355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кабаков » Все поправимо: хроники частной жизни » Текст книги (страница 6)
Все поправимо: хроники частной жизни
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 23:48

Текст книги "Все поправимо: хроники частной жизни"


Автор книги: Александр Кабаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

И, расстроенный этими мыслями, Мишка решил осуществить свою странную, но теперь казавшуюся ему абсолютно правильной идею: он раздвинул начавшую качаться – видно, все напились желтой водки дяди Левона – толпу мальчишек и пригласил на вальс «Сказки Венского леса» в исполнении духового оркестра краковских пожарных Инку Оганян, которая как раз стояла одна в углу и обмахивалась рукой. Они пошли танцевать на «раз-два-три», которые Мишка все время проговаривал про себя, и получалось очень хорошо, Мишка ни разу не сбился, вовремя выносил назад ногу при поворотах и вообще выглядел ничуть не хуже какого-нибудь суворовца, бал которых и танцы показывали в киножурнале. Один раз, правда, он споткнулся об Инкину ногу, но Инка нисколько не обиделась, за что Мишка ее поцеловал. После этого Гарик и дядя Левон взяли Мишку за плечи и подколенки и зачем-то положили на кровать дяди Левона и тети Лели в другой комнате, с которой Мишка не мог встать, потому что она наверняка была с панцирной сеткой, и эта проклятая сетка проваливалась, когда Мишка ворочался и пытался подняться, и, поняв, что с нею не справиться, Мишка смирился и заснул.

Ему приснилось, что вошла Нина и за что-то ударила его кулаком по лбу, было совсем не больно, но Мишка чуть не заплакал, почти заплакал, но сдержался. Потом ему приснилось, что пришел Киреев, помог ему выбраться из проклятой сетки, они пошли в прихожую, где долго обувались, а Гарик смотрел на них сверху, и Мишка снизу посмотрел на Гарика, и, встретившись с ним глазами, Гарик негромко, но очень внятно сказал «не пей больше, Миша, теперь у тебя жизнь будет трудная, а будешь пить – пропадешь», но Мишка тут же забыл эти слова, а запомнил только, что теперь будет плохо, и как-то сразу понял, что «теперь» означает «когда нет дяди Пети», но потом забыл и это. Еще ему приснилось, как они с Киреевым идут домой, Киреев делает крюк, чтобы проводить его, Мишку, хотя Мишке это совершенно не нравится, он хотел бы идти домой один и вспоминать Инку Оганян, Гарика и его слова, лицо Нины, каким оно было, когда Нина приснилась ему, и музыку «Брызги шампанского», но Киреев не отстает, да еще все время говорит «стой, давай поссым», как он надоел, Мишка хочет спокойно спать, чтобы не мешали ему ни Нина, ни Киреев.

И он наконец засыпает, хотя и в этом сне ему снится кошмар: над ним стоит отец и говорит такое, чего Мишка никогда наяву от него не слышал, – «скотина», вот что говорит отец, отворачивается и уходит из Мишкиного сна.

Глава восьмая. День памяти Ленина

На торжественную линейку строилась вся школа, поэтому, пока не угомонились в ровных рядах, шум и теснота в широком коридоре второго этажа были страшные, несмотря на шиканье учителей «с ума посходили, орете в такой день, перестань толкаться, Сарайкин, сейчас за родителями пойдешь!», и Мишка, забыв все свои неприятности, толкался вместе со всеми, незаметно пихал выстроившихся девчонок, так что валилась вся шеренга, и подставлял ногу бестолково носившимся малышам. В гаме и суете весь этот ужас – отец не разговаривает, мать то обзывается, то тихо плачет на кухне, Нина не смотрит, а когда он попытался, дождавшись за углом после уроков, пойти рядом, вдруг рванула с места и побежала, так что и догонять ее, бежать за девчонкой по улице, как дураку, не было никакого смысла – все не то чтобы забылось, но затихло, как затихает зубная боль, если чем-нибудь заняться или придавить зуб, только ноет понемногу…

А уж вся история с дядей Петей, страшным ночным разговором взрослых и ожиданием малолетней колонии вовсе исчезла из головы, было не до этого, а малолетняя колония теперь если и вспоминалась, то в гораздо более реальной перспективе – во всяком случае, утром после того проклятого дня рождения мать сказала о колонии вполне всерьез.

