412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алехандро Ходоровский » Сокровище тени » Текст книги (страница 3)
Сокровище тени
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:07

Текст книги "Сокровище тени"


Автор книги: Алехандро Ходоровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

158. ЗАИМОДАВЦЫ

Он собирал людские черепа. Всего оказалось девяносто девять, на пьедесталах черного мрамора: по черепу на каждый год жизни. Он умер столетним, попросив похоронить себя вместе со своей коллекцией. Так и сделали. Многочисленным сыновьям пришлось выставить у могилы круглосуточную охрану от обезглавленных скелетов: те сходились со всех сторон, и, настойчиво гремя костями, требовали обратно свои черепа.

159. СПАСИТЕЛЬ

Его мать забыла на постели маленькое полотенце со следами менструальной крови. Темно-красное пятно имело форму креста. «Это амулет для делания детей», – подумал мальчик и, зажав волшебное полотенце между ног, поспешил закрыться в туалете. Так он сидел в ожидании, пока не заболел живот. Закрыв глаза, он исторг из себя нечто вязкое. «Это сотворил крест». Он спустил воду, не желая взглянуть на то, что уносил поток. А затем спрятал амулет в коробке с оловянными солдатиками. Вечером того же дня, в церкви, он прошептал на ухо Богоматери: «Ну вот, я знаю секрет. Теперь мы с тобой заполним мир Христами».

160. В ПОИСКАХ ГЛАВНОГО

Десять лет писатель не мог закончить роман – и наконец решил удалить из него все второстепенное. Он работал еще десять лет, после чего в книге осталось только одно слово: «Крокодил».

161. ЗАТОПЛЕННЫЙ ЛАБИРИНТ

Он безнадежно затерялся в лабиринте, пол которого был залит водой. Видя свое отражение в жидком зеркале, он подумал: «У меня все идет неважно, но у отражения еще хуже. Если я не выберусь, то оно – тем более». Это маленькое утешение развеселило его. «А кроме того, оно такое непрочное! Бросишь камень – и его нет!» С жестоким смехом он метнул камень, ожидая, что отражение исказится. Но оно, оставшись нетронутым, взирало на него с водной глади. Все вокруг сильно затряслось, стены зазмеились, его тело разорвало на множество ужасных кусков. Прежде чем исчезнуть в небытии, он успел осознать, что его мир был лишь иллюзией на поверхности воды и что отражением на самом деле был он.

162. АНОМАНТИЯ

Поняв, что складки ануса у каждого так же неповторимы, как линии руки, он изобрел новую гадательную технику. Клиент, обнажив ягодицы, усаживался на ксерокс. Полученный таким образом отпечаток вписывался в зодиакальный круг. После чего следовало предсказание будущего – исключительно точное. По самым глубоким складкам он угадывал прошлое человека.

163. ПЕРВАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ

Она сняла парик, он – полупарик. Она вынула стеклянный глаз, он тоже. Она сняла резиновое ухо, он также. Она вынула верхнюю челюсть, он – нижнюю. Она отвинтила левую руку и ногу, он – правую руку и ногу. Мелкими прыжками, помогая друг другу, они доскакали до кровати. Там, прижавшись друг к другу, они почувствовали, что благодаря своей великой любви стали единым существом.

164. НАГРАДА

– Я выполню одно твое желание. Подумай хорошенько и проси чего хочешь.

– Пусть это желание смогу выполнить я, а ты об этом попросишь.

165. НАРЦИСС И ЧУДОВИЩЕ

Ни один из претендентов не был для нее достаточно красив. Однажды ночью поэт, страшный с виду, привязал к лицу зеркало и стал под ее балконом признаваться в любви. Она неохотно раздвинула занавески. Поэта она слушать не стала, но увидела в серебристой маске свое отражение. «Ты – тот, кого я ждала. Твоя красота покорила меня. Забери меня с собой», – сказала она ему. – «Только если ты пожертвуешь для меня своими глазами». Девушка без колебаний вонзила ногти в глазные яблоки. Урод сбросил зеркало с лица и смог наконец ее поцеловать.

