Текст книги "Голос зовущего"
Автор книги: Алберт Бэл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Но всему базару Берга (и Спицаусису тоже) было известно, что повар Озолбауд, отдаленный родственник госпожи Дрейфогель, человек благонадежный.
Работа – вот моя забота, говаривал Озолбауд, а все остальное к чертям собачьим. Покуда земля вертится, я буду стоять у плиты, и все эти демонстрации для меня что были, что не были! Покуда земля вертится, я буду кашеварить. Такое, сякое правительство – по мне одна труба. Бифштекс и карбонад – вот мой щит, мой меч, Всякий бунт есть зло, потому как тощает скотина, а из тощей туши хорошего жаркого не приготовишь. Я за справедливую, прочную власть, такую, которая меня сытно накормит и хорошо оденет.
И вот такого-то благомыслящего консерватора чуть самого в гробу не законсервировали, на тот свет не спровадили.
– Все, что в карманах, – на стол! – рявкнул повелительный голос.
Стали выворачивать карманы. Если что-то и осталось, прошуршало, прозвенело, покатилось по полу. Какие-то крошки, скомканные ассигнации, серебряный целковый, семечки. Больше никто ничего не рискнул утаить, да и то по забывчивости, с перепугу.
Казалось бы, напрасная затея среди мирно сидевших, безропотных, послушных, почти насытившихся подданных искать государевых преступников, но полиция держалась иного взгляда.
Кто ищет, тот найдет. Нервы взыгрались – еще бы не взыграться, когда по ним, как по струнам, водят штыками, тип-топ, что за шум, что за топот в гробовом молчании, тип-топ, ввели двоих мужчин, пытавшихся улизнуть через черный ход.
Стройный, франтоватый служака, до синевы выбрившийся перед ответственной операцией, на подоконнике обнаружил браунинг и остро отточенный финский нож.
Лезвие было невелико, но, смерив его на ладони, солдат убедился, что нож тем не менее опасен для жизни, и его посчитали оружием.
– Чей браунинг? – равнодушно и вроде бы даже огорченно спросил молодой офицер.
Никто не признался. Признаются, как же! Это мой браунинг, господин учитель, я носил его при себе, чтобы стрелять по воробьям, моя фамилия Спицаусис, очень сожалею, что так получилось!
– Ну да, конечно, это браунинг святого духа, – с грустной иронией продолжал офицер. – Ну а финка чья? Тоже святого духа? Приготовить паспорта!
Технология была проста. У кого в паспорте отметка полицейской части, а внешность не внушала подозрений, те свободны. Задерживали тех, у кого не было паспорта или в паспорте не стояло отметки полицейской части по местожительству, а равным образом и тех, на кого указывали, но об этом позже.
Те двое, что пытались уйти черным ходом, стояли отдельно, их зорко охраняли четверо солдат. В свою очередь, пятнадцать посетителей харчевни отделили от остальных: у одних не нашлось паспорта, у других – отметки в паспорте, нескольких задержали потому, что внешность показалась подозрительной. Этих пятнадцать охраняли всего два солдата.
В многолюдную группу попал молодой барин, тот высокий, в ладно скроенном дорогом костюме. С виду столь же безвредный, как выпавший из гнезда птенец, лицо скорее овально, чем продолговато, голова круглая, волосы светлые, с рыжинкой, сорочка белая, короткий галетук, все по моде. В руках меховая шапка, на плечи наброшена шуба на рысьем меху. Держался безучастно и спокойно. Глаза лучились синевой, он то и дело поднимал и опускал ресницы, стараясь привлечь к себе внимание молодого офицера (похоже, оба одногодки), ожидая, что недоразумение разъяснится и его, человека, случайно попавшего в харчевню, отпустят. Молодой человек был коротко подстрижен, выбрит и всем своим видом излучал покой, невозмутимость; и офицер, заметив изысканного сверстника, еще подумал про себя, что чувство покоя и безопасности молодому господину, должно быть, внушает присутствие солдат доблестной армии, и офицер даже проникся сочувствием к этому господину. Кивком головы он подозвал его к себе.
– Ваш паспорт! – приказал офицер с деланной строгостью.
