Текст книги "Голос зовущего"
Автор книги: Алберт Бэл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Нет, иначе.
Еще древние открыли, что весь мир и все вещи в нем состоят из атомов, из молекул, крохотных кирпичиков, вероятно, и счастье выглядит точно так же. Счастье, совсем как тень, идет по свету вместе с человеком, и мыться в теплой чистой воде было счастьем. После трудового дня на цементной фабрике, когда во все поры въедалась белесая пыль, окунуться в очищающую воду было счастьем, но это счастье домовладелец оставил только себе.
Ему же никогда не приходилось работать на цементной фабрике.
Скоро само время станет мыть и песочить домовладельца железными перстами, в щелоке страданий будет купать его, пеной безнадежности мочалить, щетками дальних дорог драить, водами одиночества окатывать, и все это домовладелец сам навлек на свою голову. Ибо каждый сам готовит ванну своей судьбы, а горечь собирается по капле. Всякий раз, когда с квартирной платой к нему приходили съемщики, приходили из своих безванных, бесклозетных квартир, принося деньги, выкроенные из скудного жалованья, эти ассигнации уже тогда предназначались на растопку под котлом, в котором домохозяину предстояло вариться через много, даже трудно сказать, через сколько лет.
Есть что-то фатальное в такой непреложности, и зовется она законом жизни, закон неумолим и неподкупен, неотвратим и неподкупен, домовладельцу никак не спастись и тогда, если б он вдруг понастроил ванны и в других квартирах.
Как узнать?
Счастье – это старая-престарая бабуля? Счастье – это кирпичики, тесно-тесно уложенные рядом, счастье – это молекулы, одна к одной, счастье – особая форма существования, счастье – дар божий или дело рук человеческих? Да разве может человек сотворить счастье! Даже из сказок известно, что счастье – редкая гостья, к тому же и не очень она торовата, иной раз заглянет, а ничего не принесет, кроме утешения, обещания наведаться в другой раз, в сто лет один раз, один-единственный, стороной обходит счастье бедняков, не шибко шагает счастье – камни и те быстрее растут. Может, правду говорят, счастье бродит по свету, только ведь счастье на земле живет миллиарды лет, а человек – всего коротких шестьдесят, век человека для счастья все равно что дуновение ветра. Поймать ветер, поймать счастье? А мечтать о счастье – признак слабоволия?
Нет в мире преступления большего, чем слабоволие, и сказать, что товарищи твои слабовольны, есть преступление. Ибо слова обладают магической силой.
Если скажем, что господа у нас добрые, станут ли они добрыми?
Никогда.
Так что же есть счастье?
Может, любовь? Отчего ж тогда у любви свое собственное имя? Нет места для любви за барьером, с четырех сторон давят деревяшки ограды, о, если б дерево не было безгласно, сквозь одежду спину жжет протокол, в огне больно ли дереву, теперь спина как клумба с алыми гвоздиками, а есть дом, стеклянный гроб, не чувствую жестких деревяшек барьера, не чувствую тяжкого, злобой налитого воздуха, лежу себе в доме, где правит любовь, гляжу в темноту широко открытыми глазами и вижу знакомый овал лица, губы, сочные, свежие губы Аустры, она так бесстрашна, сумеет ли пленить ветер, сумеет ли настичь счастье, и снова боль железными пальцами давит подбрюшье, подбирается к печени, и кровь туда ринулась, и в солнечном сплетении растет камень ненависти, камни растут медленно, говаривал мой дед, зато всето помнят они.
Голая риторика.
Розовыми ножками вылезает дитя из колыбели, еловая ветка щекочет ладошки, барахтаются братики, семенят сестрички, розовыми ножками вылезет дитя из колыбели, ноги цыпками обметет, когда в пастухи отдадут, и первые мозоли натрет себе батрачка, а у матери синие вены, распухшие пальцы задеревенеют, и твердый нарост на большом пальце, старуха сходит в могилу с толстыми подошвами на ступнях, они толще подметок, тверже коровьего рога. Даже смерть, щекоча своей острой косой, не проймет старуху не заставит ее улыбнуться. Но щекотно розовым ножкам дитяти на зеленой мураве, смеется дитя, былинки ластятся к телу нежными губами соцветий, старуха сходит в белую могилу, не улыбнувшись на заигрывания смерти косой.