166. ЦИМБРИН

Цимбрин – серая птица, обитающая в больших городах, которая прилепляет свое гнездо к автомобильным бамперам, делая его из смеси глины и бензина. Это антисоциальная птица: самец покидает самку, оплодотворив ее, а птенцы вылетают из гнезда, как только пробивают скорлупу. Из-за своей малопривлекательной серой окраски цимбрин подвергается нападениям других птиц. Она не выжила бы, не будь у нее единственного синего пера. Птичка не сознает, насколько оно мало, и ведет себя так, будто каждое животное видит это перо и завидует ей. Большую часть времени она проводит, чистя его, показывая всем, любуясь им. Для жилья она избирает роскошные авто, заклевывает храбрых собак и обращает их в бегство, крадет корм у других птиц, наслаждается одиночеством. В определенный период жизни единственное красивое перо цимбрина изнашивается. Птица протирает глаза о бампер. Время идет, бородки пера постепенно выпадают, цимбрин мечется, дергает лапами и хлопает крыльями все чаще и все сильнее, порой заглушая звук автомобильного гудка. Синее перо превращается в ость. Цимбрин перестает есть, прячется в гнезде, закрывает единственное отверстие в нем и ждет… Гнездо, о котором больше не заботятся, высыхает, отваливается от бампера, и птицу переезжает машина, когда-то ставшая ее домом.

167. ГРАНИЦА

Старый солдат, увешанный медалями, возвращался домой. Он волочил деревянную ногу, оставляя на земле длинный след. Эта черта разделила мир надвое: одна сторона, бесплодная, быстро превратилась в пустыню, а другая, плодоносная, была полна рощ, роскошных цветов, разноцветных птиц. Старый солдат, увешанный медалями, скрылся за горизонтом. Ветер и дождь понемногу стерли черту. Мир вновь обрел единство.

168. ПОХИТИТЕЛЬ ГОЛОСОВ

Когда полиция забрала ее возлюбленного, выполняя приказ навсегда спрятать его от мира, моя мать потеряла вкус к жизни, а вместе с ним и голос. Точно немая птица, она бродила по комнатам и не хотела выходить на улицу. Я, восьмилетний, знал секрет волшебства – один из тех, которые дети тщательно охраняют от взрослых. Надо приложить к губам спящего взрослого морскую губку – и можно украсть его голос.

Я вышел в самое темное время ночи и забрался в окно дома, откуда доносился глубокий храп. Там была простая рабочая девушка: она спала рядом с грудой военной формы цвета хаки, которую следовало зашить, и дышала открытым ртом, бесчувственная, будто камень. Я приложил губку ко рту девушки и украл ее голос. В мои руки попала невидимая трепещущая птичка, печальная, словно тосковала по родному гнезду. Я посадил ее в коробку из-под печенья и побежал к матери. К счастью, она все еще спала, раскрыв губы. Я запихнул губку ей в рот, и птичка в отчаянном неистовстве прилепилась к голосовым связкам.

Когда мать проснулась, голос, резкий настолько, что треснул стеклянный стакан, полез из ее горла, как металлическая нить: «Не хочу жить, нет, не хочу!». Она беспрестанно повторяла эти слова, так что, в конце концов, заткнула себе рот, чтобы не произносить их. Затем треснули остальные стаканы, оконные стекла, цветочная ваза, тридцативаттные лампочки и единственное зеркало, крохотное, стоявшее в углу ванной. Я подождал, пока мать не заснет, извлек невыносимую птичку и пошел возвращать ее на место.

На станционной скамейке растянулся безработный железнодорожник, донельзя пьяный, прикрытый газетами, прославлявшими победу армии над анархистами. Я сжал ему ноздри, он открыл рот, и я стащил комок эктоплазмы, порой на считанные секунды напоминавший дикую кошку.

Утром моя мать зачастила хриплые угрозы: «Фараоны, убийцы, я прикончу вас всех, а заодно начальника, который вас послал!». Впервые за год она распахнула ставни и стала на всю улицу осыпать ругательствами нашу славную армию. Испуганные соседи обходили наш дом стороной, притворяясь глухими. Я поднес ко рту большой палец руки, сжатой в кулак, показывая, что мать выпила больше обычного. Одна знахарка из страха, что сейчас придут карабинеры, сделала матери укол, и та заснула в считанные минуты. Я достал разъяренного кота и вернул его обратно в проспиртованное убежище.