С Киреевым водиться было запрещено настолько решительно, что нарушить запрет представлялось совершенно невозможным, да и сам Киреев не подходил – ему дома за всю историю с Салтыковым, в которой роль Киреева стала каким-то образом родителям известна, устроили такое, что он два дня в школу не ходил, а пришел с запиской от отца, и Нина Семеновна отсадила его одного на последнюю парту, а Мишку посадила к Эдьке Осовцову на вторую парту в ряду у двери, где до этого спортсмен сидел один – ему вдвоем за партой было тесно, он из-за своих размеров даже крышку парты держал всегда открытой. А замечательное место у окна с молчаливого Нины Семеновны согласия заняли Генка Бойко с Талькой Оганяном и уже нашли тайник.

Наконец построились.

На середину вышел директор Роман Михайлович и начал говорить о том, какой сегодня день в жизни трудящихся всего мира, о страданиях свободолюбивого южнокорейского народа под властью марионетки Ли Сын Мана, о кровавой клике Тито-Ранковича и о том, что дети трудящихся всего мира никогда не забудут великого Ленина и будут жить и учиться так, как призывает великий ученик великого Ленина, вождь и учитель советского народа-победителя великий товарищ Сталин.

Мишка стоял в шеренге своего шестого «А» третьим по росту, после Эдьки Осовцова и Вовки Сарайкина, смотрел на директора и видел, что директору стоять неудобно. Произнося речь, Роман Михайлович еле заметно двигался, переступал с ноги на ногу, поворачивался и потихоньку перемещался в сторону, одновременно поворачиваясь к шеренгам школьников боком. Такое поведение директора Мишка никак объяснить не мог и задумался, что это могло бы означать. Могло, конечно, быть, что Роман Михайлович вчера сильно выпил, а утром в своем директорском кабинете быстренько налил в стакан, стоявший возле графина с тонким горлом, до половины водки из шкалика «красной головки» – такое бывало, некоторые, не вовремя сунувшись в кабинет, сами видели, – и быстро выпил, чтобы, как говорил дядя Федя, поправить прицел. Но что-то Мишке подсказывало, что сейчас дело не в этом и ничего Роман Михайлович не пил… И вдруг Мишка понял! Начав говорить, директор стал точно перед срединой строя, и оказалось, что большой белый бюст товарища Сталина, установленный на обтянутом красной материей постаменте, смотрит прямо в спину директора. И от этого Роман Михайлович чувствует себя неловко, как всякий человек, повернувшийся к старшему спиной, да и вообще – неловко, когда тебе кто-нибудь пристально смотрит в спину, даже если это и не товарищ Сталин. И вот теперь Роман Михайлович пытается исправить положение – чтобы и от школьников не отвернуться, и к товарищу Сталину спиной не стоять.

Как только Мишка до этого додумался, а Роман Михайлович наконец встал и к строю, и к бюсту вполоборота, линейка кончилась. В день памяти Ленина уроков не полагалось, и все, под шиканье учителей и потому без большого шума, посыпались в раздевалку. Мишка оделся и в распахнутом пальто – с утра сильно потеплело, начало таять, будто уже скоро весна – вышел на школьное крыльцо.

На крыльце стоял Киреев.

Мишка ничего Кирееву не сказал, и Киреев ничего не сказал Мишке – просто постояли рядом минуту или две, а потом, все так же не разговаривая друг с другом, спустились с крыльца и пошли по улице в сторону клуба.

В клубе было пусто, дежурный старшина дремал, откинувшись на стуле рядом с тумбочкой, перед покрашенными серебрянкой бюстами Ленина и Сталина, стоявшими по обе стороны двери в зрительный зал, были аккуратно выстроены корзины новеньких искусственных цветов из красного шелка с листьями из зеленой жатой бумаги. В пустом вестибюле гулко отдавались шаги, из спортзала доносились удары и приглушенные восклицания. Ничего не обсуждая, Мишка и Киреев на цыпочках проскользнули мимо старшины, сняли на ходу пальто и, держа их в руках, приоткрыли высокую дверь в спортзал, просочились и застыли у самой двери.