Что за башмачник пошил ей такую обувку?
Неужто все предрешено?
Не победим – все будет предрешено.
Если жизнь на ступнях натирает твердые-претвердые подошвы, то какие же подошвы на душе оставляют страдания?
Философия, скажете, философия на уровне башмачника? Не смейтесь вы, с душами в подошвах! Сорвите кожу тяжких каблуков, почувствуйте, как громки стоны в мире! Сорвите подметки с душ своих, которыми вы столько лет себя отгораживали от голоса зовущего меньших ваших братьев? Послушайте, мы кличем вас! Вставайте, зовем вас! Грядущее что крепкий порыв ветра над ржаным полем. И кто пыльцу не отдаст колосьям, остаться тому бесплодным!
– Ну, красный волк, будешь говорить?
– Не проглотил ли язык ненароком?
– Говори, меднолобый!
– На, попробуй теперь ты, девятижильный, – пригласил Михеева запыхавшийся полицейский, белые пятаки у него на щеках пылали каленым железом.
Девять дьяволов с девятью головами, девять истязателей в комнате, вдевятером дубасили. Возьмись-ка ты теперь, брат, сказала первая голова второй, погрейся немного, сказала третья голова четвертой, так, чтоб он каждой жилкой, каждой клеткой, каждой порой, шестая седьмой, свинцовая нога, оловянный глаз, восьмая, девятая, собравшись с силами, раздула щеки, ухнула дубиной с размаху.
И ветер с размаху с царского воинства шапки посшибал, аж в пот их бросило, и вогнали они сына батрацкого в медный пол по колено.
VI
Бог? Совесть? Суд истории? Ответственность перед человечеством?
Может, все это всплывет многие годы спустя. Но мне нужна сиюминутность. Возможно, конечно, лет эдак через пятьдесят, хотя сильно в том сомневаюсь, люди проклянут меня, мои поступки им покажутся жуткими, но что мне от того сегодня, что будет через много-много лет, покуда нам живется хорошо, молю только бога, чтобы не переводились такие вот Карлсоны, тогда буду при деле. Когда-нибудь, может, признают, что я был изувером, но пока я наслаждаюсь жизнью, а другие гниют по тюрьмам, пока я вышибаю другим зубы, у самого же полон рот блестящих зубов, и главное – сиюминутность. Я человек своего века, не какой-то там мудрец, мне важен сегодняшний день, руками и ногами держусь за сегодняшний день, а что будет завтра, о том горя мало, потому что завтра меня, может, и в живых не будет.
И подписался:
Л. Я. Михеев.
Кончил бить.
Городовой по-прежнему стоял у стола. Все время, пока Михеев давал свои показания на спине Карлсона, простоватое лицо городового причудливо отражалось в самоваре. Городовой был человек в годах, примерный семьянин, и ему противно было это; истязали человека, но он был на службе царской, многие его сослуживцы пострадали в революции, и теперь городовой пытался держать себя в рамках и не выказывать отвращения.
Все же он совершил одну человеческую ошибку. Когда экзекуция закончилась и Карлсону велено было одеться, городовой, видя, что барин никак не попадет в рукав пиджака, собрался было помочь.
– Не забывай, где находишься! – рявкнул на него Михеев. – Здесь не гардероб ресторации!
– Напрасно вы отпираетесь, – сказал Пятак, когда Карлсон оделся. – Мы о вас знаем достаточно. Знаем даже такие мелочи, о которых вы сами успели забыть.
– Твоя фамилия Брауер, – торжествующе объявил Скобецкий.
– Ты приехал из Либавы, – сказал Михеев.
– Известно нам и чем вы занимались в Либаве, – добавил Пятак, – так что всякое запирательство лишь ухудшает ваше положение.
– Не могу изменить своих показаний, – произнес Карлсон придушенным, хриплым голосом, – если бы я и жил когда-то в Либаве, то сейчас приехал в Ригу из Двинска.