Что же теперь? Какой голос украсть, чтобы открыть ворота этого запертого сердца? Срочность дела заставила меня пойти на риск. Я влез через слуховое окошко в публичный дом. Какой-то сеньор накинулся, словно лев, на полуодетую женщину и лихорадочно двигал бедрами. У обоих глаза были закрыты – он покраснел от натуги, а она фальшиво стонала от наслаждения; моего присутствия они не заметили. Я воспользовался тем, что крашеные губы были широко открыты, и извлек голос, напоминавший громадную устрицу. Только я ввел ее в горло матери, как она проснулась и, как была в нижних юбках, побежала по улице, колотя в двери и крича: «Что такое женщина без мужчины? Где тот мерзавец, который заполнит пустоту у меня между ног? Я горю, я задыхаюсь, я превращаюсь в устрицу!». Мне возвратили ее искусанную и связанную: она походила на личинку. Я пришел в отчаяние – ведь я так желал, чтобы веселье вернулось к нашему очагу! Может быть, ей кроме меня нужен был еще кто-то? Придя из школы, я подметал тесные комнатки, готовил еду, выбирался в центр просить подаяния, всегда возвращался с кое-какими деньгами и сверх того из-за моего хорошего кровообращения спал рядом с ней, прижавшись к ее холодному животу, как грелка с кипятком. Да, ей нужен был еще кто-то!

Я решил испробовать последнее средство и украсть голос священника. То был бледный фанатик, вечно раздраженный, потому что по вине коммунистов у него почти не осталось паствы, кроме нескольких замшелых старух. Я нашел его в исповедальне – так он скрывал ото всех свой послеобеденный сон – и вытащил изо рта непонятный флюид, напоминавший башмак. С некоторым отвращением я положил его в материнский рот. Она вскочила на кровать, воздела кулаки к небу и разразилась бранью в адрес нашего доброго Бога, посылая ему, точно мстительные лезвия, одни и те же слова: «Несправедливый старик!».

Боясь, что оскорбленный Господь пошлет полицейских, и те упрячут ее, я вернул священнику его башмак. Что я еще мог сделать? Я достал свой собственный голос! Он выполз, подобно змее, и обвился, дрожа, вокруг моих пальцев. Я ощутил, как среди моих связок поселился глухой черный паук.

Мать проснулась с детской улыбкой, прибралась в доме, приготовила еду, поиграла в куклы и говорила, и говорила, и говорила весело несколько лет подряд. Никто не заметил, что я онемел.

169. СВЯЩЕННИК-МОНАСТЫРЬ

Я не ношу сутану. Я живу в горшке, внутри монастырского двора. Монахи дают мне хлеб. Иногда в хлебе оказывается сыр. По воскресеньям, перед тем как приходят верующие, меня выпускают, чтобы я спрятался в рощице. Я не ухожу далеко: залезаю на холм и наблюдаю. Я знаю, что в монастыре крошится цемент. Поэтому мои усилия не должны ослабевать. Если это случится, если я перестану напрягать мускулы живота, я начну рушиться, начиная с колокольни. Тик-так. Два часа.

Когда я пришел сюда, я был простым священником. Однажды у меня начал трескаться кирпич. Я вылез из горшка, полубессознательный, направился к одной из стен, заштукатурил трещину, – и боль отступила.

Затем я начал чувствовать стены. Стая крыс, роющая подземные галереи, дала мне знать о своем продвижении раньше, чем я привык к этому. Я до сих пор кашляю. Кроме того, меня тяготил вес стольких распятий, гвозди картин с изображением ангелов вонзались в мою штукатурку, словно булавки в нёбо. Я больше не мог есть хлеб. И привык к этому.

