Текст книги "Все поправимо: хроники частной жизни"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Идем быстрее, я тебя провожу, поздно очень, – сказал он и потянул Нину за руку к выходу из школьного двора.
Они быстро прошли вдоль забора, свернули на Нинину улицу Строителей и почти побежали по ней. И вдруг Нина остановилась.
– Подожди, я задохнулась, – сказала она и, помолчав секунду, глянула Мишке в лицо и неожиданно задала неприятный вопрос, из тех, на которые была большой мастер, из-за чего они уже несколько раз ссорились и потом не встречались по нескольку дней.
– Чего ты все боишься? – спросила Нина и, не дожидаясь, что он ответит, продолжала: – Чего вы все здесь боитесь? Вот мы жили в Поти, там никто ничего не боялся, там все ночью гуляли, и взрослые, и даже маленькие совсем… Там тепло, море, моряки ходят, все в своих домах живут, сады, абрикос растет… А здесь ни у кого даже собаки нет, мороз, темно, и боятся все… Мама правильно отцу говорит, чтобы рапорт писал, уезжать отсюда на юг. Они раньше были веселые, сидели в саду, шашлык жарили, с грузинами дружили, а здесь с кем дружить? Все по домам сидят, одна ваша еврейская компания у твоих родителей собирается…
Тут Нина осеклась и замолчала. От изумления молчал и Мишка. Во-первых, Нина никогда не говорила так помногу сразу, в основном она слушала, как Мишка рассказывает о книгах или о Москве. Во-вторых, «еврейская компания», о которой сказал не кто-нибудь, не дурак Талька Оганян, например, или Киреев, который все Мишке говорил, что где ни услышит, а Нина, ударила по ушам, будто лопнул морозный воздух, как бывает, когда вдруг выстрелит мотор грузовика. Мишка даже забыл о времени, о том, что их наверняка уже ищут, и даже о том, что было только что в Валькиной комнате, и о мокрых, прилипающих к телу трусах. В-третьих, и это было самое главное, Мишка почувствовал, что Нина права, и даже не просто права – она сказала то, что Мишка и сам знал, но никогда не говорил, даже себе, в таких словах. Жить в Заячьей Пади было страшно. Возвращаясь из Москвы, Мишка каждый раз чувствовал, как со всех сторон облепляют этот страх, и тоска, и уныние. И собак в Заячьей Пади никто не держал действительно – вернее, в селе-то Заячья Падь их было полно, в каждом дворе рвался с цепи и хрипел Полкан или Шарик, но в городке, имевшем адрес «Москва-350», ни домашних, ни уличных собак не было, только визжали овчарки, бегающие на проволочных поводках, скользящих вдоль длинной проволоки за стеной завода, да еще, говорят, огромная черная немецкая овчарка жила за стеной генеральского дома. Но почему «еврейская компания»?.. Мишка было вспомнил все плохое, что произошло за осень и зиму, но мороз – они так и стояли друг против друга, и холод напомнил о себе – отвлек его.
– Ничего я не боюсь, – для порядка возразил Мишка и осторожно спросил: – Ну, и написал твой отец рапорт? И вы уедете?
– Ничего он не написал, – раздраженно ответила Нина, отвернулась и пошла дальше по улице к своему дому, и, догоняя ее, Мишка расслышал, как она пробормотала тихо, почти про себя, – тоже боится…»
– Ну?.. – Мишка слегка подтолкнул ее, чтобы она закончила фразу.
– …а мать говорит, что раз так, то мы с ней уедем к бабке, в Одессу. Там тоже хорошо, тепло, у матери дам знакомых много, у бабки дом на шестнадцатой станции…
Теперь они шли совсем быстро, оба молчали. В голове у Мишки было только одно – Нина скоро уедет! И странное чувство начал испытывать Мишка: будто сообщили на перемене, что следующего урока, к которому он как раз домашнего задания не сделал, не будет…
Но разобраться с этим чувством он не успел, потому что они подошли к Нининому подъезду и вошли в его теплую полутьму. Мишка протянул руки, чтобы обнять Нину и попробовать поцеловать – они в последнее время всегда целовались прощаясь.