Молодой господин предъявил паспорт. Документ оказался в полном порядке. Адольф Карлсон, торговец, все подписи на месте, печати настоящие; единственно, чего, не было в паспорте, так это отметки полицейской части, и офицер спросил:
– Не отмечен?
– Не успел, только вчера приехал, – объяснил молодой господин.
Будто невзначай возле них остановился человек средних лет, должно быть, чин полиции, руководивший облавой. Тоже заглянул в паспорт.
– Занимаетесь коммерцией?
– Да.
– Каким товаром торгуете?
– Продаю и покупаю лен.
– Какие цены сейчас на лен?
– О каком льне изволите спрашивать, о светлосеменном или темносеменном?
Чиновник этот в своем кругу считался отменным психологом и обладал почти энциклопедическими познаниями по части быта, хозяйства и деловых отношений. Цены, квартирная плата, всевозможные сделки, проценты займов, жалованья – все это он знал досконально. Чиновник уверял, что достаточно человеку задать два или три контрольных вопроса, чтобы сразу выяснить, с кем имеешь дело.
– О светлосеменном льне хочу знать, – сказал чиновник сыскной полиции.
– Цены на светлосеменной лен держатся в таких пределах, – ответил коммерсант Карлсон. – Долгунец, или ростун, по сорок девять и пятьдесят рублей за берковец, американский – сорок три и сорок четыре, лен кудряш идет по тридцать шесть, моченцы по двадцать четыре или двадцать пять, а стланцы – по двадцать рублей.
– Что стоит берковец темносеменного льна?
– Сорок четыре, и никак не больше сорока пяти!
Продолжая внимательно слушать, чиновник отыскал глазами среди посетителей агента Спицаусиса, и шпик, перехватив вопрошающий взгляд, едва приметным, но недвусмысленным движением головы ответил "нет".
Теперь уж чиновник поверил, что задержанный и в самом деле благонамеренный торговец, но, будучи педантом, чиновник имел обыкновение проверять все до мельчайших деталей, даже когда дальнейшая проверка представлялась всего-навсего бюрократической формальностью, не больше. Подозвав солдата, что-то шепнул ему на ухо, и солдат проворно выскочил из харчевни.
– Покажите ваши руки, – сказал полицейский. – Ладонями вверх!
Адольф Карлсон вытянул перед собою спокойные, ничуть не дрожавшие руки, вывернул кверху крепкие ладони с отчетливыми линиями судьбы, очень хорошо на них были прочерчены эти линии, и вообще руки чистые, белые, настоящие руки добропорядочного коммерсанта, однако чиновник лишь мельком взглянул на ладони.
Молниеносной, хорошо отработанной хваткой полицейский распахнул пиджак Карлсона, движение было настолько изящно, стремительно, что пуговицы, выскочив из петель, остались целы. Чиновник отступил на шаг, впившись глазами в лицо Карлсона.
– Помилуйте, – проговорил коммерсант Карлсон, – ничего не понимаю!
Чиновнику полиции было известно, что революционеры под пиджаком за поясом носят маузеры – куда еще спрячешь такую пушку? – и тонкий нюх ищейки надоумил чиновника применить этот проверенный прием.
Если только Карлсон когда-нибудь носил под пиджаком за поясом маузер, он бы отреагировал иначе. Непроизвольные движения самозащиты были хорошо изучены чиновником.
Но коммерсант в святом недоумении глядел на него вопрошающим взглядом.
– Все в порядке, можете идти! – вместо извинения произнес чиновник. Вы свободны. Выпустить его!
Коммерсант Адольф Карлсон слегка склонил голову в знак того, что он все понял, спрятал паспорт в бумажник, не спеша повернулся и двинулся к выходу.
И тут в дверях показался посланный ранее солдат, а вслед за ним в харчевню протиснулся другой солдатик, совсем невоенной выправки, с низко съехавшим ремнем и подсумком, с фуражкой, наползавшей на уши, и каким-то затравленным взглядом голубых глаз.
При виде Карлсона странный тот солдатик на миг оцепенел, на лице его проступил неподдельный ужас.