Затем настал черед колокольни и фундамента. Ощущать раскаты колокола в печени было счастьем, забыть о котором заставляли только черви, разъедавшие мой фундамент. Я понял, в чем моя задача: денно и нощно бодрствовать, чтобы не обрушиться. Окажутся колокольня, стены, перекрытия в пропасти или нет, – зависит от моего сопротивления. Я напрягаю мышцы живота. Я – священник-монастырь. Я должен бороться.

Монахи говорят, что я не священник. Когда я уверяю, что у меня ноют стекла, они смеются. Как объяснить, что мне в точности известно, сколько шагов они делают по каменным плиткам? Как объяснить, что мои ребра отзываются каждый раз, когда монах переворачивается под простыней? Но они не верят мне. Вчера я выпил четыре литра вина. Они выбежали во внутренний дворик, ударяя себя в грудь с криком: «Землетрясение!». Тому, кто смеялся громче всех, я швырнул на тонзуру обломок карниза.

Они думают, что монастырь вечен. Я же знаю, что скоро умру. Я не безумец: я не утверждаю, что монастырь – это я (если говорить о материалах, из которых он сделан). Я – сознание монастыря. В то же время я существую как человек. Это просто. Ничего необычного. Если я напиваюсь, здание дрожит. Если ветер задувает в окна, я начинаю ежиться. Мои собратья пытаются спасти свою душу. Я сражаюсь за то, чтобы постройка не рухнула из-за подгнившего фундамента.

От их песнопений по моим стенам идут трещины. Я попросил их молиться молча, в размышлении. Они стали петь еще громче. Прямо под ними стена осыпается, может рухнуть алтарь. От этого у меня болят почки. Монахи уничтожают меня свои гудением, своими распятиями, своими картинами, своим ворочаньем под простыней. Они плохо кормят меня. Они, в одно прекрасное утро, меня обрушат.

Воскресенье. К нам приехал, в красивой военной форме, президент Республики, а с ним – двадцать представителей лучших семейств и множество солдат. Сегодня мне хуже, чем когда-либо. Они одеты в парадную одежду. Словно собрались на бал. Я больше не могу. Почему я не священник-воздушный-змей или не священник-травинка? Было бы так приятно ощущать грубой цветной бумагой чистый воздух, паря в высоте, или корнями – объятие теплой, нежной земли.

У меня нет сомнений на собственный счет. И все же я хочу осязаемо дать понять им и себе самому, что я – это монастырь. Здесь кое-что не так. Первое: если я не расслаблю мышцы живота, то стены не падут и я

никогда ничего не докажу. Второе: если я решусь на смертельный шаг, то докажу все – ценой самоуничтожения. (Я прекрасен: моя черепица блестит под дождем, как чешуя лосося). Но если все же стены не рухнут, несмотря на мои действия?

Я не перестану быть тем, кто я есть. Возможно, я – не этот монастырь, а другой, похожий, в ином месте. А кроме того, разве необходимо, чтобы существовал «реальный» монастырь? Мне достаточно знать, что стоит расслабить мышцы живота – и наступит мой конец.

170. ГОРИ, ВЕДЬМА, ГОРИ!

Монахиню сжигали живьем. Нищий, гонимый холодом, пришел в церковь, прося приютить его. У монахини не нашлось дерева, чтобы его обогреть, и она сожгла деревянную мадонну. А теперь аббат, высохший старик, на чьем лице никогда не видели улыбки, сжигал ее саму, назвав коммунисткой и обвинив в святотатстве. Костер горел. Ее тело горело, горело, горело, горело, шли часы и дни, прошло три недели, а плоть ее, объятая пламенем, все не сгорала. Ночью в деревне теперь было светло, петухи то и дело кричали, жители соседних домов не могли уснуть. Они выстроились цепочкой и стали передавать по ней ведра с водой, чтобы потушить огонь, – тот не угасал. Тогда ее, швыряющую языки пламени, бросили в колодец и засыпали песком. Сильный жар, идущий из глубокой могилы, привлек мух, пауков и змей. Тогда женщину решили выкопать. Она все еще горела, не умирая. Ее попросили погаснуть. Не говоря ни слова, она направилась к церкви, стащила аббата с амвона и прижала к груди: «Войди в Его сердце!». Когда старик сгорел, не оставив пепла, женщина погасла. Затем взяла метлу и, как раньше, принялась подметать пол. Обитатели деревни принесли ей дров, опасаясь, что придет еще один нищий и попросит приютить его.