Однако на этот раз, к счастью, поцеловать ее он не успел. Позади грохнула на пружине подъездная дверь, и, не оглядываясь, по Нининому лицу Мишка все понял.
Бурлаков с высоты своего жуткого роста смотрел на Мишку со спокойным интересом. На Бурлакове был распахнутый на груди офицерский белый полушубок, из-под которого виднелись полосы тельняшки.
– Домой беги, – сказал Бурлаков громко в тишине ночного подъезда, – беги, там мать уже всю комендатуру в ружье подняла.
Он взял Мишку за шиворот и подтолкнул к двери. Вылетая в настежь распахнувшуюся от толчка дверь, Мишка успел оглянуться. Бурлаков наклонился и, не размахиваясь, ударил Нину по щеке, так что его ладонь на мгновение закрыла все ее лицо. Нина молчала. Дверь захлопнулась, но Мишка еще услышал, как Бурлаков, еще сильнее нагнувшись, сказал «была б родная – убил бы», и увидел, как Нина взлетела в воздух – Бурлаков взял ее под мышку, как куклу.
В Мишкиной голове, пока он несся по ночному городку, мыслей не было никаких. Вернее, он все время повторял фразу, сразу придуманную для матери: «Часов же нет, откуда я время могу знать?» – как такая наглость пришла ему на ум, он и сам не понимал. Часы в классе были только у Генки Слинько, сына полковника-начштаба, «Победа» с черным ободком по циферблату и золотыми цифрами. И Мишка даже не мечтал пока о часах, надеясь получить их, в лучшем случае, к десятому классу, но тут, видимо, безумие охватило его, и он все повторял про себя: «Часов же нет, часов же нет…»
Он увидел обоих одновременно. Отец быстро шел, почти бежал навстречу, откидывая коленями длинные полы шинели, а мать, сдвигая назад платок, налезавший ей на лицо, выглядывала из подъездной двери – Бурлаков, видно, уже позвонил.
С разбегу Мишка уткнулся в отцовскую шинель, отодвинулся, но сказать ничего не успел – отец сильно прижал его голову к себе, повторяя «сынок, сынок». И Мишка заплакал, конечно.
Глава седьмая. День рождения
Оганянов все считали странными людьми. Во-первых, Инка и Толька назывались двойняшками или близнецами, что уже вызывало интерес – других таких не было во всей школе. Правда, в прошлом году кончили десятый братья Малышевы, но, во-первых, братья, а не брат и сестра, во-вторых, их уже не было не только в школе, а и в городке, потому что эти лоботрясы никуда даже не поступали и их, переростков, не учившихся всю войну, сразу забрали в армию. Малышевых называли исключительно близнецами, а Оганяны требовали, чтобы их называли обязательно двойняшками, а за близнецов Толька лез драться, и Инка его поддерживала. Ну, называли их, конечно, двойняшками-говняшками, но за это они обижались меньше. В отличие от беловолосых и белоглазых Малышевых, абсолютно неразличимых и постоянно этим пользовавшихся, Толька и Инка вообще не были друг на друга похожи, только носы были одинаковые, большие и толстые, но у Инки волосы отливали желто-красным, как провода с трансформаторных катушек, а у Тольки – синевой, как только что почищенный «тэтэ».
