Текст книги "Все поправимо: хроники частной жизни"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
С мальчишкой познакомились, он оказался сыном санаторного зубного врача из вольнонаемных. Говорил по-русски с местным акцентом, но не важничал, а наоборот, охотно показал Мишке дом сзади санатория, где жил с отцом, матерью и маленькой сестрой, и в машину – серый «Москвич», стоявший перед домом, – залез сам и пустил Мишку посидеть за рулем. Звали его Генка, полное имя Гуннар. Было совершенно очевидно, что Генкин отец, хотя он был даже не офицером, а просто вольнонаемным зубным врачом по фамилии Круминь, денег получал много, гораздо больше, чем отец Мишки. И «Москвич», который стоил больше девяти тысяч, и Генкины носки, и его безрукавка, и очень красивый, с узким, прилегающим пиджаком и широкими брюками темно-синий костюм в полоску, в котором ходил его отец, и прекрасный немецкий дамский велосипед с плетеными из цветных ниток сеточками, закрывавшими колеса, на котором ездила в магазин с корзинкой на багажнике Генкина мать, и ее серые брюки, короткие, до щиколотки брюки, в которых она проходила по санаторскому парку под взглядами офицерских жен, – все это, Мишка понимал, стоило очень дорого. Но тогда Мишка подумал об этом какое-то время и перестал – был отец, и было чувство, что если не сейчас, то когда-нибудь потом все появится, и «Москвич», и носки… Ничего не появилось, но Мишка просто забыл обо всем этом, брюки стал носить длинные, а собственных автомобилей ни у кого из офицеров в Заячьей Пади не было, и «Москвич» тоже выпал из размышлений.
Но теперь Мишка думал о деньгах постоянно, потому что отца не было и исчезло ощущение, что все возникнет как-нибудь, со временем, само, а то, что он видел в Москве, – все стоило денег, все где-нибудь продавалось, и Мишка понял, что жизнь и состоит только из того, что продается, значит, чтобы жить, надо получать деньги, много денег, и получать их, кроме Мишки, некому, потому что мать вообще ничего не может, да еще и слепая, а дядя Петя, конечно, получает много денег, хватало и на «Газоаппарат», и на «КВН-49», которых не было ни у кого в доме, но дядя Петя уже старый, он сам все время говорит, что скоро не сможет работать, потому что нет сил и зрение не то.
Докурив, Мишка бросил окурок на землю, раздавил его и затолкал под скамейку. Никакого способа получать деньги он не придумал. И, поскольку мысли об этом стали сбиваться, толкать одна другую и сливаться в комок, Мишка нечаянно подумал о другом. Вторая главная мысль, которая мучила его все последнее время, была о том, кто же тогда написал или рассказал Носову о дяде Пете и матери и из-за кого, следовательно, в конце концов застрелился отец. Зачем Мишка об этом думал, он и сам понять не мог. Отца уже не было, из Заячьей Пади уехали, и ее тоже как бы не стало вместе со всеми, кто в ней жил. Ни от Киреева, ни от Нины писем не было, хотя Мишка написал и Кирееву в Заячью Падь, и Нине в Одессу, и постепенно их тоже как бы не стало, и Мишка даже почти перестал думать о них. Но о том, кто сообщил Носову, Мишка думал часто – и был неспособен что-нибудь придумать, потому что никто из тех, кто жил в Заячьей Пади и хорошо знал Салтыковых, такого сделать, Мишка был уверен, не мог, а кто Салтыковых не знал, не мог тем более.
Но кто-то это сделал, и сейчас, сидя на скамейке в жарком пустом саду «Аквариум», Мишка желал ему смерти.
Глава шестнадцатая. Новая школа
В классе было жарко, через стекла позднее сентябрьское солнце сильно грело, а открывать окна математик Михаил Борисович по прозвищу Миня не разрешал – уличный шум заглушал все.
Мишка, как новенький, сидел на передней, низкой и неудобной парте, вытянув из-под нее далеко вперед ноги, и математик, все время ходивший перед классом, вынужден был их огибать, при этом он каждый раз смотрел на препятствие с недоумением, будто видел в первый раз.