В спортзале тренировались борцы.

Это была обычная тренировка сборной городка, которую решили, видно, не отменять, хотя в день памяти вообще-то тренироваться не следовало. Но сборную по борьбе в городке любили, на окружных соревнованиях она всегда занимала первое место, и полученными ею грамотами был обвешан весь клуб, так что нарушение торжественности дня борцами должно было бы сойти как бы незамеченным.

Человек шесть мужиков с покатыми тяжелыми плечами и выпуклыми загривками, в черных линялых трико и старых ободранных борцовках, в основном солдаты-строители, прыгали через скакалки, приседали с круглыми блинами от штанги на плечах, один становился на мостик, второй садился ему на живот, и нижний отжимался… Командовал известный Мишке и Кирееву старший лейтенант из охраны по имени Али Николаевич, немолодой азербайджанец с жестким седым ежиком на круглой голове, в сатиновых шароварах и вытянутой майке на оплывшем книзу, густо заросшем черным волосом торсе.

Мишка и Киреев стояли тихо, может, Али Николаевич их и заметил, но ничего не сказал. Пахло в спортзале ужасно.

Двое начали бороться – полутяж и средневес. Оба были волосаты, стриженные нулевкой головы отливали оружейным металлом, все борцы были земляками Али Николаевича. Полутяж почти сразу стал в партер, а средневес, ползая вокруг противника и громко, как-то горестно вздыхая, начал его дожимать, зацепляя шею в кольцо и бросая, коротко встряхивая кистями и опять смыкая их на затылке стоявшего на четвереньках.

Тут Киреев вдруг довольно сильно толкнул Мишку в бок, Мишка хотел дать сдачи – нашел, дурак, где толкаться, чтобы выгнали! – но Киреев все так же молча показал в дальний угол спортзала. Мишка проследил направление, указанное кривым, до последней возможности обгрызенным ногтем, и увидел Гарика Оганяна.

Гарик лежал на самом верху высокой, под потолок, стопки матов и, свесив голову, смотрел на тренировку.

В тот момент, когда мальчишки отвлеклись, произошло самое важное: полутяж вырвался из кольца, вскочил из партера, рухнул на средневеса, мгновенно захватил его руку и, почти без усилия перевернув на спину, прижал лопатки к съехавшему крупной складкой ковру. Бросившие тренироваться и стоявшие вокруг борцы загомонили.

В это же мгновение Гарик с тихим стуком спрыгнул на пол, и мальчишки увидели, что он тоже в трико и борцовках – новеньком густо-синем трико и шикарных белых борцовках. Трудно было поверить, что это тот же самый Гарик, которого привыкли видеть в старой ковбойке и нелепых, широких, как юбка, штанах.

Гарик снял очки, оглянулся, прищурившись, прошагал по периметру спортзала к двери и сунул очки Мишке со словами «подержи аккуратно». Мишка не успел даже ответить, а Гарик уже подошел к Али Николаевичу вплотную и о чем-то очень тихо заговорил с ним. Борцы смолкли, они не обернулись к Гарику, все еще стоя вокруг ковра и глядя, как поднимается, разминая шею, полутяж, как, полежав секунду с прикрытым согнутой в локте рукой лицом, выгибается и, толкнувшись затылком, пружиной взлетает средневес…

Али Николаевич слушал Гарика, наклонив седую голову, глядя в пол и крепко сцепив за спиною руки в замок. Дослушав, он постоял так еще какое-то время, потом кивнул, громко, на весь спортзал, сказал «давай, студэнт», и, обернувшись к борцам, нашел глазами полутяжа – тот все еще крутил головой, разминая намученную средневесом шею.