Однако всем этим не исчерпывались странности семьи Оганянов, более того – не это было самым странным. Гораздо более удивительным было то, что отец двойняшек дядя Левой не был ни офицером, ни даже старшиной-сверхсрочником, а назывался «вольнонаемный» и ходил в странной одежде: в офицерских яловых сапогах, синих бриджах и полосатом гражданском пиджаке, под которым носил коричневую гарусную вязаную безрукавку, рубашку, длинные и острые уголки воротника которой загибались кверху, и серый галстук в белый горошек. Зимой он надевал сверху офицерскую шинель без погон или обычный полушубок, а на голову военную каракулевую, как у стоявших у мавзолея солдат, сизую ушанку без звезды, летом же появлялся в широких курортных брюках из сурового полотна, узкой тенниске, обтягивавшей его костлявые плечи, голубоватых от мела парусиновых туфлях на розовой резиновой подошве и белой фуражке с обтянутым материей большим квадратным козырьком. Все это вместе Мишке представлялось как бы обязательной формой для «вольнонаемного» и казалось таким же смешным и нелепым, как само слово «вольнонаемный» и весь дядя Левон с его кривоватым носом на темном, всегда плохо выбритом лице. Нормальным мужчиной Мишка считал, конечно, отца с его выскобленными тугими скулами и так же туго натянутым кителем, ну, еще, пожалуй, дядю Сеню Квитковского, тоже умевшего по любой грязи пройти своими сияющими сапогами со шпорами так, будто по воздуху перенесся, – ни пятнышка… И даже дядя Гриша Кац, хотя к нему Мишка давно привык, казался не совсем правильным – с его очками, узкими витыми докторскими погонами и всегда растрепанными полуседыми волосами, и дядя Федя Пустовойтов в вечно нечищеных сапогах и мятом кителе был тоже не совсем хорош…
Между тем с Левоном Оганяном офицеры – Мишка видел – обращались уважительно, и если отец утром, по дороге на службу, издали замечал идущего тоже к проходной дядю Левона, то обязательно останавливался, ждал, пожимал руку, а дядя Левон рассеянно гладил Мишку по голове – зимой прямо по шапке – и дальше шли уже втроем, отец с дядей Левоном сразу начинали говорить о работе и на Мишку не обращали внимания.
А мать Оганянов тетя Леля выглядела, как обычная жена офицера, только волосы у нее были удивительные – росли плотной толстой шапкой почти от самых черных широких бровей, а сзади были свиты в огромную косу, скрученную в большой крендель.
Тольку Оганяна все считали дураком, а Инку Киреев – не в глаза, конечно, а в разговорах с Мишкой – называл царапавшим Мишку всякий раз словом «приститутка» за то, что она не сильно отбивалась, когда ее лапал не только Вовка Сарайкин, но и вообще почти все мальчишки, кто хотел.
Но Мишка в глубине души – не вступая ни с кем в спор – об Оганянах думал не так плохо. Ему казалось, что Толька не дурак, а просто слишком добрый и еще больше, чем сам Мишка, не может никому ни в чем отказать. Позвал его Генка Бойко на двери по котловану плавать – он пошел, предложил Вовка Сарайкин подкрасться на перемене сзади к Ветке Кузьминой и юбку ей на голову задрать – он подкрался… И каждый раз ему доставалось больше всех. Вроде действительно дурак, но какой-то не такой, как, например, тот же Генка Бойко – самый безнадежный двоечник в классе и при этом настолько хитрый, что даже как-то Нину Семеновну умудрялся перехитрить, и она уговаривала всех предметников натягивать ему переходные тройки. Да и Инка… Мишке иногда казалось, что она просто теряет сознание, когда ее хватает Вовка Сарайкин или еще кто-нибудь. Она цепенела в том положении, в котором ее заставали, сидя или стоя, и глаза у нее закрывались. Не то что Ветка, которая действительно, сколько ее ни обжимали, только лыбилась да еще и сама норовила на лестнице прижаться и потереться.
В общем, теперь, когда подошло время дня рождения Инки и Тольки, который им родители обязательно устраивали каждый год, Мишка собирался с удовольствием.