171. ЭУХЕНИЯ

Нет искусства низкого и высокого. Каждый должен делать свое дело. Я тоже художник! Гримировать мертвых совсем нелегко. Во-первых, грим должен быть незаметным; во-вторых, лицо должно выражать здоровье и оптимизм; в-третьих, его черты нельзя нарушать. Порой исходный материал приходит к нам в плохом состоянии. Цвет лица, его выражение восстанавливаются по рассказам родных и близких, а рассказы эти часто противоречивы. И все же я честно выполняю свою работу. На месте холодного, с искаженными чертами лица возникает теплое, правильных форм. Я не доверяю, как некоторые мои сотоварищи-халтурщики, глазам родственников, затуманенным слезами или страхом. Я – художник!.. Через несколько минут можно будет сказать «ну вот!».

Любой другой на моем месте остался бы доволен, посчитав, что достиг вершины своей карьеры. И не случайно: запертый в Конгрессе, я работаю над трупом Бессмертного. Снаружи миллион зеленорубашечников ждет, когда откроется дверь, чтобы промаршировать перед «усопшим». Они не знают того, что знаю я.

Вчера двенадцать церковных иерархов в гражданской одежде призвали меня в помещения Верховного престола. И там, в кабинете, дав всевозможные клятвы относительно своего молчания, я узнал секрет. Мозгом были они, а «бессмертный» – всего лишь их марионеткой. Необходимо, чтобы зеленорубашечники верили, будто вождь по-прежнему жив. Моя задача – как можно лучше загримировать его под живого и ежедневно воссоздавать заново свой шедевр, чтобы никто не проведал об этом. «Это самое важное условие для легенды о воскресении!» – сказали мне. Мое благополучие обеспечено. Я должен быть доволен, но это не так. Когда двери откроются, будет подписан мой приговор. И приговор этому лживому учению.

Из-за своей профессии я так и не смог найти себе жену. Женщины говорили, что от моих пальцев исходит запах мертвого тела. Время от времени какая-нибудь извращенка ищет меня, желая поцеловать мне руки. Бедняки презирают меня, потому что я работаю только с лицами богатых. Они неправы. Лицо бедняка почти одинаково, мертвый он или живой; иногда в гробу на нем появляется выражение даже более умиротворенное, чем при жизни. С клиентами из высшего общества все по-другому: мне приносят исходный материал, обряженный во фраки и военную форму с медалями, кольцами, лентами, крестами, жабо, и от меня хотят побольше цвета, побольше оптимизма. Когда я сдираю всю эту шелуху ради обязательной помывки, от внушительной фигуры, врученной мне, остается жалкое тельце, а на лице уродливейшим образом написаны страх, злоба, напыщенность или скупость. Мое искусство необходимо им. И я вынужден работать часами, чтобы сделать из этих лиц нечто пристойное.

Понятно, что у меня нет ни детей, ни друзей; а между тем такое вот занятие прививает любовь к жизни. Как же это было невыносимо грустно… Но вдруг, спасаясь от зеленорубашечников, ко мне прибежала Эухения. Ее отец был противником Бессмертного. Вместо того чтобы убить врага, вождь начал истреблять его семью. У Эухении – тогда семилетней – взгляд был таким же грустным, как у меня. И с того дня я считал ее дочерью.

Она была счастлива со мной. А я – с ней. Она помогала мне гримировать. Если приходилось трудиться в воскресенье, то, закончив работу, мы разговаривали, как два клоуна, обменивались дурацкими фразами насчет мертвеца, тихо, чтобы не услышали скорбящие. Эухения всегда смеялась над одной шуткой: мы усаживали покойника в гробу, я вставал сзади, совал руки ему под мышки и заставлял его, жестикулируя, рассуждать о времени.

Два года мы были неразлучны. Я научил ее всем секретам ремесла. Никто не знает, что Эухения – это удивительно для девочки ее возраста – гримировала кардинала Барату. Труд ее преобразил презрительную и скептическую мину в ангельскую улыбку. А печальный взгляд Эухении остался тем же. Но ее улыбка – даже после того, как ее обесчестили зеленорубашечники – сияла, как солнце. Я не поэт, я всего лишь утверждаю, что ее улыбка была для меня, как солнце. Но Бессмертному было плевать на солнце, на целую Вселенную. Помню его слова: «Если Господь спустится на землю и мне не понравится его нос, я прикажу расстрелять Господа».

Выдавать: что толкает людей на это? Не вознаграждение, не зависть, не мстительность, не жажда справедливости. Думаю, склонность выдавать инстинктивна. А любовь – почему она толкает нас на риск? Может быть, счастье достижимо только рядом со смертельной опасностью? Я начал выходить вместе с Эухенией днем, мы пели песни, работая, участвовали в факельных шествиях, играли в классики напротив казарм зеленорубашечников. Разумеется, нас выдали.

Признаю, что у вождя был великий режиссерский дар. Мне позвонили: «Два клиента. Пожилая пара. Похороны по высшему разряду. Лицо сеньора – вам. Дама – вашей помощнице.» Мы пришли по указанному адресу. Лакей – слишком надменный для своего положения – удалился с Эухенией, оставив меня в комнате одного. Покойника не было. Только пустой детский гробик. Я попытался открыть дверь. Заперто. Я слышал животный смех, стук сапог. Стал ждать. Когда мне швырнули тело Эухении со словами: «Твоя очередь!», я прикинулся непонимающим. Я сделал ей грим, как у клоуна – она всегда просила об этом – и положил ее в маленький гроб.

Запертый в здании Конгресса, я работаю над Бессмертным. Снаружи миллион зеленорубашечников ждет, когда дверь отворится. Мой труд закончен… Сейчас я подпишу свой смертный приговор. И приговор этому лживому учению.

– Входите, зеленорубашечники, вот он!

172. СОБАКА ПТОСИСА

Птосис был горд, и не зря: путем кропотливых исследований он открыл то, что затем назвали «Собакой Птосиса». Найти что-то новое в легендарном фильме «Бомбейские ночи любви» было практически невозможно.

Народ Лексгополя – единственный выживший после доисторических войн – искоренил всяческое воображение (источник любого зла) уже много тысячелетий назад. Путем операции на мозге удалялось стремление к игре. Возникла бюрократическая раса, способная жить, не тоскуя по переменам или приключениям.

Шли годы. Когда Верховный Генерал задал вопрос, почему самоубийство уносит жизни девяноста пяти процентов граждан, ему ответили, что игра лежала в основе душевного равновесия, являлась неотъемлемой чертой человеческого поведения. Тогда правитель отдал приказ ввести игры вновь. Но все они, а также пьесы, книги, фильмы были вычеркнуты из коллективной памяти и из действительности. Так же как доисторический человек не мог размышлять, лексгопольцы не могли ничего создать. Воображение было утрачено навсегда.

Спасительным событием оказалась находка в трюме затонувшего (еще в доисторическую эпоху) трансатлантического лайнера кинопроектора в отличном состоянии и ленты «Бомбейские ночи любви» на древнеанглийском языке. Единственная возможность развлечения была связана с этой пленкой.

Показ фильма предварялся военно-научной церемонией, которая, по прошествии строго отмеренного числа минут, сделалась религиозной. Затем появились сотни трудов по психологии актеров, их костюмам, гриму, декорациям, по характеристикам персонажей, старинному идиоматическому языку, типологии жестов. Когда все эти темы оказались исчерпаны, стали изучать анонимных личностей, снятых в эпизодах, составлять перечни предметов, описи ложек и вилок, появляющихся в сцене под лунным светом, причем каждая была окрещена своим особым именем; подсчитали размеры всех зданий и тротуаров.

Каждый раз, когда появлялось описание новой вещи, люди устремлялись в оптический храм, чтобы внимательно ее рассмотреть. «Сегодня мы представляем белую птицу, летящую в верхнем правом углу!». Когда в кадре возникала птица, фильм останавливали, произносились речи, шли дискуссии священников-киноманов. Иногда в каталог под соответствующим номером заносилось пятно на пленке. Репродукции этого пятна украшали парадные залы мэрий. Затем дополняли «Большую энциклопедию "Бомбейских ночей любви"». Устраивались конкурсы (к участию допускались только граждане, способные рассуждать не менее чем о пятидесяти тысячах деталей). После многолетних поисков был зарегистрирован каждый квадратный миллиметр ленты, – о нем слагались гимны, писались работы, он обрастал всевозможными толкованиями. Все это свело количество самоубийств к нормальному уровню.

Птосис был человеком с большими амбициями. Он вознамерился остаться в истории. Тридцать лет подряд, по десять часов в день, он изучал фильм. Наконец, он смог заметить, сквозь щели ивовой корзины рыночного торговца, мелькавшей на заднем плане, движения чего-то темного. Реконструировав его форму, он доказал, что в кадре видна собака. Углубившись дальше, он установил ее породу. То был фокстерьер, спрятанный за корзиной его хозяином – статистом в роли нищего. Птосис доказал, что этот нищий фигурирует под названием «Появление тени в кадре со сценой рынка, двадцатый миллиметр слева, сто шестой миллиметр сверху».

Птосис был объят гордостью. Ему вручили награду в президентском бункере, подарили трехмерное изображение генерала. Сотни гражданок принесли ему свои дары натурой… Но вот Кносис, столь же амбициозный, как Птосис, доказал, что собака была лишь тенью актера «Курильщик марихуаны»: двести третий миллиметр справа, пятнадцатый сверху.

Птосиса вычеркнули из научных трудов, его статуя была сброшена с пьедестала, а имя стало объектом насмешек. Из этого горестного эпизода родилась распространенная фраза для обозначения напрасных усилий: «Не стоит открывать собаку Птосиса!».

173. ИДЕЯ

Пока не появилась идея, я считал себя счастливым. Я занимался расследованиями. Заговорщики – вне всякого сомнения, коммунисты, – которые различались не по лицам, а по визитным карточкам на шее, стояли в очереди, чтобы попасть ко мне. Они обязательно навещали меня – меня, с электродубинкой и черным пистолетом в руках!

Я всегда старался медленно терзать каждое яичко, каждый отросток, но для этого надо было задержать продвижение очереди на много часов. Из любви к ремеслу я выработал приемы, которые позволили мне добиться не признаний – настоящих поэм. Я питал тайную веру в то, что Главный ведает о моих умениях и что на исходе каждого дня он собирает свой Генеральный штаб – полюбоваться моим искусством на снимках. (Вскрыть грудную клетку так, чтобы та напоминала красную магнолию, требует крайне утонченного вкуса). Я был горд. Раньше. Сейчас меня тошнит.

Все это началось по моей вине: устроить исчезновение человека стало для меня рутиной. При поддержке Верховного Командования я уничтожал свидетельство о рождении, прочие официальные документы, плюс банковский счет, телефонный номер и так далее. Это кажется сложным, но на деле сравнительно легко. Достаточно телефонного звонка, запускающего механизм исчезновения, – и меньше чем за двое суток тайный коммунист испарялся. Конечно, оставалось тело, – некоторая помеха. Я самолично выбирался по выходным, когда мог, за город, без особого шума, и освобождал почти всех от тела, уже лишенного всякой социальной составляющей. Человек без бумаг – призрак. Иногда это происходило в пустыне, иногда на необитаемом пляже или в роще к югу от столицы. Лучше не сваливать их в тесные общие могилы. Исчезнувшие не должны объединяться в группы: пусть каждый спускается в яму один, не встречая глаз, дающих ему некое определение.

Они сами рыли себе могилу. Любопытно, что все получались разные: некоторые выходили прямоугольными, другие бесформенными из-за дрожания рук. Кто-то рыл большие глубокие ямы, словно для коровы, или, наоборот, такие крошечные, что надо было разрубать тело надвое. Любопытно, что люди умственного труда копали совсем мелко.