– Магомэдов, – окликнул его Али Николаевич, – со студентом поработать хочишь, нэт? У нэго второй срэдний…

Магомедов, которым оказался полутяж, высокий, очень длиннорукий и худой для борца своего веса парень, молча вышел на середину ковра. Гарик пару раз присел, сцепил руки в замок над головой, покачался из стороны в сторону и, в один шаг впрыгнув на ковер, подал Магомедову руку. Но тот руки не заметил и уже пошел по ковру кругом, чуть присев и наклонившись вперед, неотрывно глядя на Гарика.

Мишка сразу покрылся потом, что-то сдвинулось в нем и встало в груди, он уже ничего не видел, кроме двоих молодых мужчин, готовившихся сцепиться.

Гарик тоже пошел по кругу, но он не приседал и не наклонялся, а, наоборот, немного откидывал корпус назад, разведя руки и как бы приглашая Магомедова в объятия. Они сделали один круг, второй…

Борцы, встав плотным рядом, заслонили от Мишки и Киреева ковер, и мальчишки, стараясь двигаться бесшумно, подошли поближе, встали сбоку, на них никто не обернулся.

Магомедов нырнул вперед и длинными своими руками рванул разведенные руки Гарика, крутнулся – и повалил Гарика на пол, повернувшись к нему спиной, лег на него и стал долавливать, прижимать, и лопатки Гарика едва не коснулись ковра, но он успел стать на мост. Продавливать мост Магомедов не стал, отскочил, снова, присев и согнувшись, пошел по кругу, а Гарик уже спружинил и ждал. Магомедов снова кинулся, но на этот раз проскочил головой под правой рукой еле заметно шагнувшего в сторону Гарика, тот успел взять шею Магомедова сверху в замок, навалился – и поставил Магомедова в партер.

В зале висела тишина, пыхтение и хрип борющихся были слышны, казалось, на весь городок. Киреев, переминавшийся от волнения с ноги на ногу, будто ему приспичило в уборную, не выдержал, снова толкнул Мишку, прошептал «слышишь, как пердят?», но Мишка только отмахнулся от дурака – известно без него, что происходит с борцами от напряжения.

И тут случилось главное.

Гарик на секунду освободил шею Магомедова, Магомедов начал распрямляться – и в мгновение Гарик поднырнул под него, захватил снизу оторвавшуюся от ковра левую руку, дернул, опрокинул Магомедова спиной на ковер, перебросился через него всем своим телом и с тихим гортанным криком-выдохом прижал лопатки впустую извивавшегося противника к ковру. Какое-то время, показавшееся Мишке очень долгим, они так лежали, крестом, потом Гарик поднял голову и, обращаясь к Али Николаевичу, сказал одно слово, непонятное, Мишка догадался, что от волнения Гарик обратился к Али Николаевичу по-армянски! И уж совсем удивительно: Али Николаевич понял! Он махнул рукой, тихо что-то пробормотал тоже не по-русски и, сделав несколько шагов в сторону, присел на стоявшую у стены низкую длинную скамью.

Гарик встал. Магомедов лежал на спине, закрыв глаза и широко раскинув руки. Гарик склонился к нему, тронул за плечо, взял за руку, сказал громко в тишине:

– Вставай, брат, спасибо тебе.

А что было потом, Мишка вспомнить точно не мог.

Кажется, Магомедов вскочил, кажется, в руках у него как-то оказался маленький блин от штанги, кажется, подняв его над головой, он замахнулся на Гарика, кажется, Гарик перехватил руки, сдавил, заломил над головой Магомедова назад, и блин со страшным грохотом рухнул позади Магомедова, среди расскочивших в стороны борцов и закрутился на полу, волной поднимаясь и опускаясь на ребре, кажется, Али Николаевич уже держал Магомедова сзади и тащил от Гарика, кажется, другие борцы начали Гарика окружать, и все кричали – наверное, по-азербайджански, а Гарик отступал к матам и вдруг, почти без толчка и не оборачиваясь, спиной вперед, вспрыгнул на эту высоченную, метра в полтора, стопку матов и встал там, головой почти под потолок зала, а Али Николаевич, крича по-азербайджански и толкая то одного, то другого, выпихивал из зала своих борцов, и они, оглядываясь, выдавились в раздевалку, Магомедов шел в середине, и никто так и не заметил мальчишек, будто они были невидимыми, а Гарик спрыгнул, уже каким-то образом оказавшись одетым, с мешком в руке, взял у Мишки очки – и чрез минуту они, Гарик, Мишка и Киреев, уже стояли на площади, дул теплый, пахнувший сыростью ветер оттепели, и казалось, что никакого спортзала нет вообще – и не было.