Мать дала на подарок пятнадцать рублей, и Мишка долго слонялся по военторгу, выбирая. В отделе игрушек он полчаса стоял, согнувшись над прилавком и рассматривая конструктор, о котором мечтали абсолютно все мальчишки, но которого, насколько Мишка знал, никому не купили – он-то и был в магазине всего один и уже год стоял в витрине прилавка. Конструктор назывался «Автомобили СССР» и представлял собой плоскую картонную коробку с гнездами. В гнездах лежали тяжеленькие даже на вид, литые, крашенные блестящими эмалями корпуса машин – голубой «Москвича-401», коричневый «Победы М-20», кремовый «ЗИМа ГАЗ-12», черный «ЗИСа-110» и еще один, неизвестной марки, с длинным узким капотом, короткой кабиной и покатым багажником, золотисто-зеленый, обозначенный в приложенной к конструктору бумажке как «спортивный». Неизвестность марки и то, что он никогда, даже в Москве, не видел такую машину на улице – хотя в такси «ЗИМе» и даже один раз в «ЗИСе» сам ездил, не говоря уж о «Победах», Мишку мучила не меньше, чем недоступность конструктора: стоил он девяносто рублей. В отдельных гнездах лежали два шасси с пружинными заводными моторчиками и колесами в шинах из настоящей черной резины, несколько маленьких болтиков, отвертка и заводной ключ. Вопреки реальности все корпуса были одного размера, и любые два из них можно было привинтить болтиками к шасси и запустить рядом по половице, как по улице. Мишке пришло в голову, что если такие машинки поставить во дворе на асфальтовую дорожку и с близи сфотографировать (фотоаппаратом «Любитель», который отец разрешает брать когда угодно, или трофейной «Лейкой», которую может принести Киреев, а потом проявить пленку в круглом пластмассовом бачке, высушить на кухне и ночью на кухне же отпечатать фотографии, привинтив фотоаппарат к специальному штативу и превратив его таким образом в увеличитель), то на фотографии эти автомобили не отличишь от настоящих…
Потратив таким образом довольно много времени в военторге, Мишка ничего не выбрал, перешел через дорогу в книжный и там купил «Книгу вожатого» – хороший подарок и для Тольки, и для Инки, из которого можно было извлечь много полезных сведений. Было там, и как шалаш строить, и как искусственное дыхание делать изо рта в рот, и как запоминать многозначные числа. Книгу продавщица завернула в миллиметровую бумагу рыжей клетчатой стороной внутрь, так что получилось красиво.
А наутро в воскресенье Мишка сразу стал одеваться, хотя пригласили к пяти вечера – не маленькие уже, шестой класс.
Мать предложила надеть брюки навыпуск от формы и к ним пиджак от еще детского выходного, сшитого некогда в Риге во время отдыха, костюма, у которого были короткие, до колен штаны – за них в свое время, в четвертом и пятом классе, Мишка вытерпел много насмешек в школе, особенно от сельских мальчишек, кричавших «москвич, в голове кирпич!» и еще почему-то «африканец голожопый». Мишка пиджак померил, но рукава оказались ужасно коротки, едва ниже локтя, да и на груди одежда не сходилась. Мать собралась было рукава быстренько отпустить, было из чего, но Мишка решительно заявил, что ни пиджака, ни форменных брюк не наденет, потому что посмешищем больше быть не желает. Вон Генка Бойко: когда только приехал из Львова, где раньше служил его отец, тоже ходил, как иностранец с картинки: брюки-гольф пузырями, на манжете под коленом, полупальто клетчатое с поясом… А теперь ходит, как все нормальные мальчишки, потому что задразнили.
В результате надел Мишка практически то же самое, что носил каждый день: комбинированную куртку-бобочку и лыжные штаны-шаровары. Только под куртку мать велела надеть белую в голубую полоску вискозную рубашку, которую раньше носил отец с гражданскими брюками, когда в отпуске шли с матерью вечером гулять, а теперь она состиралась и Мишка подрос, так что только манжеты пришлось подвернуть, а воротник мать сама аккуратно выложила поверх куртки. Еще мать проследила, чтобы Мишка надел чистые и целые носки, чтобы разуваться не стыдно было, и Мишка, взяв «Книгу вожатого», в пятом часу вышел.
На маленькой площади перед центральной проходной, через которую ходили только офицеры и вольнонаемные, заключенных рабочих водили через дальнюю, восточную, Мишка подождал Киреева.
Оганяны, наверное, Киреева не звали бы, как не звали Вовку Сарайкина, Эдьку Осовцова, некоторых сельских ребят и вообще шпану. Но поскольку Мишка с Киреевым дружил, приходилось звать обоих. А Киреев, будто нарочно, оделся, как настоящая шпана: в своих любимых сапогах, из правого голенища торчит угол портянки, уши шапки отогнуты назад, но тесемки не связаны, так что правое ухо свесилось и болтается, как у зайца, перешитый из взрослого полушубок расстегнут, под ним расстегнутый же серый китель от формы, а под ним синяя сатиновая рубаха, и ворот тоже расстегнут, так что из полушубка торчит тонкая, красная от холода шея, – в общем, кошмар. Но подарок Киреев нес хороший: мать его дала большой шоколадный набор в красной коробке с оленем, это было вроде для Инки, а Тольке Киреев от себя тащил в кармане кучу альчиков – мировую биту, аккуратно просверленную и залитую свинцом, и пять штук обычных, тоже мировецких, крупных, ровных и гладко отполированных, подолгу уже игранных. Альчики Киреев сам выиграл у сельских еще ранней осенью на пустыре за базаром, куда вообще-то ходить почти всем мальчишкам из городка родители запрещали.
Мальчишки шли, чтобы сократить дорогу – Оганяны жили в новых домах на восточном краю городка, там им недавно дали квартиру, а до того у них была комната в бараке, – вдоль заводской стены. За стеной носились, звеня проволочными поводками и коротко взлаивая, собаки, солдат на одной из вышек от скуки отдал пацанам честь и засмеялся во весь широкий рот.
Между собой Мишка и Киреев на ходу не разговаривали – дул сильный ветер, задувал в горло, и слов не было слышно, относило. Поэтому Мишка, как всегда, когда вокруг было неприятно – плохая погода, или скучный урок, или просто нечего делать, – стал придумывать себе жизнь.
Теперь он представил себе, что идет на день рождения одетым, как Роберт Колотилин, в клетчатом пиджаке и ботинках на толстой белой подошве, и вообще – что он и есть Роберт Колотилин, знаменитый футболист «Торпедо», и вот они с Киреевым приходят к Оганянам, он снимает пальто, и все видят, как он выглядит, и Нина стоит в дверях комнаты среди других девчонок, стараясь не смотреть на него… Тут он подумал, что тогда и Нина должна бы прийти не в школьном коричневом платье без фартука, а в ботинках-румынках с полоской меха по краю коротеньких голенищ, в чулках со швом, в черной короткой и узкой юбке со складкой сзади и в желтой шелковой блузке с широкими плечами – однажды он видел так одетую девчонку, это была подруга Марты, «завмаговская дочка», как с неодобрением назвала ее тетя Ада, когда девчонки уже убежали в кино, в «Центральный» на Пушкинскую…
Тут он вдруг вспомнил и дядю Петю, и настроение сразу испортилось. В последнее время ничего не напоминало ему о том неприятном и даже страшном, что было осенью: о рассказе Киреева, о ночном разговоре взрослых, о его ужасе и ожиданиях. Дома о дяде Пете и всей московской семье Малкиных не вспоминали вообще, и Мишка тоже как-то отвлекся, не думал. Что-то мелькало, когда по радио говорили о разоблаченных космополитах и когда приносил почтальон новый «Крокодил», где были нарисованы жуткие морды с длинными и кривыми носами и подписи были тоже про космополитов и врачей-вредителей, но тут же неприятные мысли как-то рассасывались, расплывались. Длинноносые в «Крокодиле» не были похожи ни на дядю Петю, ни тем более на мать, а если и походили на кого-то из знакомых, то, скорей, как раз на дядю Левона Оганяна и еще немного на дядю Гришу Каца, но об этом Мишка тоже не думал, хотя дядя Гриша был к тому же еще и врач, и в госпитале, когда к нему приводили Мишку, был в белом халате поверх кителя.
И вот теперь, идя вдоль заводской стены и уже сворачивая, чтобы пересечь пустырь, за которым стоял новый четырехэтажный дом Оганянов, Мишка вдруг вспомнил.
Но тут Киреев отвлек его обычным своим дурацким разговором.
– А ты водку пил? – спросил ни с того ни с сего Киреев.
Мишка водки не пил, только один раз дядя Лева Нехамкин налил ему в чашку из-под компота шампанского, крайне неприятного напитка – Мишка вообще никакой газированной воды не любил, от газа у него сразу начинал болеть живот, да еще несколько раз ему давали попробовать любимое всеми взрослыми вино «Шато-икем», тоже довольно неприятного, горько-сладкого вкуса. Кроме воспоминания о противной жидкости, которую трудно проглотить, никаких других воспоминаний от выпитого у Мишки не осталось. А как пьют водку мужчины, он видел довольно часто, не только на праздники. Иногда отец просто перед ужином наливал себе стопку, маленький граненый стаканчик, и выпивал одним глотком – это означало, что он устал больше обычного или у него неприятности. Водку наливал он из лилового резного графинчика, и Мишка знал, как эта водка делается: сначала отец наливал туда чуть голубоватый спирт, принесенный со службы в бутылке, заткнутой обрывком газеты, потом кипяченую воду из чайника, потом бросал туда шкурки от мандаринов, если была зима и дома были купленные к Новому году или оставшиеся с Нового года мандарины, или мелко нарезанное яблоко, или пару долек чесноку – и убирал графин в буфет, а когда через день или два доставал, чтобы выпить водки, то жидкость в стаканчик лилась уже желтоватая или зеленоватая.
Все это Мишка видел, как видел и последствия: уснувшего за столом дядю Гришу, дядю Леву, которого тетя Тоня уводит домой, а он никак не может влезть в шинель и пытается сесть на пол в прихожей, дядю Федю, которого тошнит в уборной – но сам, надо было признаться, водки еще не пил.
– А ты пил? – ответил он раздраженно.
Киреев честно признался, что еще не пил, и сказал, что надеется сегодня выпить: когда родители Оганянов сядут вместе со всеми за стол, перед дядей Левоном обязательно поставят в графине их армянскую водку, желтую и вонючую, Киреев забыл, как она называется, но знает, что это точно водка, ее Оганяны из Армении привозят, из отпуска, а когда потом старшие Оганяны встанут из-за стола, чтобы не мешать детям, то водку оставят, и Киреев обязательно нальет себе и выпьет. Он и в прошлом году налил бы и выпил, но еще боялся, а теперь обязательно выпьет.
Мишка не знал, что на это ответить, пить водку дяди Левона он, наверное, не решится, но говорить об этом Кирееву не хотелось, однако отвечать ничего и не потребовалось, потому что они уже пришли.
Пришли они почти последними, хотя пяти еще не было. Все толпились в прихожей и в дверях комнаты, тетя Леля протискивалась, носясь из кухни с едой – с блюдами маленьких голубцов, завернутых в темно-зеленые виноградные листья, и с огромной супницей плова, обложенного оранжевой морковкой. Всякие свои армянские продукты Оганяны летом привозили из отпуска в огромных чемоданах и каким-то образом сохраняли до этого дня. Мишка и Киреев разделись и отдали свои подарки. Конфеты Инка, нарядная, в широком платье цвета «чайная роза» и с распущенными волосами, сразу поставила на стол, а «Книгу вожатого» Толька немедленно принялся листать, приговаривая «железная книга, смотри, здесь про следы есть, в какую сторону человек шел, если он задом наперед шел!», и все стали заглядывать в книгу, хотя у многих, Мишка знал, она уже была – ему самому мать купила еще в прошлом году.
Нина стояла в дверях комнаты – по обыкновению, рядом с Надькой. Как почти все девчонки, пришла Нина в форменном коричневом платье, но без фартука и с кружевной полоской на стоячем воротничке, только волосы причесала не так, как в школу: подняла косы и уложила их надо лбом полукругом, так что сиреневые банты пришлись над ушами. Мишка к ней, конечно, подходить не стал, затесавшись среди мальчишек, шептавшихся о том, как и где можно будет после покурить. Он рассматривал Нину издали и удивлялся, как всякий раз удивлялся, глядя на нее, почему не все замечают, какая Нина необыкновенно красивая и как похожа на киноартистку Целиковскую, только младше. Между тем красавицей Нина в классе не считалась, многим нравилась Инка, другие бегали за Веткой Кузьминой из шестого «Б», пораженные ее грудью, как у взрослой толстой тетки, ну и, конечно, все заглядывались на общешкольную красавицу десятиклассницу Гальку Половцову, которую, тут уж ничего не скажешь, и Мишка считал очень красивой, но к которой никто даже из десятых классов близко не подходил – всем было известно про Славку Петренко, который хотя и учился только в девятом, но был старше и сильнее всех десятиклассников, поскольку в войну много пропустил, и мог налупить любому. А отношения у Гальки со Славкой были почти официальные, каждый вечер они встречались или в драмкружке, где по роли Славка объяснялся Гальке в любви, или просто на танцах в клубе, где совершенно спокойно среди молодых лейтенантов и вольнонаемных машинисток и бухгалтерш танцевали падеспань и даже медленный вальс (раньше назывался «бостон») прижавшись.
Среди толпившихся в прихожей возвышался дядя Левон, невнимательно, по обыкновению, гладивший по головам тех, кто попадал под руку. Вдруг все затихли – из кухни вышел старший сын Оганянов Гарик. Он всегда приезжал на день рождения младших – сдавал досрочно и отлично сессию в своем институте в Сталинграде и приезжал на целый месяц. Учился он в педагогическом на физмате, получал повышенную стипендию – Сталинскую почему-то не давали – и фигурировал в воспитательных разговорах многих матерей с сыновьями как безусловно положительный пример. Школу закончил три года назад с золотой медалью и поступил – правда, не в МГУ, как собирался, а всего лишь в Сталинградский педагогический, говорили, чтобы учиться поближе к семье, но как-то об этом неуверенно говорили, а глупая Инка однажды проболталась, что в МГУ у Гарика не приняли, несмотря на медаль, даже документы, так что он только неделю проболтался в Москве, посмотрел, как строят высотное здание на Ленинских горах, и еле успел в Сталинград к собеседованию – и вот уже на третьем курсе учился без единой четверки, аккомпанировал институтскому хору на своем еще памятном всей школе розово-перламутровом аккордеоне «Вельтмейстер» и получил весной первый разряд по классической борьбе, готовился в мастера.
При этом, используя любую возможность, приезжал хотя бы на два дня домой – благо от Сталинграда действительно было близко, ходил с тетей Лелей на базар, на обратной дороге тащил тяжелые авоськи, учил Тольку бороться, а зимой ходил с братом и сестрой на каток за клубом, сам прикручивал к Инкиным чесанкам «снегурки» и катался с ней парой, держась за руки крест-накрест.
Мишке Гарик нравился, несмотря на то что и Мишкина мать нередко ставила его в пример, хотя таким, как Гарик, Мишка себя в мыслях о будущем никогда не представлял. Слишком Гарик был прост – ходил летом и зимой в клетчатой ковбойке и коричневых широких диагоналевых брюках, вытертых сзади до металлического блеска, носил старое полупальто-«москвичку» с лысоватым цигейковым воротником, из коротких рукавов которого высовывались широкие мощные запястья борца, густые черные волосы с красноватым, как у меха котика, оттенком, стриг под полубокс и зачесывал гладко назад, но они разваливались крыльями на две стороны, образуя посредине головы нелепый пробор. К тому же Гарик носил круглые очки в черной оправе, которые снимал, только выходя на борцовский ковер. В общем, до Роберта Колотилина Гарику было далеко, а Мишка, в глубине души сознавая, что, скорее, через семь лет станет похож на Гарика – с его круглыми пятерками, очками и некрасивой прической, представлял себя все же Колотилиным.
Да и история с непоступлением в МГУ, так же как и неполучение Сталинской стипендии по каким-то загадочным причинам, Мишке – он и сам не знал, почему именно – не нравились. Каким-то образом эти истории портили Мишке настроение, когда он себя представлял взрослым, студентом, живущим отдельно от родителей, в общежитии, в Москве или, может быть, даже в Ленинграде.
Всех позвали к столу. Долго рассаживались, протискиваясь между столом, стульями и табуретками, Киреев, конечно, зацепил и чуть не стащил скатерть со всей посудой. Нина села в самом дальнем от Мишки углу среди девчонок, так что на нее и теперь было удобно смотреть. Разложили всем винегрет, и дядя Левон налил каждому в стакан или рюмку – что кому досталось – немного сизо-красного, с сильным кисловатым запахом вина из большой банки, и все стали тянуться, чтобы чокнуться с Толькой и Инкой. Мишка выпил вина, немного поел – по-настоящему он мог есть только дома – и стал смотреть, как едят другие. Многие чавкали и держали вилку в кулаке, и Мишка вдруг вспомнил мать, ее вечное «не хлюпай», когда он тянул из ложки суп, ее подслеповатый высокомерный взгляд, ее сшитые в Москве и Риге платья, нелепо выглядящие в городке… Громче всех чавкал, разумеется, сидевший напротив Киреев, поедая маленькие голубцы с красивым названием «толма» – Мишке пришел в голову толмач из истории СССР. При этом Киреев все пытался незаметно дотянуться до банки с вином, надеясь, видимо, как-нибудь налить себе еще, и строил рожи Мишке – давай, мол, не теряйся. А дядя Левон с Гариком действительно пили сильно пахнущую гнилым желтую водку из другой, маленькой банки и каждую стопку закусывали белым соленым сыром, оборачивая в ломоть сыра ветку темно-зеленой, лиловой с изнанки травы.
Потом пили чай с «наполеоном», который дядя Левон в шутку называл «бонапартом», а потом сдвинули стол в сторону, принесли большой голубой патефон с выдвижной плоской трубой и принялись выбирать пластинки для танцев. У Оганянов пластинок было много, не только Апрелевского завода, на красных или голубых наклейках которых была кремлевская башня, но и довоенных польских, по черным наклейкам которых шли золотые мелкие надписи иностранными буквами. Начали ставить, конечно, польские и не пошли дальше фокстрота «Воскресенье», девчонки принялись танцевать, как говорил дядя Левон, шерочка с машерочкой, а мальчишки стояли вокруг патефона и слушали голосовой квартет и резкие медные проигрыши оркестра.
Тут Киреев и осуществил давно задуманное: за спинами пролез к столу, быстро в первый попавшийся стакан налил на треть желтой водки и, спеша, давясь и пуча глаза, ее проглотил в два глотка. Впрочем, видимо, он к этому хорошо готовился, присматривался к взрослым, потому что еще успел и приготовить стакан с компотом, так что не закашлялся, а сразу водку запил. Проделав все это действительно мгновенно – не успел кончиться оркестровый проигрыш, Киреев сделался страшно важный и снисходительно кивнул Мишке, дескать, подходи, устрою и тебе.
И, конечно, Мишка поддался. Он протиснулся к столу за спинами мальчишек, рассматривавших пластинки, вынимая каждую из тонкого полупрозрачного бумажного конверта и держа за ребро, так же быстро, как Киреев, налил водки – правда, в свой стакан, который запомнил, и не на треть, а почти до половины – и выпил, показав Кирееву, что и он знает, как полагается: резко выдохнул, как делал дядя Сеня, и почти всю водку, чуть-чуть на дне осталось, проглотил за один раз.
Ничего особенного, кроме легкого ожога горла, а потом и желудка, он не почувствовал. Киреев показал большой палец, но Мишка демонстративно от него отвернулся, подумаешь, он еще будет хвалить… Девчонки всё танцевали, теперь уже под танго «Брызги шампанского» в исполнении оркестра радиокомитета п/у Варламова, причем кто-то – кажется, неугомонный Киреев – тихо и фальшиво пел «новый год, порядки новые, колючей проволкой наш лагерь окружен», и Мишке в голову вдруг пришла странная идея. Нина танцевала с Надькой, Надька вела, а Мишке стало как-то обидно, не то чтобы он обиделся на Нину, но вообще на всех вместе, никто не знал, что еще совсем недавно они с Ниной сидели у Вальки и трогали друг друга где угодно, и Мишка бы умер, если бы кто-нибудь узнал, но в то же время ему хотелось, чтобы об этом знали все, а он с Ниной мог танцевать, прижимаясь, как танцуют, например, дядя Лева Нехамкин с тетей Тоней, или Славка Петренко с Галькой Половцовой, а потом уйти вместе домой, чтобы у них был общий дом и он снимал сапоги деревянной рогулькой, а Нина подставляла эту рогульку и сердилась, что Мишка не может вставить в нее сапог, промахивается…