Нет большой разницы между смертью кролика и человека: удар по голове сзади – и комедия окончена. Конечно, я никогда не бил кулаком – только бейсбольной битой, из соображений гигиены. Потом засыпал камнями и землей, и точка. Исчез навсегда!

Да, устроить исчезновение человека стало для меня рутиной. Но в тот летний день очередь обвиненных закрутилась в спираль, чтобы поместиться в комнате Бюро расследований. Воздух стал спертым. Я едва-едва проталкивал голодных крыс им в зад. По моему потному животу скользнул пистолет и вывалился через брючину. Я нагнулся поднять его. И тут случилось то, что принесло мне погибель: явилась идея!

Словно солнце неуместным образом сверкнуло в моей голове, осветив воспоминания, письменные приказы, давние верования. Выпрямившись, я ощутил, что череп мой – сундук, набитый ядовитыми алмазами. Это ощущение было столь отвратительным, что я надел темные очки, боясь, как бы кто-нибудь не обнаружил содержимое моих мозгов. Все прошлое предстало передо мной тошнотворной лавой; несмотря на все усилия, я устыдился своих жалких представлений и, наконец, счел смехотворной свою страсть: добиваться исчезновения людей идеальным образом.

«Это был приступ постыдной слабости; надо укрепить дух. Так же, как я породил эту идею, я уничтожу ее!».

Я попросил долгосрочный отпуск в Пыточном Комитете. И получил его так легко, что самолюбие мое было задето. (Особенно когда я узнал, что мое место занял неотесанный боксер). Недели напролет я проводил взаперти, напрягая свой мозг. Я наклонялся бессчетное число раз. Растягивался на кровати, глядя в потолок, или ложился ничком, – голова моя свешивалась набок с матраца. И ничего не случалось. Смачивание переносицы кипятком, удары кулаком по подбородку, битье ботинком по затылку, – все оказалось бесполезным.

Внутри меня идея сверкала блистательным скорпионом. Я понял: нечто постороннее хочет использовать меня как свое орудие.

«Она создана не для меня. Когда я наклонился, она явилась с окраины мозга, чтобы угнездиться в его центре и, в конце концов, разрушить мою жизнь. Я запрещу ей срываться с моих губ! Я должен забыть ее!»

Месяцами я пытался. Я мало ел, пропадал в кинозалах, участвовал в религиозных и политических шествиях, выучил наизусть новую Конституцию, прибегал к алкоголю, к морфию, к сексуальному отуплению. Бесплодные усилия: я забыл даже собственное имя, но идея не потеряла своей чистоты!

Я решил перерезать себе горло: последнее средство. Однако меня стали терзать сомнения. Это ли способ избавиться от идеи? Что, если потом умрет бывший боксер, этот тупица, – уронит что-нибудь, например, клещи для вырывания грудей? Найдя мое тело, похоронщики склонятся над ним. Четырнадцать раз в неделю человек опускает голову, завязывая и затем развязывая шнурки. Все наклоняются много раз за день, по разным поводам! Кто гарантирует, что, освободившись от меня, идея не возникнет еще в чьем-то черепе?

И я не пустил в ход наваху.

«Такое чувство, что со мной играют. Единственный способ избавиться от этого чудовищного явления – сделать то, что я отлично умею делать: исчезнуть».

Я строго следовал ритуалу: телефонный звонок-приказ, и вся система пришла в движение. Меньше чем за двое суток я превратился в сеньора Ничто. В ближайшую субботу я сел в машину и поехал на пустынный пляж, полный водорослей. Там, голый, я дал волю своему отвращению. Сотрясаемый страшными приступами рвоты, я изверг из себя кости правой ступни, левой, потом бедренные кости, лобковую кость, позвоночник – он вылез, как белый червяк, – ребра, кости рук и черепа, затем все, что осталось от скелета. Превратившись в бесформенный тюк, я исторг из себя кишки, желудок и прочие внутренности. За ними последовали мускулы, артерии, вены, нервы, подкожный жир, и, наконец, кожа, похожая на большой сухой листок. Не осталось рта, вообще ничего. Нет, неправда: между водорослей издыхающей рыбой трепетала проклятая идея.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю