, кроме нашего несчастного подопытного. Тишина, только иногда за сухой штукатуркой ненесущей стены тихо стонет местное привидение – поселившееся, скорее всего, в старых трубах и забитых мусором вентиляционных ходах. Тишина... Проходит пятнадцать минут, полчаса... Испытуемый пытается мысленно определить свое место во Вселенной. Он вспоминает мелкие подробности давно минувших событий, чтобы удостовериться в своем в тех событиях участии; он прислушивается к перистальтике собственного кишечника, чтобы получить подтверждение физическому присутствию тела в пространстве; он одновременно старается проследить и зафиксировать сами эти умственные процессы, надеясь таким образом уверить себя и в психических проявлениях принадлежащей ему личности...
Истекает час.
После чего несчастный плюет на безрезультатные усилия, придя к твердому относительно себя убеждению, что не существует, что является фикцией, духовной рябью на поверхности всеобщей Пустоты (она же Ничто, она же Все, она же, как считают атеисты, Бог), и идет на кухню варить сосиски.
Тому, чья бездумная самоуверенность подсказывает другой вывод, мы предлагаем проделать описанный опыт над самим собою – и если у него хватит терпения и беспристрастности, он будет вынужден согласиться с нашими заключениями.
Мыльный пузырь, взявшийся из ничего, из мутной жидкости; и вдруг раздувшийся; засиявший всем спектром "каждый охотник желает знать, где сидит фазан"; заключивший в себе строго определенную часть пространства; и поплывший, неся это пространство в себе, по воздуху; озаряя радугой недалекое окружающее; пересекая косой пыльный столб, тянущийся от окна – и вдруг погасший; превратившийся в небольшое количество микроскопических брызг; исчезнувший навсегда.
Это вы и есть, уважаемый.
И я.
И мой No 1 тоже.
А скрытое секунду назад в пузыре пространство сольется с пространством общим, присоединится к мировой душе, что и даст нам жизнь вечную, где нет ни печали, ни вздохов.
Так думал наш герой, плетясь по грязи, по снегу, смешанному с грязью и слезами забрызганных машинами девиц. Я растерял, он думал, чувство связи с бесчисленными внешними мирами, что скрыты за сомнительностью лиц.
Вот люди, думал он, они все вместе идут по скользким улицам столицы, а я? Я одинок и людям чужд. Мне это горько? Нет, сказать по чести, ни их миры, ни скучные их лица не входят в круг моих насущных нужд.
Несимпатичны мне их быт и нравы, обычаи и жуткие манеры, хотя я сам недалеко ушел... Да, думал он, друзья, наверно, правы: я полностью утратил чувство меры, и вечно раздражен, и неприлично зол...
Последнее соображение оказалось со сбитым ритмом. Так что, понятное дело, No 1 не мог не зайти в оказавшуюся, как по заказу, на пути закусочную-"бистро". После пережитого он особенно осторожно ступил на крыльцо из искусственного мрамора, скользкого и в хорошую погоду, и потянул на себя дверь, на которой так и было написано – "на себя". Конечно, будь он не так раздерган душевно, No 1 обязательно обратил бы внимание на намек, заключавшийся в этой рекомендации: мол, тяни, тяни на себя одеяло, занимайся, как привык, только собою, копайся, жалей себя...
Но он, погруженный в свои банальнейшие размышления, казавшиеся ему чрезвычайно глубокими, никакого внимания на надпись не обратил.
43
...........................................................................
....................................
44
...........................................................................
...................................
45
...........................................................................
....................................
46
..............
Обычно он засыпал рано, иногда забыв включить таймер телевизора, и в таких случаях просыпался через два-три часа не только от общеизвестной похмельной бессонницы, но и от раздражающего мигания мертвого экрана.
Тут он ощущал все положенное: если лежал на правом боку – соответственно и боль в правом боку, и пылание изжоги, и особенно отвратительное для лежащего человека головокружение, немедленно вызывавшее мысль о смерти; если спал, пренебрегши традиционными рекомендациями, на левом – удушье и мощное, громкое сердцебиение, заглушавшее телевизионный шум; если же на спине – то ломоту и особую тянущую боль во всех суставах, будто начинался грипп...
Он отлично знал, что все это вместе не более как симптомы алкогольного отравления, и давно научился принимать меры, которые могли дать облегчение.
Не зажигая света, он хватал лекарства, снимающие изжогу и боль в печени, отвратительные жидкости, имеющие вкус растворенного в кипяченой воде мела. Если сердце прихватывало сильнее обыкновенного, выпивал, чуть разбавив минералкой из стоявшей на полу возле кровати бутылки, валокордина – это было хорошо тем, что давало шанс минут через двадцать уснуть еще на пару часов. Если же, кроме внутренних органов, начинало бунтовать и распущенное сознание, опускал руку за тахту, вытаскивал початую бутылку водки и делал три-четыре глотка прямо из горлышка, в темноте опасался перелить через край стопки, на всякий случай тоже имевшейся поблизости.
А в совсем последнее время появилась еще одна напасть: до пробуждения он успевал обязательно увидеть длинный, весьма связный и жуткий сон. Не Татьянин кошмар с чудовищами и предметом страсти, не добротный сюрреалистический фильмик, которые иногда просматривал в бившей гормонами молодости, а реалистическую чернуху, безысходную и отвратительную, как настоящая жизнь.
Очень часто в сюжете участвовал покойный отец – но он не спасал и даже не помогал, а смотрел нехорошо и иногда говорил что-то осуждающее, как он умел при жизни, резко и обидно.
47
Так как No 1 был склонен и наяву бредить, отключаться, погружаясь как бы в сновидения, называемые им сюжетами (теперь, ради отличия, станем называть их сюжетцами), то собственно сновидения он тоже считал сюжетами, только не сконструированными, как дневные, по известным классическим образцам, и потому даже не нуждавшимися в досматривании до конца – все и так понятно, известно, а неуправляемыми и непредсказуемыми, и, соответственно, более интересными. Беда же состояла в том, что эти сюжеты исчезали бесследно, терялась возможность обнаружить и среди них такой, который тоже мог бы оказаться совершенным и стать новой классикой – он их, как бывает с большинством людей, забывал сразу по пробуждении.
No 1 уродился, как следует из всего о нем сказанного на предыдущих страницах, человеком рациональным (что не помешало мечтательности как бы художнического склада). Поэтому решение любой проблемы он находил быстро другое дело, что чаще всего решение это было хотя и логичным, но совершенно невыполнимым. Так и с проблемой снов – он легко додумался до того, каким образом сохранять их: надо только было спать постоянно и во сне же фиксировать видения, с тем чтобы постепенно отобрать из них наиболее интересные и художественно полноценные, способные стать новыми классическими сюжетами, новой классикой.
Другое дело, что решение это никак нельзя было исполнить. Еще поэт хотел забыться и заснуть, но не тем холодным сном могилы, однако не получилось. Заснуть без пробуждения выходило только таким образом, что после шло кремирование, выдача близким, спустя время, по квитанции, эмалированной урны и так далее, при полном отсутствии возможности записать сны, отобрав из них наиболее достойные.
Впрочем, кое-что все-таки оставалось в памяти: навязчивые темы и ситуации, повторявшиеся во снах по многу раз, годами. Постепенно они сложились во вполне связную, хотя не совсем реалистическую историю, которой No 1 дал рабочее название "Поезд ушел". Фрагменты этой бесконечной истории он видел во сне время от времени вразброс, возникали варианты, дубли – короче, шел некоторый процесс, очень напоминающий съемку фильма, в которой No 1 однажды неудачно участвовал.
Если бы он рассказал, никто не поверил бы, однако это была чистая правда: иногда ему даже удавалось еще до засыпания привести себя в такое состояние, что он уже наверняка знал – этой ночью съемки продолжатся.
Так он и жил, а поскольку сюжетцы были наиболее существенной и любимой им частью его жизни, а среди сюжетов наиболее перспективными он считал увиденные во сне, а из них сохранилось только бесконечное сновидение под названием "Поезд ушел" – то оно и стало основным итогом прожитого...
В общем, не будем развивать, все и так понятно. Уснув перед телевизором, наш герой No 1 в очередной раз погрузился в очередной классический сюжет под названием "Поезд ушел".
48
Нетрудно догадаться, что именно в нем, в этом сне, и есть весь смысл сочинения о некоем человеке, которого мы назвали "Номером Первым", No 1. То есть подсознательное раскрытие итоговой жизненной ситуации, в которой оказался герой, – а все прочее будет не более чем канвой событий, по которой вышита эта слабо проступающая, как обычно бывает с вышивкой по канве, картина. К этой самой, будь она неладна (не люблю конкретных описаний, вот в чем дело, хотя постоянно приходится ими заниматься), канве мы еще обратимся, а теперь милости просим в сюжет:
Поезд ушел
Со светом у него вообще были сложные отношения.
В сущности, он никакого света не любил – ни яркого, какой бывает в городе весной, с латунным оттенком, слепящего, приводящего животных и молодых людей в возбуждение, ни рассеянного, бледного, равномерно идущего из-за облаков, который обычно разливается за окном по утрам и угнетает еще не включившуюся в жизнь психику, ни сильного искусственного, особенно того, который называют дневным и любят устраивать в производственных помещениях, где лица становятся сиреневыми и на них проступают все красные пятна и старые шрамики, ни обычного электрического, желтого, режущего глаза и почему-то наводящего на мысли о болезнях и слабости...
В общем, он не любил свет, идущий от далекого источника или многих источников, расположенных так, что освещение делалось ровным и всепроникающим, тени укорачивались или вовсе исчезали – такой свет, от которого негде было укрыться. Эта его нелюбовь, уже понятно, объяснялась той же причиной, по которой не любят такой свет состарившиеся или просто плохо выглядящие женщины: все недостатки, морщины и дефекты кожи, просвечивающие лиловым сосуды и темные точки в порах при таком освещении становились не просто заметны, а только и оставались заметными, собственно же облик человека – выражение глаз, черты лица – расплывались и делались почти неразличимы. Не то что он придавал такое уж первостепенное значение своей внешности, опыт научил его спокойствию и даже внушил некоторую самоуверенность, выражавшуюся в словах "и так сойдет". Но расщепление видимого мира и, в частности, той его части, которую он привык называть "я", на множество мелких и царапающих глаз деталей, исчезновение поверхностей, проявление крупного зерна и неровного цвета раздражали, томили и без того большей частью неспокойную душу.
Поэтому в его доме было полно настольных и настенных ламп, ночничков, всяких подсветок, а под потолком лампа была тусклая, да и та почти никогда не включалась, и плотные шторы на окнах открывались редко.
Однако теперь шторы были широко раздвинуты вместе с полупрозрачной белой, потемневшей от городской пыли узорчатой сеткой, водевильно называвшейся "тюль", и проклятый свет наполнял всю комнату до самых дальних ее углов. Он чувствовал, как свет течет на лицо, проникает в кожу, разъедая ее, превращая в кашу из неровно отросших волосков, шелушащихся складок, мелких черных точек в порах и красноватых, воспаленных бугорков, между которых проступают багровые прерывистые спутанные нитки сосудов.
В комнате было холодно, и, как всегда, казалось, что и холод этот возникает от света, от сплошной этой пакости, выживающей его из последнего убежища – из привычно пыльной, такой теплой по вечерам, такой надежной комнаты. Сейчас пыль, и какие-то ошметки на ковре, и царапины, и трещины, и пожелтевшая бумага обоев стали безобразны и даже вызывали страх: казалось, что вот-вот все это рухнет, рассыплется, превратится в кучу мусора, и тогда уж свету ничто не помешает добить его. Собственно, подумал он, я потому и ненавижу свет, что это угроза. От света все распадается, и я распадаюсь тоже, и сейчас эти обои, и все в прилипших волосах сукно письменного стола, и мое лицо, и покрывшаяся от холода гусиной кожей худая левая рука, которую пришлось вытащить из-под одеяла, чтобы посмотреть на часы, – все исчезнет.
Тут появилась жена.
Вернее, она не появилась, она и до этого была рядом, тоже лежала под одеялом, но он как-то не заметил ее. Несомненно: это была его первая жена, с которой познакомились еще в детстве, в тринадцать лет. Но, поскольку после нее и другие жены – он точно знал – существовали, и даже одна была тоже где-то здесь, в комнате, стояла, глядя на них с женою сверху, то никак не удавалось припомнить имя этой, которую стал будить, привычно злясь из-за ее способности крепко спать при любом свете допоздна. Так и не вспомнив и зная, что из-за ошибки начнется ссора, он обратился к жене другим именем, назвав ее так, как звали ту, что глядела на них сверху. Жена раскрыла глаза и зло засмеялась ему в лицо: "Мы все равно давно опоздали, – сказала она, – ты же говорил, что проснешься рано, а сам спал и спал, я давно проснулась, а ты все спишь, и мы не успеем собраться".
Что время позднее, он убедился, посмотрев все же на часы, свои большие старые часы, ремешок которых свободно болтался и крутился вокруг запястья, так что пришлось долго водить рукою по одеялу, по шершавому истертому одеялу с двумя поперечными полосками в ногах, которым он укрывался в армии и однажды в больнице, где лежал с инфекционной желтухой после третьего курса, – долго водить рукою, пока ремешок не повернулся и часы не оказались на месте. Ему показалось, будто за ночь, как это нередко бывало, часы остановились, но секундная стрелка двигалась, и выходило, что уже семь вечера, хотя по освещению было похоже на утро.
Тут же они все стали складывать вещи, чтобы ехать в Москву – сначала поездом до Харькова, а там уж пересесть на самолет Ли-2, с алюминиевыми лавками вдоль, в выемках которых сидеть холодно, твердо и скользко.
Вещи складывал отец, как всегда. Несмотря на холод – уже пошел снег, от которого свет стал еще более серым и противным, и не хотелось вылезать из-под одеяла, и одеваться не хотелось, тем более не хотелось надевать совершенно не по сезону черную с белыми узорами тюбетейку, над которой все в школе смеялись, – отец был в тенниске и сандалиях. Отец стягивал чемоданы поверх чехлов брезентовыми ремнями с деревянными ручками, а мать сидела в нашем покосившемся кресле-качалке, которое жена потом отвезла на дачу, и все смеялась, повторяя, что не надо столько спать, и, главное, что если уж спишь, так не надо говорить, что проснешься раньше всех.
Конечно, это была мать, а не первая жена, потому он и не смог вспомнить ее имя. А первая жена толкалась тут же, помогая отцу стягивать ремни, принося что-то из кухни, куда надо было идти через длинный общий коридор, поэтому она стеснялась, что выходить приходится в одной ночной рубашке. И матери было неловко на нее смотреть, она все смеялась – не надо столько спать, ты же жалуешься на бессонницу, а сам проспал Царствие Небесное – мать все повторяла и смеялась, а на самом деле старалась не смотреть на первую жену, чтобы не обнаружить, как она ее не любит.
Он-то знал, что на самом деле мать больше не любила другую жену, ту, которая смотрела на них сверху при пробуждении – за холодность и скрытность, за расчетливость и высокомерие, которые действительно в характере той жены присутствовали, но не в такой степени, как матери казалось. Но главное заключалось в том, что неприязнь матери к другой жене жена первая сейчас ощущала как неприязнь к себе, и поэтому вдруг заплакала, вместо того чтобы просто надеть что-нибудь поверх ночной рубашки и тем самым разрядить ситуацию.
На вокзал ехали восьмым троллейбусом, вернее, пятым, который поворачивал у восточной проходной на Парковую, потом шел по Кировской, а восьмой проезжал еще две остановки и только у кладбища уходил налево, на Краснодонскую – но ни тот, ни другой до вокзала не доходили, предстояло еще как-то добираться потом, а он забыл, как. В троллейбусе было тесно, их разделила толпа, отец стоял далеко впереди, в узком месте у кабины водителя, так что всем мешал своими чемоданами. Матери вовсе не было видно, либо ей кто-то уступил место и она сидела, либо она вообще не поехала этим троллейбусом, даже скорее всего не поехала, потому что уже стало известно, что отец будет встречать ее в Харькове, когда вернется из этой командировки, в которую сейчас его провожали.
Жена в дорогу оделась, как всегда, нелепо. Зачем-то натянула берет, который носила еще в школе, да хорошо, если б натянула, как раньше, а то просто косо прикрыла им голову, как тарелкой. Именно по этой манере носить берет он и понял, что едет другая жена, а та осталась вместе с матерью, и он даже сообразил, почему: она так ничего и не надела вместо ночной рубашки, потому что мать уложила всю ее одежду в большой чемодан еще до того, как отец стянул его ремнями.
Поскольку жена была в одной ночной рубашке, то ничего не мешало потихоньку, незаметно для всех – только мать, наверное, догадалась и даже что-то заметила, но это не имело значения, так как мать осталась дома задрать эту рубашку, смяв ее в гармошку над грудью, и заняться с женою тем, чем они занимались почти непрерывно со дня его возвращения из армии. А место для этого он выбрал отличное: на задней площадке троллейбуса поручни образовывали небольшой треугольный закуток, он, как делал всегда, если другой мальчишка не поспевал раньше, пролез под руками взрослых и под самими поручнями, с которых слой хрома слезал острыми струпьями, открывая ржавую трубу, и устроился в этом закутке отлично, так что еще осталось место жене, а из-за толкотни их никому не было видно.
"Я оближу, – сказала жена, – здесь же негде помыть".
Ему очень не хотелось ехать поездом до Харькова, он знал, что в поезде его будет тошнить от паровозной гари, мелкие черные кусочки которой влетают в окно и остаются на белой наволочке, и въедаются в лицо, особенно в складки у крыльев носа, которые уже давно стали очень глубокими, и делаются с каждым годом все глубже, и наутро после выпивки краснеют и шелушатся. Его вообще тошнило от любых сильных запахов и укачивало в троллейбусе, который все крутил и крутил по извилистому шоссе от Симферополя до Ялты, а он еще не совсем отошел от самолета, где его тоже сильно укачало и даже стошнило в темно-коричневый бумажный пакет, так что карамель "Взлетная" прямо вылетела в этот пакет целая.
Мать резко и коротко крикнула на отца за то, что он уже застегнул все ремни, а теперь снова придется все распаковывать, потому что и одежда жены, и жакет матери, в котором она собиралась ехать на похороны, были в чемоданах, одежда жены в большом, а материн жакет в меньшем, чешском. Отцу пришлось все открыть и вынимать все вещи, и оказалось, что посуду уложили, не вымыв как следует.
"Если вам было трудно вымыть посуду, – сказала мать жене, – вы бы сразу отказались, и я прекрасно все сделала бы сама".
К первой жене она обращалась "на ты", потому что знала ее тринадцатилетней девочкой, а к другим "на вы", потому что знакомилась с уже взрослыми женщинами, но сейчас, раздраженная дурацким беретом и грязной посудой, стала говорить "вы" этой жене.
Он расстроился, предстояло ехать на похороны, а мать, как всегда, затевала скандал, в троллейбусе уже все оглядывались на них, жена одернула рубашку, и он, весь липкий из-за того, что жене врачи запретили предохраняться, и она просто отдергивалась от него в последний момент, стал помогать отцу. Он сразу нашел платье жены, толстое зимнее платье с длинной молнией спереди, к движку которой он сам приладил большое металлическое кольцо, как на моделях Кардена из журнала Panorama, это кольцо отец принес с завода. В толстом платье живот почти не был заметен, но мать заставила жену сесть, уступив ей свое место, а сама стояла, глядя прямо перед собой в окно троллейбуса, и держала жакет, вывернув его наружу шелковой подкладкой, переброшенным через руку. Ей было жарко, и сильно поредевшие за последнее время ее седые кудри взмокли от пота.