Они прошли вместе мимо забора, которым в последние дни обнесли котлован строящегося Дома офицеров, и остановились – от этого места Мишке было прямо, Кирееву налево, к финским домам, а Гарику направо, вдоль стены завода, к новым четырехэтажным. Гарик молча подал руку Кирееву и Мишке, повернул уже было, чтобы пересечь улицу и уйти по тропинке вдоль стены, но Мишка решился и спросил его все-таки.

– Чего это он? – спросил Мишка. – Это ж спорт… Он же кандидат в мастера, подумаешь, один раз на тренировке ты его положил… Он же убить мог блином, да?

Гарик внимательно посмотрел на Мишку сквозь очки, потом переложил мешок с трико и борцовками, стянутый веревкой, в левую руку, правой снял очки и, наклонившись к Мишке, близко заглянул в его глаза темными, без зрачков, глазами.

– Он перс, Миша, понял? – сказал Гарик, и Мишка услышал, что он немного задыхается, будто еще не отошел после борьбы. – Он мусульманин, понял?

– Не понял, – честно ответил Мишка. – Персы – это же в истории, а он же…

Гарик выпрямился, махнул рукой, надел очки, повернулся и пошел в свою сторону. Веревку мешка он перекинул через плечо, мешок при каждом шаге слегка шлепал сзади по старой «москвичке», а широкие брюки полоскались на ветру, а лыжную шапочку, мыском сходящую на лоб, которую Гарик всегда носил зимой, он на ходу стянул и сунул в карман.

– Гарик! – окликнул его Мишка. – Гарик, ну почему?!

Но Гарик только снова махнул рукой, не оглядываясь.

Глава девятая. Болезнь

Температура уже была нормальная, но дядя Гриша велел пока лежать в комнате с занавешенным окном, потому что корь Мишке в его возрасте опаснее, чем малышам, и от осложнения может еще ухудшиться зрение. И читать, конечно, тоже было нельзя, так что Мишка целый день валялся с закрытыми глазами, думал, скручивал, ворочаясь, простыню, нудил, чтобы мать почитала что-нибудь вслух, как маленькому, но мать отказывалась и вообще заходила в комнату редко и старалась к Мишке не подходить – взрослые от кори могут даже умереть. А спать мать с отцом перебрались в комнату дяди Феди, пропадавшего, как всегда, в командировках.

От тоски Мишка сломал нечаянно термометр, ртуть вылилась на пол, и мать долго собирала ползающие шарики в спичечную коробку, а потом эту коробку выпросил Мишка и положил за кровать: он собирался, выйдя после болезни, упросить одного знакомого солдата, который за рубль заливал биты для альчиков свинцом, сделать жульническую биту – высверлить дырку, залить туда ртуть, заткнуть дырку маленькими камешками, а сверху уже залить свинцом, чтобы на вид была бита как бита. Всем было известно, что бита с ртутью летит ровнее и сильнее бьет, но распознать такую жульническую биту было трудно, а если возникали сомнения и назревала проверка с расковыриванием свинца, всегда можно было ртутную биту к следующей игре подменить нормальной, а про ртутную сказать, что зафинтилил и не можешь найти. У самого Мишки ртутной биты, правда, никогда не было, но Киреев играл такой всю прошлую весну, пока действительно не зафинтилил, и она как сквозь землю провалилась где-то в полыни.