Тут и чиновник заметил их встречу.
Чиновник видел затылок Карлсона, спокойно и неспешно направлявшегося к выходу, видел, как конвоиры расступаются, чтобы дать ему дорогу.
Странный солдат взглянул на полицейского.
"Ну же!" – через все помещение беззвучно кричали глаза полицейского.
Была допущена ошибка, сейчас полицейский получит подтверждение, но странный солдатик, скованный страхом, не мог из себя выдавить ни звука. Однако полицейский чиновник был человек достаточно искушенный, чтобы схватить суть положения.
– Задержите! – крикнул он солдатам.
Что не сумел сделать сыщик Спицаусис, сделал переодетый в солдатскую форму предатель Зиедынь.
Коммерсанта Карлсона, несмотря на его протесты, присоединили к меньшей группе из двух человек. Теперь их стало трое, охраняло же их шестеро солдат.
IV
В тот короткий миг, когда Карлсон, в недоумении то поднимая, то опуская свои длинные ресницы, направлялся к меньшей группе из двух человек, его взгляд на долю секунды скрестился с прелестными голубыми глазами предателя Зиедыня.
Темное предчувствие медянкой коснулось Зиедыня, скользкое, неуловимое, пока еще смутное, безболезненное предчувствие коснулось мягко и нежно, словно крыло летучей мыши во тьме, и лишь тремя годами позже Зиедынь на пустынной даче предстанет перед судом и ощутит холод смерти, ощутит и вспомнит те первые минуты, когда смерть еще только кружила над ним, присматриваясь, достаточно ли в Зиедыне мужества или все три долгих года он будет блуждать в потемках страха, и каждый день ему будет казаться вечностью, и каждый час плестись сороконожкой, у которой то одна, то другая нога застревает в месиве ужаса, каждая минута ползти будет ослизлой тропою улитки, все равно впереди неминуема смерть, молчаливая пасть, ибо нет на земле прощения предательству и слабодушию.
Не многое было дано ему, и это последнее отнято, да будет он проклят, да забудется имя его, а если и вспомнится, то лишь затем, – зачем его помнить нам?
Дружинника Зиедыня вместе с Дунтниеком арестовали в ночь с четверга на пятницу на конспиративной квартире по улице Суворова, 106, и в ту же ночь Зиедынь указал склад оружия, назвал известные ему имена, помянул о харчевне "Аустра" как одном из возможных мест сбора дружинников.
Ничего нельзя было сделать, поправить, задержать, отсрочить, не помогли сушеная крапивка, крест-накрест положенные прутья и коса, ударила молния, и занялся дом Зиедыня, и вот стоял он на обломках карточного домика, своим мерзостным предательским пальцем тыча в каждое более или менее знакомое лицо.
Когда их троих вывели во двор, Карлсон заметил еще одного задержанного. Он стоял в подворотне с конвоирами по бокам. Карлсон узнал в нем девятнадцатилетнего парня, одного из самых отчаянных, бесстрашных дружинников. Межгайлис по кличке Лиса – странное имя, странное совпадение, Карлсон знал, что ему не полагалось быть в харчевне, но система оповещения работала безупречно, значит, прослышал про облаву, прибежал разведать. Без оружия? Или оружие отнято при аресте? За цепочкой солдат толпились любопытные, вещь обычная в таких случаях, любопытных солдаты не трогали, выходит, Межгайлиса выдал все тот же Зиедынь.
Четыре года назад Межгайлис был на стройке мальчишкой на побегушках, а в свободное время развлекался не совсем обычно, особенно зимой, когда от мороза дыхание спирало. Межгайлис ходил по бульвару и оплевывал шубы прилично одетых граждан.
Позднее от своей подружки, служанки в богатом доме, он узнал, что плевки с барских шуб приходится ей счищать, господа их даже не замечают.
Товарищи вовлекли Межгайлиса в кружок, и в последние годы он усидчиво штудировал социал-демократическую литературу, активно участвуя в жизни организации. С первых дней революции его определили в боевую дружину, и он расхаживал с маузером в кармане, Теперь уж плевки его маузера господа чувствовали на своей шкуре. Грех жаловаться.