– Скажите, пожалуйста, – неожиданно любезно начал Пятак, – где вы получили образование?
С ветки склонившейся над водою ракиты Карлсон сломя голову бросился в озеро, обомшелые камни, зеленые водоросли скользили перед глазами, кровь звенела в подводной тишине. Под водой он мог оставаться, пока не сосчитает до шестидесяти. После шестидесяти – выныривать, и чем скорее, тем лучше, вопрос раздирал барабанные перепонки, с ответом нельзя было медлить, и не ответить нельзя, в короткий миг, пока выныриваешь, нужно придумать верный ответ. Они тотчас зададут новые вопросы, опять толкнут под воду: в каком городе находится учебное заведение, кто родители, кто отдал в школу, кто платил за обучение, кто преподавал, преподайте все это нам, господин коммерсант, как, господин коммерсант, вы забыли школу, в которой учились?
Мы не можем вам дать ни секунды времени на раздумья. С плеском разомкнулись воды, и Карлсон глубоко глотнул воздух.
– Образование я получил в учительской семинарии.
– Какой семинарии? Где находится эта семинария?
– Образование я получил в Валмиерской семинарии.
– Где ваши родители, чем они занимаются?
– Родители умерли, я сирота.
– Кто платил за обучение в семинарии?
– Обучался на казенный счет.
– Где работали по окончании семинарии?
– В разных местах.
– Где? Говорите конкретно!
– Так где? Помимо паспорта, есть у вас еще какие"
то документы?
– Где рекомендации? Отзывы о службе?
– Где?
– Назовите имена сослуживцев?
– Фамилии!
– Ну? Язык проглотили?
Гибкая нагайка, ах, как льнет к спине, к плечам ластится, а свинцовая пулька на конце татарской этой плети долбит, точно дятел по живому месту.
– Учился в Валмиерской учительской семинарии, в гимназии Людендорфа в Валке, могу еще присовокупить духовную семинарию в Пскове, коммерческое училище в Олаве, образцовую гимназию Критыня – все, что вам будет угодно. Бейте еще, язык пока ворочается, ума у вас, надеюсь, хватит понять, когда говорит плетка, а когда рассудок!
– Молчать! – вспыхнул Пятак. – Ответьте в письменном виде. Пишите разборчиво и не вздумайте уклоняться от дачи показаний.
Где получили образование?
В Кулдигской семинарии, в Валкской семинарии и в гимназии.
Где жили в Двинске?
Постоянного места жительства не имел.
Где остановились в Риге?
Постоянного места жительства не имею.
Где чемодан с вещами? Адреса знакомых?
Чемодана у меня нет, в Риге никого не знаю.
И подписался:
А. Карлсон.
Да этот человек над нами издевается! Доколе мы, высокие чины полиции, будем терпеть! Он воображает, что здесь церковноприходская школа, пансион для благородных юношей, ему кажется, что здесь сиротский приют, ночлежка для бездомных, еще, чего доброго, возомнит, что угодил в райские кущи, ну нет, шалишь, голубчик, мы не кончали курсов хорошего тона, следить за осанкой, выше голову, смотреть прямо, приближаясь к даме, отвесьте легкий поклон, изъясняйтесь изысканно, изящно. Не вытирать руки о скатерть, не сморкаться с помощью пальцев, соблюдать приличия, но только не с вами, уважаемые революционеры, не с вами.
Михеев схватил ручку.
– Пиши то, что нужно! Не будешь? Глаза выколю, по одному выковырну!
Глаз – орган зрения, воспринимающий световые раздражения внешнего мира. Глаз устроен по принципу камеры-обскуры или наоборот; камера-обскура устроена по принципу глаза, что разъяснит вам любой фотограф, веки, ресницы, мышцы, роговая оболочка, зрачок, слезные железы, они мне даны природой, я не могу вам позволить испортить мои глаза, уважаемый господин полицейский, извольте, я напишу.
Вежливо, но решительно отобрав у Михеева ручку, Карлсон как бы в раздумье в верхней части листа стал чертить загадочные знаки, потом положил ручку на стол.