А пока Мишка доставал время от времени из-за кровати спичечную коробку с аэропланом и почему-то английской надписью SAFETY MATCHES – Мишка спрашивал у англичанки Эльвиры Ивановны и узнал, что надпись переводится «безопасные спички» – и, открыв, рассматривал расползающуюся неровной лужицей и тут же, от малейшего движения руки, сбегающуюся в ровный шарик ртуть. Мать, застав его за этим занятием, требовала, чтобы он коробку немедленно закрыл, а то опять придется ловить шарики по всему полу и выискивать в длинных пестрых тряпочных половиках, что почти невозможно, но Мишка смотрел на жидкий металл, «как загипнотизированный» – по выражению матери. Вид блестящих, тяжело перекатывающихся, удлиняющихся и вдруг дробящихся капель действительно приковывал Мишкин взгляд, возникало странное чувство покоя, и одновременно что-то начинало Мишку дергать, покой хотелось нарушить, прервать созерцание, и Мишка едва сдерживался, чтобы не вытряхнуть капли на пол. Мишка задвигал коробку, клал ее за кровать и снова лежал с закрытыми глазами, думал.

Он думал о Нине, которая заболела на неделю раньше и сейчас уже просто сидела дома на карантине, читала, наверное, книги по всей программе до конца года и занималась алгеброй, чтобы до конца третьей четверти исправить свою тройку. Она была вообще старательная да еще жутко боялась своего отца Бурлакова.

С Ниной Мишка уже давно помирился, демонстративно перестав вообще замечать Инку Оганян. Как раз накануне того, как в школе началась корь и Нина заболела среди первых, они с Мишкой ходили гулять за проходную городка. Солдат для порядка проверил их школьные билеты и, конечно, подмигнул Мишке – Нина, к счастью, не заметила. Они вышли на проселок, снег с которого сдуло, и открылась глубокая колея, ограниченная с двух сторон высокими, замерзшими до каменной твердости острыми глиняными хребтами. В колее идти было неудобно, узко, но они шли, каждый в своей, держась за руки, которые для этого пришлось вытянуть во всю длину. Потом сзади стали слышны стук и хрип мотора, они расцепили руки, отступили и встали на замерзшие кочки по сторонам дороги, и, подпрыгивая и едва не валясь на бок, с жутким громом и дымом проехал «Урал-ЗИС» с рваным, хлопающим брезентовым тентом на железных, поднятых над кузовом ребрах, с газогенераторной печкой у кабины и высокой, загнутой вверху трубой, из которой валил голубой дровяной дым. Когда машина проехала, Мишка перелез к Нине, на ее сторону дороги, и они свернули на давно заброшенное картофельное поле, по которому весной и осенью не то что человек – танк не прошел бы, увяз, над которым летом стояли тучи пыли, но сейчас идти, перебираясь с кочки на кочку, было возможно.

Небо низко лежало над полем, и сизые, железного цвета тучи на горизонте ползли прямо по кочкам. Справа виднелись низкие крыши сельских домов, сбившиеся в кучу, как смешанные кем-то на доске шашки, над ними возвышался кирпичный цилиндр средней части сельского клуба, цилиндр был покрыт тускло блестевшими жестяными листами конусом. Когда-то, когда квартиру еще не дали и Салтыковы жили в селе, снимая полдома, Мишка бродил сзади клуба и в глубокой яме обнаружил странную вещь: это был скелет из полусгнивших балок, как бы каркас гигантского шлема. Тогда Мишка был еще маленький, только пошел в школу, сам читать не любил, хотя уже умел, и мать как раз читала ему вслух по вечерам «Руслана и Людмилу». И Мишке, конечно, представилось, что это валяется остов шлема, принадлежавшего когда-то говорящей голове. Ужас охватил его, он примчался домой и, захлебываясь, рассказал матери, что видел. Но мать не испугалась и даже не удивилась, а коротко и не очень понятно объяснила Мишке, что клуб раньше был церковью, в ней молились Богу неграмотные деревенские старики и старухи, и цилиндр был покрыт не жестяными листами, а куполом, остов от которого Мишка и нашел. Мишка почти ничего не понял ни про Бога, ни про церковь с куполом, которой раньше был клуб, но успокоился, интерес к находке потерял и, когда через несколько дней пошли в клуб смотреть трофейную картину «Багдадский вор», о страшном скелете не вспоминал уже.

Позади осталась колючая проволока, которой были обнесены городок и маленький, серого кирпича домик проходной с палочкой шлагбаума.

А прямо и влево расстилалось поле с черными плешинами кочек на сером снегу, а там, где поле кончалось, тянулась низкая, с неровными зубьями гребенка лесополосы, за которой, Мишка знал, проходит железная дорога, а уж за дорогой начинается просто степь.

Они долго шли молча, а потом Нина вдруг впервые заговорила о том, что было у нее дома тогда, ночью, когда Бурлаков встретил их в подъезде и унес ее под мышкой.

– Он не знал, что я знаю, а мне мать давно сказала, что он неродной мне. – Вокруг было пусто, и Нина говорила громко, но в пустом сером воздухе слова ее как-то гасли, а шли они, прыгая по кочкам, то немного сближаясь, то расходясь, и Мишке приходилось напрягаться, чтобы услышать, он даже отвернул и связал сзади уши шапки. – Отца на войне убили, а я тогда еще не родилась, а он учился в Одессе в училище, познакомился с ней и женился, когда она… – Нина запнулась и с заметным трудом выговорила неприличное слово: – …была беременная. А он всегда был со мной, как настоящий отец…

В ту ночь Бурлаков хотел бить Нину ремнем, но мать не позволила, а Бурлаков носился с ремнем по всей квартире, разбудил младшую Нинину сестру Любку, которой было четыре года, и она сразу заревела, а Бурлаков все орал, так что, наверное, соседи слышали, и Нине стыдно было наутро идти в школу, а мать кричала, что Нину нельзя бить, потому что она уже большая, но Бурлаков никого не слушал и все замахивался через стол ремнем, так что в конце концов разбил лампочку, на всех посыпались осколки, и в темноте Нина крикнула ему, что он не может ее бить, потому что он ей никто. И с тех пор Бурлаков с ней вообще не разговаривает, хотя прошло уже столько времени, и мать, Нина слышала, стыдит его за то, что он, взрослый, а обиделся на ребенка, а тут Мишка еще полез к Инке, когда у Нины теперь такая жизнь…

Мишке было очень жалко Нину, он вдруг отчетливо представил себе, что было бы, если б он узнал, что его отец ему не отец. Он перепрыгнул на кочку поближе к Нине и, не снимая варежки, взял и потянул ее за руку. Нина остановилась и повернулась к нему. По щекам ее, еле видным из-под повязанного поверх берета пухового серого платка, ползли слезы, оставляя светлые, ртутно-блестящие дорожки на покрасневшей от холода коже. Мишка перебрался на одну кочку с ней и поцеловал ее, найдя губами маленький промежуток между платком и носом, и попал как раз в слезы. Они долго стояли посреди пустого бело-черного бугристого поля и целовались, держась за руки, чтобы не свалиться с кочки, и не обнимаясь, потому что обниматься, не расстегивая пальто, было неудобно, а расстегиваться на холодном и все усиливающемся ветру не хотелось – сразу замерзнешь.

Теперь Мишка лежал в теплой и полутемной комнате, думая о Нине, а над ним двигалось черно-сизое предснежное небо, вокруг разворачивалось, уходя во все стороны к горизонту, серо-белое поле с черными бугристыми плешинами, а по полю шел к Мишке Нинин отец Бурлаков в морской черной шинели, и Мишка понимал, что Бурлаков и его отец тоже, а Мишкин отец ехал мимо в «газике» с хлопающим, взлетающим и опадающим брезентовым верхом, были видны его профиль, глубоко надвинутая новая ушанка из голубоватой офицерской цигейки, которую он вчера получил и принес домой вместе с отрезом на новый китель, кроем на сапоги и набором из нового ремня и портупеи, поблескивающих темно-коричневым блеском, часто простроченных, больно ударяющих, если неловко возьмешь, тяжелыми латунными пряжками – большой со звездой и маленькой, с вертящейся трубочкой, а за отцовским профилем видны были профиль дяди Пети, его зеленая велюровая шляпа, глубоко надвинутая на уши, и высоко поднятый большой каракулевый воротник зимнего пальто, а в глубине машины, Мишка знал, едет мать в клетчатом черно-зеленом жестком деревенском платке, повязанном для тепла поверх маленькой модной шляпки-«менингитки», и они все вместе удаляются от Мишки, уезжая на курорт Рижское взморье, где отец опять будет жить в военном санатории в Лиелупе, а мать – в светлой комнате, снятой у знакомых латышей – дяди Ивара, работающего в санатории шофером на молоковозке, и тети Лины, уборщицы в столовой, а дядя Петя будет спать на узкой кровати у большого окна, где всегда спит Мишка, и вечером все пойдут ужинать в ресторан в Дзинтари, напротив большого деревянного летнего театра, и там официант, высокий седой старик в черном пиджаке с шелковыми лацканами и в галстуке бантиком, будет называть мать «мадам», отчего отец будет морщиться и крутить головой, а утром на веранде столовой молодежь поставит стол для пинг-понга и, может быть, Мишку пустят в очередь играть.