– По двое становись! – приказал офицер. – Во время ходьбы не разговаривать, по сторонам не оглядываться. Вперед шагом марш!
В дверях стояли повар, госпожа Дрейфогель, а между ними протиснулся мальчик-судомойка Юрис,
V
В ту пору, когда переселились в Ригу, я был таким, как Юрис. До этого жили в деревне, отец батрачил, семи лет от роду меня отдали в пастухи в имение "Саукас".
Частенько коров приходилось пасти по берегам озера Саукас, и самое яркое мое воспоминание тех лет – как я борюсь со сном: хотя утро зябкое, и туман, и роса, и ветер, а сон все равно донимает, так что в глазах зелено. Лучшим средством от него оказывалась удочка.
В ширину озеро было версты четыре, на том берегу в озеро впадала речка Клауце, а с нашей стороны брала начало другая речка, Дуньупе называлась, и в истоках ее водились лещи, щуки, плотва, язи, окуни, много всяких рыбин довелось мне там выудить.
Случалось в рыболовном азарте я забывал про стадо, и за такую оплошность мне не раз приходилось на собственной шкуре отведать того же удилища.
Суеверие в деревне было ужасающим, а от него и всякие запреты. Не стучи ложкой по миске, не то голод накличешь; не смей в ключ дунуть – опять же беду призовешь. Станешь в огонь плевать – волдыри на языке вскочат.
Слава богу, отец никогда не говорил таких глупостей, отец говорил: не колоти ложкой миску, ты другим мешаешь есть; или: не дуй в ключ, дыхание влажное, ключ поржавеет; или: не плюй в огонь, это некрасиво. В самом деле, некрасиво плевать в огонь; когда тебе вот так разъяснят, сразу все встанет на место.
Я замечал, что батраки, провеивая зерно, насвистывают – ветер призывают, но отец сказал – пустое это, таким ничтожным сотрясением воздуха, как свист, ветра не вызовешь. Другое дело, когда земля за день нагреется, над озером поднимется холодный туман, вот тогда будет ветер, или, если можно было бы огромными мехами привести в движение воздух, вот тогда бы был ветер, а так свисти не свисти – толку никакого, сплошной самообман.
Я замечал, что соседка пропускает вылупившихся цыплят через штанину старых брюк, при этом величая их ястребками, в надежде, что таких заговоренных цыплят ястреб не унесет, и все же летом ястреб изрядно потрепал ее выводок.
Еще старуха говорила, будто нельзя коровам давать клички цветов, не то быстро околеют; но потом, уже пастухом будучи, я убедился, что в помещичьем стаде есть и Ромашки, и Незабудки, и Астры, и все такие упитанные, лоснящиеся, здоровые, и тогда я понял, что суеверия исполняются лишь для тех, кто верит в них, и я решил не верить и оттого стал сильнее.
Примерно в то же время произошло мое знакомство с богом. Отец и мать, как и все в округе, ходили з церковь. Отец, вернувшись как-то от обедни, сказал: – Ты видел, сын, что церковь у нас просторная, есть в ней орган на хорах, есть амвон, алтарь, и все это сделал резчик и столяр по фамилии Бернхард из Риги, а Вейзенборн из города Митавы смастерил орган. Деринг написал над алтарем картину, а кто платил за все это? Мы, прихожане, заплатили за это, сын!
Мне повезло, что я родился в семье, где ценилась правда. С тех пор как себя помню, отец старался представить вещи в их истинном свете, не боясь нарушить закостенелые обычаи, укоренившиеся суеверия.
"Тебя нам аист принес, мы нашли тебя в капустных грядках" – так обычно у нас говорили маленьким детям, но отец мне объяснил: "Тебя мамочка под сердцем выносила". Потом я познакомился с легендой об Иисусе Христе. Отец объяснил, что это просто сказание, выдумка, кажимость. Возможно, такой человек некогда и жил, но затем из него сотворили легенду, и эту легенду приправили жизненной правдой, поучениями, такими, которые тогда казались нужными, добавили в нее добродетели, сроки постов и всякие обязанности, законы, которые необходимо терпеть и соблюдать. Мать иной раз ворчала: и чего ребенку голову забиваешь, все равно ничего не смыслит. Но отец знал, что делал, и я получил самое блестящее образование из всех возможных в батрацкой семье.