– А ну подать сюда Охотника за скальпами! – крикнул потрясенный Михеев. – И держите парня покрепче за руки!
И перерыли они древние пергаменты, и отыскали в них описание древних пыток, и посыпались на голову удары, маленьким таким молоточком по наковальне, легко-легко, и все в одну точку, пиши то, что надо, пиши то, что надо...
КАРЛСОН РАЗМЫШЛЯЕТ О СЛОВАХ
Бледно-розовые розы уже отцветали, в увядающих лепестках ползали глянцевито-зеленые жуки. , Чем они были заняты?
Собирали нектар, розовое масло? Иногда жуки перелетали с одного цветка на другой, окружив себя прозрачным хрупким нимбом трепещущих крылышек, и казалось чудом, что жуки летают.
Бог на санскритском языке означает небо.
Человек, познавший тайны слов, многое поймет, человек, добравшийся до сути, разгадавший, изучивший, коснется самых основ, что значит умереть, откуда взялось слово "смерть", la morte, marnam, mors, mord, murther, smertis? Что станет со мной после смерти? Нет, нет, такие вещи меня не волнуют. Пустопорожняя философия размагнитит волю, размягчит характер, станет он шатким и податливым – восковая кукла в руках полицейских, в детстве я играл с надутым свиным пузырем, засыпанным горохом, нет, лучше не вспоминать, весь горох пересыпали мне в голову.
Например, что такое Межгайлис? Межгайлис в переводе означает – лесной петух. А кличка у этого человека Лапса. Иначе сказать – лиса. Петух и лиса, возможно ли в одном лице более странное сочетание? Казалось бы, что делать петуху в лесу? А лесной петух – глухарь поет в лесу серебряную песню. Может, дед его был знаменитым доезжачим, серебряным петухом на макушке ели, дул в охотничий рог, и, раздавая имена, помещик нарек его Межгайлисом, Лесным петухом, Глухарем, говоря иначе. А может, предок его, крестьянин, все больше по лесам скитался, тощий харч богадельни сдабривая ягодой – земляникой, малиной, голубикой, брусникой, черникой, клюквой, собирал себе ягоды и при этом пел дрожащим фальцетом, пел песню лесного петуха, песню глухаря, сластены-ягодника, пел песню, весню, лесню. А Лиса потому, что филеров и шпиков был мастак вокруг пальца обвести, хитрющий парень, так и заработал себе кличку, обводя полицейских вокруг пальца, только почему же вокруг пальца? Не вокруг дома, квартала? И вдруг открылась глазам широкая, длинная улица, и вдоль по улице широкой, вдоль по улице мощеной братца родного ведут,
и по улице широкой,
и по улице мощеной
красна кровушка течет,
красна кровушка течет,
может, оттого булыжники мостовой со временем краснеют?
Ночь, лепет листьев, златорогий месяц в небе – люблю я ветреные дни, когда дождь набегает порывами, облака летят, сдирают шапки, то застят, то открывают солнце. Тысячи и тысячи все еще стоят в стороне, тысячи и тысячи спят еще беспробудным сном, выжидают, и свинья, мол, не моя, и огород не мой, меня, мол, пока не прижали, чего горячку пороть, людоеды живут только в джунглях, и, наконец, нельзя же забывать просветительского влияния миссионеров, хотя иной миссионер пока оказывает влияние лишь на органы пищеварения.
Как-нибудь все само собой уладится, все будут сыты, обуты, одеты, вдоволь обеспечены, тогда и царь смягчится, подобреет. Пая-пая-паинька, и никто тогда на рожон не полезет, да и куда нам, и той горстке бунтарей куда км! Ну конечно, у одних есть все, те со вкусом прожигают жизнь, после сытного обеда, пополуденного сна предаются праздным мечтаниям, ищут смысл бытия в проведенном вечере за икрой и шампанским, у других же нет ничего, и те смысл бытия ищут в работе и ждут не дождутся, когда к ним придут достаток и довольство, ибо, как говорится:
и у нас ничего не было, но мы копили, теперь у нас есть. Копите вы, и у вас будет, стучите, и отворят вам.
Они стучали, им отворили, отворили им, пригласили войти, и они убиты, и затворились ворота, и опять возникли огненные письмена, стучите, и отворят вам, только дураков все меньше, самодержец смекает, не к добру все это, ведь опорой деспота служит горстка умных подлецов и море олухов, есть еще и третьи – недоумки, недомерки, недоучки, недомыслы, недотепы, недоноски, недолеты, недогляды, недовески, недородки, словом, недочеловеки. И уж эти-то прекрасно понимают, что при другом режиме не снимать им пенки из большой российской миски, оттого они и самые ретивые заступники самодержавия, встают и ложатся с именем монарха на устах, встает и ложится Охотник за скальпами, и больше всего на свете получеловеки ненавидят образованных, интеллигентных, чутьем постигая, что люди широкого кругозора никогда не станут опорой царизма, что они найдут себе место в обещанном партией обществе будущего. И потому-то недоумки объединяются в особый орден, без устава и правления, а девиз того ордена:
тридцать сребреников, и хоть трава не расти. Из ордена выходят шпики, филеры, доносчики, соглядатаи, надзиратели, провокаторы, предатели, гнусное шпионское отродье плодится на задворках ордена, черносотенцы, погромщики, наемные убийцы, истязатели – словом, цветы зла, цветики с голубыми глазами, с темными, карими, зелеными; глаз – орган зрения, и цвет тут ни при чем, орден тридцати сребреников – парша человечества, позор его, и жаль, что природа наделила этих тварей теми же чувствами, что прочих смертных.
Одиноко сойдешь в могилу, одиноко будешь лежать в сырой земле, одиноко будут над тобой проноситься птицы, одиноко шелестеть будут осени. Вечная слава погибшим, вы слышите нас, слы-ышите? Мы, живые, вышли мстить за вас, чтоб было другим не-по-ва-адно! Непо-вадно-адно, били жадно, жажда... Боженька санскритский, небонько родимое, льет который день, затычка, что ли, из бочки небесной выпала, дождь барабанит по черепу, голому черепу, не спрашивай, куда девалась Удача, не поможет она, не поможет, заплутала где-то, шлюха, сбилась с круга.
Разразит тебя гром, будешь говорить такое про Удачу, – клюквенным бором, болотом брела Удача, с песней выбралась на простор, собирай вещички, ступай вслед за Удачей, свет посмотреть, себя показать,
в том поместье пьяно пили
драгуны, драгуны,
в зеленом вине усы мочили.
Той порой овин спалили
и помещика убили,
и гуляет по округе
красный петух,
на том свете пьяно пьют
драгуны, драгуны.
И четыре коня увидят мир, и сидящие на нем называются: мор, голод, огонь и вода. Четыре коня вспашут землю, из четырех севалок посеют мор, голод, огонь и воду, в четыре косы скосят, в четырех квашнях замесят хлебы ненависти, хлеб из праха, хлеб из смерти печь будут людям, пусть поедают в слезах свой ломоть, пусть в зубах застревает мякина бренности, пусть воспалятся десны от корки жестокосердия, а если хотим, чтобы было иначе, мы должны победить, судьбу победить,
а молоточек – дек-дек-дек, – декамерон мне нужен, не декаданс.
Стершийся язык, набившие оскомину слова, заезженные сравнения, примелькавшиеся образы, да простит мне Вельзевул, но кровь не стынет в жилах, портится кровь, разжижается, вскипает, избитые шутки, лубочная восторженность, слюнявые целования, беспомощные эпитеты, рыхлый стиль и бессилие, во всем бессилие, декаданс, словно старец лет семидесяти на тощей кляче верхом на смотрины едет.
Сваты скачут верховые – совсем другое дело, да не знаю, будут ли когда-нибудь еще справлять свадьбы со сватами? Схватить их, схватить, скачут сваты голубой гречихой, сваты смерти схватят всех товарищей, розовая лилия на озере, на самой середке, только юмор висельника стережет сознание, рассудок, сам же я, трезвее трезвого, бреду в озеро за лилией, долг держаться против сватов, долго, долго, долго, вежливо выстукивают голову.