– Убери ноги… э-э… Салтыков, – наконец сказал он с раздражением, – или ты хочешь, чтобы я споткнулся?
Класс с готовностью заржал.
– Убери ноги в карман, Салтыков, – радостно заорал сзади Валерка Шебалин, наказание школы, третьегодник, кандидат в ремеслуху, – убери ходули, Салтычиха!
Класс заржал еще радостней. Мишка пока не привык к нравам мужской столичной школы, казавшимся после наивных и робких обычаев смешанной деревенской дикими и буйными, и с изумлением крутил головой, не понимая, как такое бесчинство может начаться по столь незначительному поводу.
Миня пошел по проходу усмирять Шебалина, а за его спиной начало твориться полное безобразие. Все принялись плеваться жеваной промокашкой, а Олег Пивоваров мгновенно надел петельки из тонкой резинки на расставленные указательный и средний пальцы левой руки, приладил на эту рогатку согнутый уголком кусок алюминиевой проволоки, прицелился – и попал в лежавший под доской мел, розовая палочка рассыпалась на острые осколки. Миня оглянулся на шум, но ничего не понял, Олег сидел неподвижно, глядя перед собой, а осколки мела валялись на полу. За спиной Мини Валерка Шебалин заревел ослом, издавая «ий-яа!» закрытым ртом, а в другом ряду на последней парте Женька Маневич, резко двинувшись вбок, спихнул на пол зазевавшегося толстяка Сашку Колечицкого, и жирдяй громко шлепнулся задницей.
Миня вернулся за свой стол, сел, раскрыл журнал. Все мгновенно затихли. Миня немного подумал, потом макнул ручку в чернильницу, занес ее над страницей и негромко, будто сам себе, сказал:
– Шебалин – два за срыв урока…
Валерка Шебалин тут же заныл «а чего мне, а чего срыв, а чего два, а чего я сделал», но Миня все так же, будто обращаясь сам к себе, продолжил:
– Значит, за четверть уже получается двойка, значит, второе полугодие Шебалин у нас встретит в ремесленном, вот так, теперь Пивоваров, два Пивоварову, срыв урока, дневник, Пивоваров, давай, напишу родителям о твоих успехах…
Тут Миня вдруг перестал бормотать, поднял глаза от журнала, и взгляд его неожиданно уперся не в Пивоварова, нехотя вылезавшего из-за парты с дневником в руках, а в Мишку. Мишка напрягся. Сидевший рядом с ним Эдька Стеклов смотрел в крышку парты, как он смотрел всегда, что бы ни творилось в классе.
– Салтыков! – Миня издавал настоящее шипение, Мишка не мог понять, чем он так довел математика, а Миня вдруг перешел на визг: – Салтыков, вон из класса, иди к завучу, я тебя на мои уроки больше не допускаю!
Мишка с трудом вытащил из-под парты ноги, встал, пошел к дверям и услышал, как Миня прошипел ему в спину «с-скотина!». Мишка обернулся и посмотрел прямо в глаза маленькому худому человечку с распадающимися надо лбом двумя крыльями черных плоских волос. В глазах учителя была ненависть. «Сам скотина», – сказал Мишка совершенно неожиданно для себя, тихо, но внятно и вышел, грохнув дверью так, что зашуршала осыпавшаяся штукатурка.
На улице моросил дождь, холодный ветер налетал неожиданно и нес капли стеной. Мишка был без пальто, в старом сером форменном кителе, из рукавов которого сильно торчали руки, китель был распахнут, под ним дядипетина шерстяная полосатая безрукавка. Зато брюки на Мишке были шикарные, тоже дядипетины, темно-синие, сильно сужающиеся книзу, с широкими модными манжетами. Дядя Петя только что сшил костюм во мхатовском ателье, но через несколько дней испортил пиджак, прожег в мастерской полу на видном месте, и брюки достались Мишке, только талию приходилось сильно затягивать поясом. И красно-коричневые ботинки с рантом тоже выглядели неплохо. А пальто Мишка надевать не хотел, пока было не очень холодно, потому что пальто в московской школе почти никто не носил – некоторые мальчишки ходили в старых кожаных летных куртках, о какой Мишка не мог даже мечтать, другие – в основном те, кто жил в районе Тишинки и Грузин, – в драповых полупальто-«москвичках», к которым обязательно надевались белые шелковые шарфы, а Женька Белоцерковский из девятого «А», первый в школе пижон, вообще демонстрировал нечто несусветное, что можно было иногда увидеть только на дипломатах-иностранцах вечером возле Большого театра: светло-серый не то халат, не то макинтош из тонкой непромокаемой материи, с поясом, с отстающей на спине странной кокеткой и даже с какими-то совсем уж непонятными погонами на плечах. Называлась эта штука «плащ», а сам Женька – как ни странно, он однажды первым заговорил о чем-то с Мишкой и с тех пор они иногда трепались на переменах, к зависти остальных семиклассников, – называл этот плащ еще непонятнее: «тренч».