Детство и отрочество ушли на то, что я узнавал и отбрасывал предрассудки.
Речка Дуньупе кишела раками.
Понемногу мир расширялся, я усваивал новые географические понятия Даудзе, Сунаксте, Внесите,– Нерета, Залве, кругом волости, хозяева, работодатели, и с каждым новым батрацким Юрьевым днем я узнавал имена новых усадеб, имений. Отец прирабатывал еще и как стекольщик, во многих домах сверкали вставленные им окна.
Я узнал, что серого волка хоть кроликом назови, он все равно будет драть овец.
А на выгоне нарочно призывал громким голосом:
– Змеи, змеи, ко мне! – И все впустую, змеи боялись человека. Мне было велено не поминать змею, не то будет худо, как бы не так, длинный червь, болотная бечевка, аистова снедь или змея – называй как хочешь.
Был у нас холм шагов в полтораста высотой, а под ним гладь озера; я взобрался на вершину и стал рассуждать о ж"зни. По берегу росли ивы, с одного накренившегося ствола мы, ребятня, в часы полуденного роздыха ныряли вниз головой, иной раз больно ударяясь пузом или грудью о коварную поверхность, и мне подумалось: спрыгнешь с самой макушки дерева, ударишься об воду, как о камень, и расшибешься насмерть, но позднее понял, что трудности, если смотреть на них со стороны, кажутся такой же каменной твердью, совершенно неодолимыми, а подойдешь поближе да бросишься вниз головой, и коварная поверхность расступится – ласково плещет поток, голубое подводное царство, водоросли, обомшелые камни проплывают мимо, проплывают в молчании, только кровь в висках звенит...
Кровь звенела и зимой, когда в прохладном классе мы затаив дыхание следили за таинственным вращением модели мироздания.
Солнце сальной свечой полыхало в центре космоса, и Земля вращалась вокруг света, а вокруг Земли кружилась Луна, в полной тиши в темноте мы следили за великой мистерией, менялись времена года, Луна то поднималась, то уходила за континент, скрывалась по ту сторону планеты, и в Австралии крохотные человечки повисали вниз головой, совсем как летучие мыши в каретном сарае, и лунные затмения приходили на смену солнечным, и стоило хорошенько прислушаться, чтобы расслышать, как на крохотной Земле на еще более крохотную Луну брешут невидимые собаки, величиной не более пылинки.
Мне исполнилось тринадцать, когда родился брат Роберт и мы перебрались в Ригу.
На прощание я обежал дорогие сердцу места, сказал последнее "прости" холму, озеру, школе, распрощался с конюшнями, коровниками, сказал, что они опостылели мне, что хочу поскорей уехать, увидеть, открыть для себя новую землю – город.
Наше жилье на Артиллерийской улице в подвале двухэтажного деревянного дома после узкой батрацкой показалось просторным. Сырость подвала и влажные стены меня не пугали, – молодому парню ревматизм костей не ломит. Отец, мать, я, братья Эрнест, Роберт – все мы начали новую жизнь.
Удивило только то, что и в Риге, совсем как в деревне, держали коров, телят, коз, овец, не говоря уж о свиньях и курах. Наш двор мычал, блеял, хрюкал, кудахтах, крякал ничуть не меньше, чем скотные дворы поместий. Только не было прежнего простора, страшная теснота от курятников, свинарников, закутов. Вдобавок ко всему во дворе располагались конюшни, где жившие в доме извозчики держали лошадей.
Дальше громоздились дома, и улицы тянулись словно борозды, пропаханные великанами в каменистом поле.
В те дни я ждал чуда, и чудо явилось, такое же чудо, как и мальчику-судомойке Юрису. Словно завороженный смотрел я в жаркую пасть печи, я, пастушонок в пекарне, ученик пекаря, смотрел и ждал, когда огонь шепнет мне волшебное слово и оно наконец меня выведет в мир взрослых, свободных людей.