Нескончаемая вежливость утомительная, разъедает душу, как и ненависть, нескончаемая вежливость – и не стихает ненависть, два крыла колыбели чувств, в приторном сиропе можно утонуть точно так же, как и в луже крови, убийцы, верша свое грязное дело, не должны своими мерзкими устами пятнать язык народа, на каком бы языке ни говорили. Уж лучше бы молчали.
Увлекшись естествознанием, я в свое время наткнулся на слово "марксизм", и слово это дало мне возможность заглянуть в суть вещей. На заданный вами вопрос, уважаемые господа, отвечу без околичностей:
частная собственность – вот вечный двигатель, порождающий убийц. Если кому-то на правах частной собственности принадлежат люди, чувства, орудия труда, то собственник готов на что угодно, лишь бы все удержать за собой, если же на правах частной собственности присвоена власть, обладатель ее вдвойне готов стать убийцей.
Власть – та абстракция, что зиждется на безоговорочном подчинении племени, власть издревле стояла в первом ряду вожделенных устремлений, ибо власть имущий имеет все, а самая сладкая власть – первобытная власть, при которой владеешь правом жизни и смерти себе подобных, несказанная сладость, острее и глубже, чем все остальные утехи и радости, вот что такое власть, когда владеешь ею на правах частной собственности.
Вековечно жить буду в лесу вековом с медведями, ведмедями, вековечно корчевать буду пни, вековечно возделывать пустоши, пахать, бороновать, сеять, жать, молотить, молоточек тить-тить, пить, пить... свое единственное поле и век свой буду вековать отшельником, в голове моей осы гнездо вьют.
Родная речь, дар бесценный, из поколения в поколение собираемый, умножаемый, дубрава величавая, древо древнее, сквозь годы тянется к нам, и день ото дня зеленее, нам доверен шифр, и, если разгадаем тайну слов, откроем смысл жизни, мой братишка, совсем глупыш, шести месяцев от роду, решил, что летать естественно для человека. Братишку не пугала высота, он то и дело порывался свалиться со стола, куда его усадили, перед тем как накормить, – птенец, да и только. Малышу казалось, что, выходя из затхлого подвала, взрослые разлетаются вольными птицами, малыш понятия не имел ни о собственной тяжести, ни о силе земного притяжения, он еще не коснулся своей розовой стопой серой земли, – стопа ребенка на земле, стопа дьявола на камне, стопа надежд на небесах, и каждый вечер мать пела братишке колыбельную и, как птичку, вскидывала вверх на поднятых руках, ты куда полетел, ястребок, на восковых крылышках?
Мне хотелось докопаться до глубинного смысла тех слов, узнать происхождение песни, отыскать ее в древних свитках, выявить корни и связи, почему же все-таки "восковые крылышки", этакая кроха барахтается в своей колыбельке, норовит поближе подобраться к тряпичной кукле, в то же время за сотни верст от города другая такая же кроха пытается половчее ухватиться за сушеный свиной пузырь с гремящим горохом внутри, и множество подобных им крох ползут на четвереньках, эти тоже еще не открыли мира, никого не видят, кроме родителей, им еще невдомек, куда попали, в какой котел заброшены.
Что скажете вы, когда подрастете, когда поймете, куда попали? Мама, почему мы впятером живем в тесном подвале? Дедушка, почему другие дети едят в школе хлеб с маслом? А сестра перестала ходить в школу, потому что должна работать на фабрике? А наша бабушка умерла потому, что у нас не было лекарства? А меня тоже когда-нибудь покатают на извозчике? И что мы им ответим, если все останется по-прежнему?
Вей, ветерок, гони лодочку,
Ты свези меня в Курземе,
Где богатая хозяйка
Дочку выдать обещалась.
Попробуй-ка из батраков в богатый дом посвататься, тогда узнаешь, красна ли хозяйская доля. Помещик будет драть тебя как липку, государство задавит налогами, и от родни не видать покоя, пил и ел на свои деньги, на своем коне катался!
Ибо ничего другого не остается, коли хочешь выжить и остаться в здравом уме.
Можно, конечно, и так. Но мне иная жизнь по душе.