Мишка свернул в школьный двор, встал под навес, под которым держали школьную полуторку, в ее моторе десятиклассники все время копались под руководством военрука, однорукого капитана Федченко, и, укрывшись за кузовом машины от взглядов из школьных окон, закурил. Курил он теперь уже только сигареты «Прима», а папиросы бросил – все мальчишки курили сигареты.
Он курил и думал о новой школе.
С первого дня в ней начались неприятности. Учителя по всем предметам проверяли, как усвоен материал за прошлый год, Мишку спрашивали подробно, в результате он получил «твердую», как сказал Миня, тройку по алгебре, а по физике длинная, как жердь, Зинаида Игнатьевна (Оглобля) не поставила двойку только потому, что «для сельской школы не так плохо, как можно было предполагать», – и это при том, что за шестой Мишка привез отличный табель и похвальную грамоту. Правда, за первое сочинение «Мои каникулы» – Мишка описал дорогу в поезде до Москвы, особенно выделив историю о лейтенанте, который помогал им с матерью, и постаравшись описать получше бескрайние просторы за окном вагона, чтобы содержание отвечало эпиграфу «Я другой такой страны не знаю», – он получил две пятерки, и за русский, и за литературу, Римма Федоровна (почему-то имевшая прозвище Рукав) на уроке читала отрывки и заставляла других разбирать, почему в сочинении тема раскрыта полностью, хотя описаны не все каникулы, а только одна поездка, двое суток. Но другие учителя смотрели на Мишку, как на идиота, и ставили не выше четверки с натяжкой.
А с одноклассниками отношения складывались еще хуже. До драк не доходило, но Мишка предпочел бы настоящую драку, потому что чувствовать себя среди мальчишек просто человеком-невидимкой было невыносимо. С ним почти не разговаривали, а если Мишка обращался к кому-нибудь первым, смотрели с усмешкой, отвечали издевательской шуткой, и за спиной, Мишка знал это, называли кличкой куда более обидной, чем привычная Салтычиха, – Колхозник.
Нравы в классе – всегда готовом сорваться на уроке в неудержимое безобразие, почти в исступление – его просто пугали, он не понимал причин постоянной войны, которая велась с учителями, грубости данных им прозвищ, его изумляла отчаянная смелость, проявлявшаяся мальчишками в этой войне: Шебалин однажды чуть не подрался с физкультурником Виктором Павловичем (Викасик).
Все ужасно ругались. Мишка, конечно, и сам давно знал все слова, и сам их произносил, но когда на перемене Пивоваров начинал рассказывать, как в прошлом году, когда ходили на Первое мая в соседнюю женскую школу, он повел одну девчонку в теплицу, становилось неловко, Мишка отворачивался и незаметно уходил.
Мишка вообще никак не мог привыкнуть к мужской школе, ему не хватало девчонок, он скучал не только по Нине, но и по прыщавой Надьке, и по Инке Оганян с ее черными грустными глазами…
Единственный человек во всей школе, с которым Мишка разговаривал по-человечески, был девятиклассник Женька Белоцерковский, и это здорово утешало. Когда Женька, в стильном своем бежевом, совершенно уже мужском коверкотовом костюме с широкими плечами длинного, почти до колен пиджака, с золотистым длинным галстуком, на широком конце которого была вышита черная роза, спускался в большую перемену со своего верхнего, старшеклассного этажа и они с Мишкой полуприсаживались – чтобы Мишка успел вскочить, когда пойдет завуч, – на широкий мраморный подоконник, наступали прекрасные двадцать минут. Одноклассники смотрели на них с непроходящим удивлением – что нашел Белоцерковский, «стильный», в этом «колхознике» – и пытались прислушаться к разговору, но Женька говорил тихо, а Мишка только слушал, конечно.