Первый рабочий день показался желанным, как пряник. С благоговением оглядывал я блеклое месиво теста, припорошенные мукой квашни – наша квашня ни густа, ни пуста! Когда хлеб печешь, колобок из поскребышек пастушьим оброком волку отдай – те времена позади!
Квашник, поскребушка? А ну подай-ка мне поскребутку! С этого дня они станут моим рабочим инструментом.
И куда это месилка задевалась?
Рабочие таскали ушаты с крутым кипятком, подливали его в кадки с мукой.
Клубился мучной туман, мучной туман теперь заменит холодный туман пастушьих рассветов. Устье печки дышало жаром, мне казалось, я очутился вблизи солнца, где для счастливых детишек пекутся сладкие пряники. Тайком отведал кусочек теста, сколько пристало его на кончик пальца. Хозяин мимоходом погладил меня по голове, сказал:
– Приглядывайся, парнишка, что тут и как, сегодня дел у тебя никаких. Хорошенько посмотри, как пекут хлебы, как пекут сдобы, калачи, а уж завтра приступишь. Завтра сам станешь пекарем. Ты ведь хочешь стать моим работником?
Стать? Это было новое слово, в деревне все говорили "сделаться", мой хозяин был очень ученый и, уж конечно, умный человек, и я сказал на это:
– Вы такой добрый!
До сих пор стыжусь тех слов, как-то вырвались, а хозяин, усмехнувшись странно, спросил, неужто он и в самом деле такой добрый? Ну а какой он все-таки добрый?
– Вы такой же добрый, как мой папа, – ответил я.
Отец уже несколько дней работал на вагонной фабрике "Феникс", кистью размазывая охру по широким стенам вагонов. Чтобы побольше заработать, он нередко оставался без обеда и в таких случаях приносил обратно взятые с собою бутерброды. Ломти пахли скипидаром, и я удивлялся, как можно есть такой хлеб. Отец у меня был добрый. Работящий, приветливый, однако житейские заботы иногда омрачали его, помню, в те давние дни раз-другой мне досталось от него вожжами, помню алые рубцы на плечах. Ну вот, теперь ты флигель-адъютант, при аксельбантах, смеялись мальчишки.
Я знаю, куча несделанных дел, вечная спешка портили отцовский характер, но об этом в другой раз.
В тот момент хозяин показался мне белым ангелом, слетевшим с облаков, и весь свой первый день в пекарне я провел, точно в сказке.
Пузатые квашни из липы и дуба, для каждого печева своя. Кадушки для теста из муки грубого помола, дежи для опары и чаны для сладкого теста. Корыта для булок. Ушаты, бадейки, бочки из березы, ступы, растирки, глиняные кувшины – да, все это завтра предстоит мне чистить, скоблить, оттирать, кипятком ошпаривать, высушивать.
Еще придется колоть и таскать дрова. Температура в печи должна быть постоянная, свыше ста шестидесяти градусов по Цельсию. Ну да на это много сил не требуется, дрова с умом надо колоть. Еще на мне забота – качать воду в чан и носить ее ведрами на коромысле, но это уж чистый пустяк.
Пока такую обязанность выполняет ворчливый старик, кряхтя, отдуваясь и беспрестанно ругая хозяина.
От старика все шарахаются, только б не слушать его брань. Слова тяжелы и увесисты, и срываются они со стариковских губ, точно валуны с пригорка. И чего неймется хрычу, промеж себя толкуют рабочие, когда брюзги нет поблизости, завтра отправится восвояси на свою родную сторону, ляжет в могилу, отоспится лет за двести, так чего ворчать. Пока старик работал в пекарне, у него в легких шашель завелся, из тех, что хоромы и попрочней, чем такая развалина, стачивает, да, шашель – дело нешуточное, телесный древоточец, погубитель легких, поди разберись, что там у него, да уж чтото не так! И опять все набросились на работу – хозяину случилось пройти мимо, и забегали, задвигались, зашевелились работники, лица мукой перепачканы, глаза раскраснелись от пыли, что-то волокли, несли, поднимали, катили.
На полках румянились буханки свежеиспеченного хлеба, запах стоял удивительный, такой аппетитный, бодрящий.
Сказал отцу, что в пекарне мне нравится, и всю неделю отец пребывал в уверенности, что пристроил сына на хорошую работу.
Хозяин умел незаметно подойти и наблюдать, как я отмываю квашни, корыта, кадушки. Стоило рукам моим утомиться, на миг задержаться, как начинались поучения.
– Когда муку на воде замешивают, часть крахмала под действием ферментов переходит в декстрин и сахар, а при добавке дрожжей сахар разлагается на спирт С2Н5ОН и углекислоту СО2, дрожжевые грибки в тесте размножаются с огромной быстротой и в огромном количестве, и если ты, парень, не будешь столь же быстро шевелить своими ленивыми руками, то не сумеешь вычистить как следует квашню, оставишь дрожжевые грибки на стенках и тем самым погубишь завтрашнее тесто!
После такого поучения следовал удар ребром ладони, изящный удар, больнее, чем хворостина. Вскоре я двигался так же проворно, как остальные рабочие.
Взрослых хозяин бить не смел, а взрослые не смели за меня заступиться, хотя я и ловил на себе их сочувственные взгляды. Надо всеми, точно мучное облако, нависала угроза увольнения.
В субботу в бане отец заметил у меня на спине и плечах синяки, и хозяину пришлось со мной расстаться.
До сих пор отчетливо помню все двадцать три бассейна-отстойника, ибо сразу после неудачного дебюта в пекарне перешел на цементный завод.
Расширялся мой словарный запас, я узнал такие слова, как роман-цемент, портланд-цемент, шлаковый цемент, пуццоланы и цемняки, кремнекислая известь и карбонат кальция.
На заводе работало человек пятьсот.
Я сдружился с Кадикисом, он был примерно моих лет, говорю примерно, потому что Кадикис родился и вырос в городе, знал о городе, его жизни раз в десять больше, чем я. Он меня познакомил с Ригой. Кадикис жил у Александрийских ворот, но когда-то его предки обитали у самой Даугавы, и в тысяча шестьсот шестьдесят третьем году, когда в Риге построили первую водокачку, Кадикисов прапрапрадед (не знаю, сколько раз приставка "пра" должна быть тут повторена) работал погонщиком при той водокачке – гонял по кругу семерку лошадей, взмыленных битюгов меняли через каждые два часа, и так ремесло это переходило из поколения в поколение, пока паровой двигатель не вытеснил лошадей, а в восемьсот двенадцатом году вдобавок ко всем несчастьям у Кадикисов сгорел дом, и разоренной семье пришлось перебраться в предместье, потом они нашли себе пристанище у Александрийских ворот, оттуда до Подрага им было еще дальше добираться, чем мне.
Отец Кадикиса тоже работал на цементном заводе, здесь все знали о славном ремесле его предков, и старика Кадикиса звали Водокачкой, домой он ездил на трамвае, мог себе позволить такую роскошь, сын же его добирался пешедралом, со мною за компанию, вернее я с ним. Пароходик из Подрага попутно делал остановку у дамбы на острове Кипсала, высаживал нас у Двинского базара, и оттуда, мимо ратуши, мы неслись вниз по улице Калкю, затем рысцой на Александрийский бульвар, а там уж до дома рукой подать.
Иной раз летом, когда дни становились длиннее, мы позволяли себе послоняться по Старой Риге.
Церковь Иакова, церковь Иоанна, Домский собор, церковь Петра, дом Черноголовых, Пороховая башня, ратуша – все они суровыми очами с высоты своих башен взирали на нас, как мы улицей Великих Грешников несемся вниз, на улицу Ваверу и дальше по ней, к дому Трауманиса, что между улицами Калею и Ридзенес.
Как раз в то время дом этот ломали, он стоял на засыпанном русле речки Ридзене, или Рижанки. Падали старые балки, разлеталась вековая пыль, на исторической трухе откормленные жучки и личинки становились добычей вездесущих воробьев. Рыли котлован под новую постройку. Явились туда и знатоки древности – ученые мужи из Юрьева, просевали землю ситами, совсем как крестьяне муку. Однажды нам посчастливилось увидеть их добычу несколько наконечников для стрел. Нам сказали, что наконечникам без малого пятьсот лет. Находили и старинные монеты, броши-сакты, шпоры, кинжалы.