Если пойдут среди нас раздоры, победы нам не видать, но кует полицейский молот, воедино сплачивает полицейская дубинка бесправия, дубинка бедности, жить – значит медленно умирать? Или жить – наслаждаться? Или жить – бороться? Или жить – мечтать? Или жить – мудрствовать? Философия, софия, фия, ия, я, а может, жить – значит любить?
Встать поутру, наскоро съесть ломоть хлеба, запить кофе с цикорием, потом – на фабрику, четырнадцать часов вкалывать за семьдесят пять копеек, вечером выпить водки, бухнуться в постель, при чем тут смысл жизни? Детей растить, в тряпье копаться, и вся жизнь – огромная куча тряпья, нищета растлевает душу, человек плетется огородным пугалом, стоит, бедный, посреди цветущего сада жизни, на тощих плечах болтается выцветший пиджак, хрустят костлявые коленки под пестрыми заплатами, ноги босы, под ногтями грязь, таким он возвышается над державою, великаном в лохмотьях, птичьим пугалом, впрочем, какое дело ему до птиц, равнодушная ухмылка на испитом лице, ветер шевелит редкие волосы, что проросли сквозь дырявый картуз, гуляет ветер над шальной головой птичьего друга, птицам хорошо на воле.
Есть и другой вариант.
По воскресным дням надевает он новенькую пару, до блеска надраивает башмаки и отправляется в церковь.
Чем не барин! Черный нафабренный ус, руки отмыты с помощью мыла и щетки, владеет тремя языками, наловчился дамам комплименты говорить. В кармане у него золотые! Тешит ухо слово "золото", шелковистее такое округлое, неуловимое, как песок кладбищенский, только прикоснись к нему, потом руки отмывать надо щеткой и мылом? Ничего подобного, "золото" звучит убедительно, рабочий с золотыми в кармане. И при этом еще недоволен. Он может купить английское трико на костюм, австрийские туфли, французский галстук, облачиться в сорочку из тонкого полотна латвийского производства, надеть русскую меховую шапку, – скажите на милость, чем не барин? Так нет же, он недоволен. Прячет под полою бомбу, за пазухой листовка, хулящая монарха, годами бродило недовольство, тайное, крепкое, и теперь вот, выбродив, поутру поднимается тесто, за день вовсе дойдет, к вечеру через край побежит. ,
Как-то он себя поведет?
А третий – землепашец, соль земли, ноль без земли, этим все сказано, тут не просто игра слов, соль земли, ноль без земли.
Нам, нам-то чего бояться, слышу, вы похваляетесь, мы, мол, дети божьи.
Вы дети божьи, а я дитя человечества, и к братьям моим перейдет отмщение. Ни на миг обо мне не забудьте. Дай мне силу, природа, дай силу, земля, силу выстоять, камень праведного гнева черен, что совиная кровь, укрепи меня, дай мне силу, пепелящую, как пламя!
В кромешной ночи взрастили вы черный камень гнева, поутру расцветут на лугу цветы силы, и сила земли перельется в меня, товарищей прошу исполнить последнюю мою просьбу, все должны получить по заслугам, из праха я встану, птицей огненной взовьюсь над островерхими крышами баронских замков!
– Ну, теперь-то, может, образумишься?
– Слышишь, тебя спрашивают?
– Сейчас с тобой будет разговаривать господин пристав!
Карлсон все слышал, все понимал. Полицейские говорили отдаленными, приглушенными голосами, бойкие гномики тюкали молоточками по черепной коробке, в ушах гудело, тело стало невесомым, жужжали, жужжали жуки, голова каким-то чудом держалась в прямом положении, бледно-розовые розы уже отцвели и голова временами перепархивала с цветка на цветок.
Когда ж это было? Ну да, сегодня утром, девчушка розовым светлячком пробежала по коридору, я не смел ни о чем спросить госпожу докторшу, в квартире был ктото чужой, не смею думать об этом, не смею думать, голова каким-то чудом держалась в прямом положении, соображая, не проболтался ли хоть в чем-нибудь, пока был без сознания? Господин пристав мне безразличен, пусть себе приходит, я даже перепорхну поближе к господину приставу, я покину бутон бледно-розовой розы.
– В связи с тем, что в Лифляндской губернии введено военное положение, губернатор предоставил нам право расстреливать мятежников и агитаторов, не дожидаясь решения суда. Возможно, вам приходилось слышать о подобных случаях. По дороге в Центральную тюрьму арестованные пытаются бежать, обычно их пристреливают у железнодорожного переезда. Так решено поступить и с вами.
Тотчас в комнату вошли пятеро солдат – в шинелях, с подсумками, винтовками.
– Унтер!
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
– Этого парня доставить в тюрьму, но так, чтобы не сбежал по дороге!
– Не убежит, ваше высокоблагородие!
– А на тот свет убежит?
– На тот свет убежит, ваше высокоблагородие!
– Не церемоньтесь, ребята, незачем везти его на кладбище, – добавил кто-то издалека, – пристрелите прямо под забором!
КАРЛСОН РАССУЖДАЕТ О КЛАДБИЩАХ
Кладбище – кладовая мертвецов, куда рано или поздно мы все попадем, где встречаемся, уравниваемся в правах. .
Возможно ли это, уравняться в правах?
Я видел сельские кладбища, на южной стороне там росли дубы и липы, а на северной – ели, березы и сосны. Местные толстосумы покоились под дубами и липами, а мелкоту всякую – бобылей, батраков, издольщиков – хоронили под березами, елями, соснами. Так что и под землей равноправия нет. Никогда бедняку не попасть в компанию богачей, даже в сырой земле, а богач не потерпит соседства с прахом малоимущего. Разве что на полях Маньчжурии сын богатого хозяина и батрацкий парень, оба японской шрапнелью разорванные, хоронились в братской могиле. Там конечно, а здесь, в Лифляндии, западной губернии России, на благоустроенных кладбищах ничего похожего произойти не может, здесь соблюдают приличия. И уход на кладбищах не везде одинаков, на одном конце, глядишь, могилы бурьяном заросли, крест покосился, надписи не разобрать, должно быть, последыш оскудевшего рода лежит там, неторопливо беседуя с червями о бренности земной жизни, об астральном бытии своих близких где-то в заоблачных сферах.
Я знаю человека, который утверждает, что Латвия со временем станет сплошным кладбищем, ибо кладбище – то место, куда в конце концов на пир червей пожалуют все, как один, и где без остатка переведется наш народец, и еще тот человек проповедует, что только таким путем мы можем освободиться от царя, губернатора, жандармов, полицмейстеров и наших собственных дойчмейстеров, властолюбивых и раболепных черных баронов. Другого пути нет, так говорит он, только через кладбище, через посредничество червей мы можем, братья, отправиться в совместное плавание по вольному эфиру. У него нет детей, и он вещает, что все благоразумные латыши должны последовать его примеру. Дети для нас обуза, уверял этот поборник червей, апостол вымирания, соглядатай праха, ибо, рождая детей, мы рождаем новых рабов для царизма, в жизни не видать нам народовластия, свободы, кладбище – вот место для этого, и только на кладбище мы освободимся от своих оков. Так что, братья, угаснем без боли, совершим всеобщее самоубийство, рассеемся как народ, ибо, говорю вам, все равно нас перемелет жернов, именуемый царизмом.
Так проповедовал этот пустоцвет, я его знаю, меня воротило от подобных речей, и всякий раз хотелось тотчас бежать к женщине.
На кладбище похоронены многие, лежат под крестами, еще больше лежат без крестов, лежат под солнцем, не потому ли солнце – символ моего народа? Солнце, в общем-то, символ братства всех народов, все кладбища на земле лежат под солнцем, и все кладбища под землей лежат под солнцем, и, как знать, может, смерть для бедняка сейчас – лучшее из того, что он способен обрести на земле?
В Дурбе я выступал перед батраками, стоя на баронской могиле. Барон окружил свой склеп чугунными цепями на каменных столбах, цепи окружали усыпальницу из камня, точно так же, как неправда окружала жизнь барона, но об этом не хочу сейчас думать.