Женька рассказывал, как с компанией друзей, студентов из полиграфического, ходил вчера вечером в коктейль-холл, пили «Шампань-Коблер», потом «Огни Москвы», все напились, познакомились со стильными девчонками, потом с этими кадрами поехали в «Шестигранник» в Цэпэкэо танцевать, потанцевали железно, атомным стилем, после поехали на хату к одному чуваку, и там был тако-ой процесс, что домой Женька пришел, только когда метро открылось, батя бурчал, конечно, но все равно сегодня удалось выпросить у него две сотни, а у Женьки у самого еще были деньги после удачного дела с трофейными пластинками, достал у одного жлоба сразу десять штук почти бесплатно и продал одному саксофонисту из ресторана «Аврора», поэтому сегодня Женька собирался сорваться с четвертого урока и пойти на Герцена, где в комиссионке знакомый продавец Пал Матвеич отложил настоящие американские брюки с манжетами и двумя нажопными карманами, а домработницу можно будет упросить заузить их на машинке до двадцати двух сантиметров внизу, как положено по стилю…
Женькин батя, отец, работал в министерстве в Китайском проезде, возил его хмурый толстый шофер на серой «Победе», а жили Белоцерковские на Горького в большом новом доме с балконами и трехоконными фонарями по всему фасаду, с первым этажом, облицованным гранитом. А мать Женькина сидела дома, каждый день играла в теннис на Петровке, а оттуда шла в Общесоюзный дом моделей на Кузнецкий, смотреть моды.
Мишка слушал Белоцерковского, носившего в своей компании и в классе красивое прозвище Белый, и у него перехватывало дыхание. Точных значений всех этих новых слов он, конечно, не знал, но по смыслу и Женькиной интонации более или менее угадывал, о чем рассказ. Он представлял себе этих девушек, которых Женька называл «кадрами» или ужасным словом «барухи», звучавшим, на Мишкин слух, как самое грубое ругательство, да и бывшее ругательством, судя по наличию в Женькиной речи слова «барать»; представлял эти американские брюки с невиданными никогда прежде двумя карманами сзади; представлял любимую, как из «Серенады», музыку в «Шестиграннике», которая, как ему уже было известно, называется джаз; представлял, хотя и не мог вообразить деталей, что такое «процесс на хате у одного чувака», – и его воображение уплывало, и он уже почти не слушал Женьку…
Тут гремел звонок, Женька хлопал его по плечу и незаметно вдоль перил слетал по лестнице и уходил по своим прекрасным делам на Герцена, а Мишка шел в класс и сидел на проклятой географии, мечтая о золотистом галстуке, длинном и широком пиджаке с коротеньким разрезом на заднице и о брюках, зауженных до двадцати двух сантиметров внизу…
Куря за полуторкой, Мишка разглядывал свое отражение в мутном стекле темной кабины. Волосы за лето в Москве у него сильно отросли, и перед первым сентября, имея в кармане выданные дядей Петей пять рублей, он пошел в парикмахерскую на Гашека, за углом от кафе-мороженого, и впервые подстригся не под полубокс, а попросил «канадскую» польку за два восемьдесят с одеколоном «В полет». Парикмахерша хмыкнула, но все сделала, как положено: на затылке подровняла волосы скобкой, по бокам укоротила и подбрила виски косо, щедро обрызгала голову одеколоном и мокрые волосы зачесала мелкой расческой назад, а надо лбом вверх, выложив чуб небольшим, но все же коком. Мишка шел домой, и ему казалось, что вся улица Горького смотрит на его прическу, почти «тарзан». Во дворе, завидев его, младшие сафидуллинские Руслан и Вахидка заорали «стильный пришел, папина победа!», но за папину победу Вахидке Мишка отпустил по затылку, а убегавшему Руслану успел дать поджопник. Мать почти ничего не заметила, только сказала, что наодеколонился слишком, и, погладив по волосам, так что сразу сломался кок, посоветовала в следующий раз попросить покороче, чтобы не ходить в парикмахерскую часто. А дядя Петя вечером и вообще ничего не сказал – в последнее время он приходил поздно, от него сильно пахло вином, он быстро готовил ужин, кормил мать и Мишку, а сам, ни к чему не притронувшись, уходил в свою комнату, и свет там горел почти до утра.
Теперь по утрам Мишка мочил волосы сладким чаем и причесывал материной редкой расческой, и кок стоял прекрасно, к тому же блестел не хуже, чем у Белоцерковского, хотя бриолином, как Женька, волосы не мазал – один раз купил маленькую круглую баночку и попробовал, но ощущение жира, который, стоило немного вспотеть, тек по шее, было отвратительным, к тому же пачкались подушка и ворот рубашки. А от сахара прическа получалась мировая и держалась весь день, если, конечно, не было физры.
Мишка докурил, затоптал окурок и носком ботинка затолкал его под колесо полуторки.
– Курить – здоровью вредить, – услышал он в этот момент и, не сообразив, откуда и чей голос, позорно трусливо дернулся, сунул руку в карман за сен-сеном, но тут понял, что это уже давно сломавшийся голос Белоцерковского, хороший насмешливый баритон. Мишка, стараясь не суетиться, вытащил пакетик сен-сена, положил в рот коричневую крошащуюся колбаску и сделал ироническое лицо.
Женька вышел из-за машины во всем своем великолепии – бежевый костюм, белый плащ нараспашку, белый шелковый длинный шарф висит, уголки крахмального воротника кремовой рубашки под золотистым галстуком сколоты большой медной английской булавкой…
– Ну, Мишаня, дай в зубы, чтобы дым пошел, – снисходительно пошутил Женька, и Мишка засуетился, вытаскивая пачку сигарет, пытаясь ловким щелчком выдвинуть одну. Закурили вдвоем, хотя Мишке курить уже не хотелось, помолчали, затягиваясь. Женька задумчиво смотрел в сторону, после каждой затяжки рассеянно стряхивал пепел, осторожно, чтобы не нарушить изумительного иссиня-черного сверкающего кока, высоко восходящего надо лбом и проборами по обе стороны головы, мизинцем почесывал то один, то другой висок, низко опускающиеся косо подбритые бачки. Наконец Женька принял какое-то решение. Он затоптал недокуренную сигарету и хлопнул Мишку по плечу.
– Пойдешь сегодня на Брод со мной? – Белоцерковский смотрел на Мишку с некоторым сомнением, как бы еще раздумывая, не отменить ли свое предложение. – С чуваками познакомлю с нашими, может, сам чувиху закадришь… Бросим кости по Броду, в коке посидим…
Миша не верил своим ушам. Пройтись по стометровке на Горького в компании взрослых ребят – да еще каких! Романтические изгои, те, кого рисуют в «Крокодиле», стиляги, люди, говорящие на собственном, непонятном непосвященным, жлобам языке!.. И тут же одновременно со счастьем Мишка испытал отчаяние: идти было совершенно не в чем, а сказать об этом Женьке он просто не мог, хотя тот, конечно, и сам все понимал.
Белоцерковский внимательно оглядел Мишку с головы до ног и хмыкнул.
– Да, гардеробчик не центровой… Колеса сойдут, – одобрил он Мишкины ботинки, – брючата тоже ничего, а вот верх… пионерский… Вот что, ну-ка, стань рядом. Ну, нормально. Рост почти мой. Пойдем, дам тебе надеть джакеток мой, знаешь, серый, в клетку? Настоящий, Пятая авеню, понял? Я его у одного штатского взял удачно, тот вышел из посольства, на Моховой, знаешь, повернул на Герцена, я за ним, возле консерватории догнал, так и так, мистер, ай вонт ту бай ёр джакет, ай лайк Америка, плис, – в общем, договорились на следующий день встретиться там же, так он пришел, представляешь, и еще целую кучу галстуков принес, и я у него все за пять сотен взял, понял? Пойдем, таёк тебе тоже подберем… Пошли, чувак.
И, уже улетая в новую, невероятную жизнь, Мишка с достоинством кивнул: пошли, Белый, примерю, и они вышли из школьного двора, и зашагали по Тверской-Ямской, и Мишка уже шаркал небрежно подошвами, подволакивая немного ноги, как и полагалось стильному.
Глава семнадцатая. Новая жизнь
Мишка проснулся, перевернулся набок, натянул сбившееся одеяло и со своего тюфяка, постеленного на полу, так что ноги Мишкины лежали под круглым столом, глянул в щель под дверью дядипетиной комнаты. В щели был свет. В последнее время дядя вообще почти не спал, свет горел всю ночь, а утром дядя выходил из комнаты бледный, с красными глазами, а рядом с его кроватью на полу лежали кучей какие-то бумаги со скрепками, амбарные книги с наклейками на обложках и разграфленными на большие клетки страницами, сложенные гармошкой листы миллиметровки…
Мать с дивана окликнула Мишку, она всегда просыпалась раньше него, но лежала тихо и встать не пыталась – в ванную ее все равно надо было вести, а уж там она все находила на ощупь, хотя постоянно роняла то зубную щетку, то мыло и долго их искала, поскольку ни дядя Петя, ни Мишка в ванную, естественно, войти не могли и помочь ей было некому.
Мишка закрыл глаза, и принялся вспоминать, что должно было сегодня произойти.
Вечером в женской школе новогодний вечер. Мишка был полностью к нему готов и ждал приключений. Приключение предполагалось с Олькой Красильщиковой из восьмого «Б», с которой уже танцевали однажды на каникулах после первой четверти и один раз даже ходили вместе в «Шестигранник», причем Женька Белоцерковский чувиху вполне одобрил и за ее спиной показал Мишке жестами, что надо продолжать кадрить. Вышли тогда с танцев в темноте, пошли в сторону Нескучного, потом свернули на совсем темную аллею, идущую к Калужской, там сели на лавочку, и Олька сразу позволила почти все, но Мишка сам испугался, потому что недалеко прошел милиционер, а кроме того, было уже поздно, и мать с дядей, наверное, волновались, хотя он отпросился в кино на восемь тридцать, в «Художественный», где шел «Вратарь», которого на самом деле он, конечно, уже сто раз видел, но все равно надо было спешить, тем более что Ольку еще предстояло провожать на Лесную.
А теперь Мишка мог официально прийти даже и позже двенадцати, потому что вечер новогодний, и он сразу сказал, что пойдет провожать знакомую – вечер-то в женской школе, – и можно будет «завалиться на хату» к Женьке Белоцерковскому, у которого родителей, как обычно, не будет, в Ленинград уехали на два дня, и уж там, у Женьки, можно будет с Олькой все делать, потому что будет полно времени. А сам Женька собирался привести настоящую чувиху с Брода, Ленку из Измайлова, совсем взрослую, стриженную под «венгерку» и известную тем, что никогда не «скручивает динамо», а если идет «на хату», то позволяет все.
Еще вчера Мишка с Женькой в складчину, поровну, чем Мишка очень гордился, купили бутылку ликера «Кофейный» и бутылку вина «Ркацители», и Женька до отъезда родителей спрятал бутылки у себя дома за энциклопедией в шкафу, так что все уже было готово, а закусывать собирались конфетами, жирным печеньем «пти-фур» и вафлями, которые у Женьки дома всегда стояли в вазах на столе в большой комнате.
Вообще жизнь Мишкина за начало зимы совсем наладилась. Дядя Петя давал ему довольно много денег на кино и завтраки, так что Мишка с помощью Женьки смог купить почти все, что было необходимо настоящему чуваку.
У него теперь были носки в черно-желтый зигзаг, которые можно было носить без носочных подвязок, поскольку в их верх были уже вдернуты резинки. Мишка с удовольствием представил себе, как он вечером наденет эти носки, а потом, когда, сидя на стуле в спортзале женской школы, где будут танцы, положит ногу на ногу и поддернет брюки, чтобы не мялись, все увидят, что он не носит эти чертовы подвязки и кальсоны, хоть и зима, тоже больше не носит, а под брюками у него голая нога. Носки эти Мишка купил у одного Женькиного знакомого за пятьдесят рублей. Носки были упакованы в целлофановый пакет, на котором было крупно написано made in USA, так что Мишка, не задумываясь, заплатил такие сумасшедшие деньги. Пакет он аккуратно расклеил и сохранил, конечно.
Он купил удивительную рубашку, которая спереди расстегивалась до конца, как женский халат, а в воротнике ее с нижней стороны были специальные кармашки, в которые вставлялись узкие костяные планочки, так что воротник делался твердым, как картон, и уголки его не загибались. Голубая в мельчайшую белую точечку рубашка была, конечно, не новая, продал ее Мишке совсем недорого для такой вещи, за восемьдесят рублей, тот же самый Женькин знакомый Гриша, имевший, хотя был уже немолодой, лет двадцати пяти, прозвище – Грин. Приходившую раз в неделю стирать белье тетю Фаину Сафидуллину Мишка попросил эту рубашку обязательно крахмалить, так что воротник и без косточек делался жестким, а с косточками становился вообще «как фанера» – точно по определению из сатирических куплетов про стиляг, которые часто передавали по радио.
Удалось раздобыть и галстук, из китайского толстого шелка, синий, в золотых тканых драконах и вишневых ветках. Галстук сшила одна тетка, к которой вместе с Женькой ездили аж в Черкизово, зато сшила из своего материала и взяла недорого – вместе с шитьем тридцатку. Конечно, Женька назвал галстук презрительно «совпаршивом», но и сам заказал такой же, только из зеленого шелка. А с обратной стороны галстуков, куда имели обыкновение при встречах на Броде заглядывать Женькины знакомые, портниха пришила споротые с чего-то этикеточки, Мишке белую, с мелко вышитой надписью Paris fabrique, а Женьке – Harrods, London. Галстуки получились мировые, как настоящие.
Главное же – Мишка откупил у Женьки серый, в клетку пиджак и уже отдал ему триста рублей, а осталось двести.
На пиджак, понятно, пришлось просить двести рублей у дяди Пети, ему и матери Мишка сказал, что вещь всего двести и стоит. Остальные же деньги – это и было, собственно, главным – Мишка заработал сам, скупая билеты в Большой театр и продавая их в полтора-два раза дороже перед началом спектаклей богатым парам – мужчина, торопливо откидывая полу кожаного реглана или ратинового тяжелого пальто, доставал толстый лопатник, почти не считая, придерживая под локоть даму в каракулевом жакетике или большой песцовой шубе, совал деньги и, довольный, выхватывал билеты, уже на ходу начиная рассматривать ярус. Научил этому делу Мишку все тот же Женька, который иногда, когда не шла перепродажа выискиваемых по комиссионкам шмоток, и сам промышлял билетами. Ребят уже хорошо знали все, кто постоянно крутился у касс, с ними здоровались некоторые «лемешистки» и «козловские сыры». Из денег, вырученных за билеты, Мишка теперь и расплачивался с Женькой и был очень доволен, потому что настоящий американский пиджак всего за пятьсот – это было почти даром.
А пальто теперь Мишка носил старое дядипетино, из толстого темно-синего ратина, с огромными накладными карманами и поясом, сам же дядя Петя во мхатовском ателье сшил себе новое из букле, очень широкое в плечах, сильно сужающееся книзу, довольно короткое – по моде, которую на Броде пока не уважали.
Словом, у Мишки теперь было все в порядке. Его даже в комсомол приняли с некоторыми оговорками, а не как весь остальной класс перед Седьмым ноября – все двадцать семь человек за полтора часа. Мишке же комсорг школы Колька Шитько из десятого «А» строго указал, что со стиляжьими штучками пора кончать и Белоцерковский – не компания для молодого комсомольца, потому что Белоцерковский этот, того и гляди, сам из Вэлкаэсэм вылетит.
И сегодня вечером Мишке будет хорошо, это точно. Все мальчишки школы, кроме того же Кольки Шитько и еще нескольких жлобов, будут завидовать Мишкиному пиджаку, и галстуку, и тому, как он пойдет танцевать с Олькой Красильщиковой под вальс-бостон почти стилем, прижавшись, и будет держать руку над самой ее задницей, все ниже и ниже… да и жлобы будут тайно завидовать и обязательно на ближайшем комсомольском собрании устроят проработку, но сделать ничего не смогут, потому что Мишка уже приспособился к новым учителям и получал одни пятерки и за вторую четверть у него будет табель вообще без четверок… и потом, уйдя пораньше с вечера, пойдут к Женьке…
Мишка вылез из-под одеяла.
Мать лежала на спине, глаза ее были открыты, она как бы смотрела в потолок, но Мишка знал, что она уже и потолка не видит, а в мутно-сером пространстве, окружающем ее, сейчас просто больше белого.
– Сходи за газетами, – не меняя позы и пропустив «доброе утро», сказала мать.
В последнее время она вообще говорила мало, перестала сидеть у окна, и бывали дни, когда не вставала с постели, хотя вроде бы ничего у нее не болело. Газеты она требовала каждое утро, Мишка успевал до школы ей кое-что прочесть и, уходя, видел, как мать сидела, положив перед собой на стол развернутый газетный лист, и глядела в него широко раскрытыми темными глазами. Но сегодня уроков не было, уже начались каникулы, и Мишке предстояло читать матери вслух не меньше часа, во всяком случае, надо было обязательно прочесть фельетон Нариньяни, если он будет, – мать очень любила фельетоны, слушала их напряженно, никогда не смеялась и даже не улыбалась, а однажды, читая про американские происки против трудящихся восточной зоны Германии, Мишка расслышал, как мать прошептала «кошмар какой-то».
Мишка натянул старые лыжные байковые шаровары, в которых ходил дома, накинул на нижнюю отцову рубаху, в которой спал, пальто и выскочил на лестничную площадку, ссыпался по ступеням, прыгая через две и три, в ледяной подъезд, вытащил из ящика «Правду» и «Комсомолку» и обнаружил за ними сразу три конверта. Раздумывая, почему письма пришли вместе, и не находя этому никакого объяснения, Мишка пошел по лестнице вверх, на ходу рассматривая обратные адреса. Тут он удивился еще больше: письма были от Нины из Одессы, от Киреева из Заячьей Пади – на конвертах так и было написано «Салтыкову М.Л.» – и от Нехамкиных из Оренбурга, адресованное, конечно, матери. Мишка уже почти забыл их, как забыл и вообще почти всю жизнь в Заячьей Пади, а в последние месяцы, когда он стал дружить с Белоцерковским и ходить на Брод, он забыл вообще про все, потому что начал жить совершенно по-новому, – и тут вдруг письма!
Мишка влетел в квартиру, уже приготовившись сообщить о письмах матери, но в последний момент что-то – он не успел понять, что именно – остановило его, он крикнул «после завтрака почитаем, мам!» и направился в уборную, чтобы, заперевшись там, сначала прочесть письма спокойно. Но в уборной уже был дядя Петя, это означало, что она будет занята минимум полчаса, и Мишка пошел в ванную, заперся там.
Письмо от Нины было короткое, меньше чем на тетрадную страницу в клетку, несколько слов в нем были густо зачеркнуты, так что нельзя было прочитать даже на просвет. Мишка прочитал письмо подряд три раза.
«Дорогой Миша! Я получила твое письмо (почти незаметно исправлено на «письма») и очень рада, что у тебя в Москве все хорошо в школе и вообще. У меня тоже все (дальше зачеркнуты два слова) хорошо. Сначала было непривычно учиться в женской школе, и мне даже некогда было ответить на твои письма, но постепенно я привыкла, и теперь мне нравится, у меня есть подруга Света Панаидис, она гречанка, и мы с ней всюду ходим вместе. Недавно был вечер нашей школы вместе с мореходным училищем, все много танцевали, меня пригласил мальчик Витя Пиньчук, он учится на моториста. И мы (зачеркнуты три слова) с ним гуляли после вечера, а потом я поняла, что по-настоящему люблю только тебя. Когда весной (зачеркнута сплошь целая строчка) случился ужасный случай с твоим папой, я не знала даже, что мне делать.