За горкой Бастейкалн начинались бульвары, к ним прилегала Елизаветинская улица с новыми, статными домами. Насмотревшись на них, я другими глазами взглянул на наше подвальное жилье. В подземных норах ютились горемыки, мечтатели, мыши, шаромыжники и прочая шушера.
Мой приятель Кадикис и его отец были приставлены к креслам "Ауфцуг", что вытягивали вагонетки с цементом. Со временем у всех рабочих на заводе от цементной пыли кожа становилась пористой, шершавой, глаза воспалялись. Подъемный механизм до конца не был продуман, кресла двигались неровно, нередко приходилось грудью налегать на механизм, чтобы запустить его, чтобы шестерни завращались. В один из таких моментов перегруженное кресло вдруг сорвалось, вздернув кверху пустое, и моему другу Кадикису проломило голову. Несколько дней я ходил сам не свой, и слово "кладбище" стало вполне ощутимым, особенно по ночам, даже долгое время спустя.
Отец уговорил меня уйти оттуда, и я стал учеником слесаря на заводе Бергмана. В ту пору у меня дома уже собиралось несколько приятелей, такие же деревенские парни, как и я, и мы вместе занимались естествознанием. Нам хотелось постичь тайны природы, пока однажды не попалась в руки книга о тайнах общественного мира; так я узнал новое слово – социализм. Примерно в то же время меня прогнали из механических мастерских Бергмана, к технике безопасности и там относились, мягко говоря, невнимательно, и после перепалки с самим управляющим дали мне от ворот поворот, добавив, что чересчур я задирист и что добром это не кончится.
VI
Арестованных вели по Мариинской, и сотни окон глядели слепыми глазницами, сотни окон цвели ледяными цветами. Снега не было, лед для нужд ресторанов и холодильников вырубали в Даугаве, выше мостов, и оттуда на санках доставляли к берегу, а уж дальше везли на телегах. Крестьяне по истерзанным еще в осеннюю распутицу дорогам не могли пробиться в город со своим товаром, и в первую очередь вздорожали дрова. За сажень сухих березовых дров просили двенадцать рублей, сухой сосновый хворост с подвозом стоил четыре рубля семьдесят пять копеек. Нечего удивляться, что на окнах цвели ледяные цветы.
Отец Карлсона ушел с "Феникса", жалованье на заводе "сбивали" стекавшиеся из деревни в город работники, и оба Карлсона, отец и сын, стали подрабатывать стекольным ремеслом, подряжаясь где только можно.
Многие из тех слепых, заледенелых окон довелось застеклить Карлсону, пока он наконец не понял, что город не рай, где всем хорошо живется.
Отец орудовал алмазом, инструмент был на вес золота. В обязанности сына входило довести до нужной вязкости замазку, чтобы мягкая была и к пальцам не липла, а затем при помощи лопатки под углом в сорок пять градусов наложить ровную бровку между стеклом и рамой. По ночам ему снились рельсы из замазки, и стеклянный поезд на тех рельсах, и улыбающиеся лица в стеклянных вагонах.
Было у Адама семь сыновей.
Не пили и не ели,
А дело разумели,
Ей-ей!
В ту пору в латышском обществе держалось мнение, будто ключ к спасению человечества в руках школьных учителей, но учение Маркса уже начало свое триумфальное шествие, обретая все больше сторонников, развеивая старые мифы о сущности капитала. Чтобы во всем разобраться, нужно было получить образование.
После школы самостоятельной учебы Адольф Карлсон поступил в Валмиерскую учительскую семинарию, находившуюся тогда в Риге.
Раз-два, раз-два – вышагивали рекруты во дворах казарм; раз-два, раз-два – считали первоклассники; раз-два, раз-два – встречались, любили, надеялись, женились; раз-два, раз-два – рождались дети, умирали старики; раз-два, раз-два – бежало время, и спустя два года Карлсона вызвали к директору семинарии.