Когда Мишка проснулся, в комнате было совсем темно, значит, стемнело за занавешенным окном. Мишка некоторое время полежал, вспоминая сон, но вспомнил только отца в ушанке, старого официанта, темно-зеленый стол для пинг-понга из двух половинок, положенных на козлы, и красную пупырчатую резинку, отклеившуюся с края Мишкиной ракетки, которую в прошлом году ему купил дядя Петя в магазине «Динамо» на улице Горького. Но вспомнить, что там, во сне, происходило и какая между всем этим была связь, Мишка не смог. Он еще немного полежал, а потом позвал мать – захотелось есть. Он решил попросить, чтобы мать сварила кашу-размазню из гречневой сечки, которую Мишка очень полюбил с позапрошлого года, когда в Москве, будучи дома вдвоем с Мартой, по ее недосмотру отравился, съев сразу полную масленку шоколадного масла с тремя французскими булками, приехала «скорая помощь», поили Мишку насильно розовой водой с марганцовкой, потом его долго рвало, сутки ему не давали есть ничего, а потом кормили этой размазней на воде, и Мишка ее очень полюбил.

Мать не ответила, и по тишине, стоявшей в квартире, Мишка понял, что он дома один. Мать, наверное, ушла, пока он спал, к тете Тоне или к тете Розе – переснимать выкройки или просто трепаться, как говорила она вечером отцу, рассказывая, как прошел день.

Мишка слез с кровати, надел зимние тапочки из кроличьего меха на лосевой подошве, такие на всю семью купили осенью на базаре у кустаря, и пошел на кухню, собираясь отрезать там кусок черного хлеба, посыпать его солью и съесть, запивая холодной кипяченой водой, которая обязательно должна быть в чайнике. Мать, конечно, будет ругаться, когда увидит, что Мишка ел хлеб с водой, но есть очень хотелось.

На кухне все было убрано, блестел вымытый и начищенный керогаз, а клеенка, покрывавшая стол, была перестелена так, что образовавшихся на углах дырок не было видно. Мишка снял белую тряпку, которой была укрыта стоявшая на подоконнике кастрюля с хлебом, и, отодвинув ситцевую полосатую занавеску полки, хотел взять хлебный нож, но тут увидел на полке конверт, которому на кухонной полке было совершенно не место. Мишка взял нож, а конверт сунул в карман пижамы, решив потом его рассмотреть и, если какая-нибудь интересная, отклеить марку, чтобы выменять потом у Киреева, который марки собирал давно и серьезно, на что-нибудь хорошее. Он отрезал хлеба, посолил его через край низкой граненой солонки сплошь, так что сверху кусок стал совершенно белым, налил в большую отцовскую чайную чашку воды из чайника и осторожно понес все в комнату. Там он включил, несмотря на запрет, черную эмалированную настольную лампу, при которой он делал уроки – все-таки не такой сильный свет, как верхний, поставил чашку на табуретку, положил сверху хлеб и потихоньку, чтобы чашку не опрокинуть, придвинул табуретку к кровати. Потом, высоко поставив подушку, залез под одеяло, откусил хлеба, запил водой и, держа в левой руке ломоть, правой вытащил из кармана конверт и стал его рассматривать.

Марка на конверте была самая простая, с четырьмя профилями вождей, наложенными один на другой, так что отклеивать ее не имело смысла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю