Текст книги "В сердце моем"
Автор книги: Алан Маршалл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Мне она нравится, – повторил я. – Только не говори ей пошлостей, вроде "как хорошо играет сегодня оркестр" или еще что-нибудь в этом роде. Постарайся узнать, что она читает. Любит ли она гулять в зарослях – вот что мне интересно.
– Она еще вообразит, что я хочу позвать ее погулять в заросли, пожаловался Поль. – О таких вещах не говорят во время танцев.
– Почему же не говорят? Ну иди! Ведь уже заиграли. Позови ее, пока не перехватил другой.
– Вот этого уж нечего опасаться, – проворчал Поль.
Он быстрым шагом направился к девушке и уже через минуту вел ее, искусно направляя к тому месту, где стоял я. Когда они были в нескольких шагах от меня, Поль скользнул взглядом по моему лицу, не подавая вида, что меня знает, но успел прочитать по моим губам слово: "книги".
– Мне почему-то кажется, что вы любите читать, – услышал я, когда он проводил ее мимо меня.
Ответа я не расслышал.
Когда Поль танцевал "мой" танец, он старался держаться поблизости от того места, где стоял я. Это нередко приводило в смущение девушек, привыкших, что партнеры танцуют с ними по всей площадке, а не топчутся на одном месте, и они подозревали, что для этого у Поля есть какие-то особые причины.
Иногда девушки задавали Полю иронический вопрос – почему его так влечет этот уголок. На подобные вопросы он неизменно отвечал:
– Здесь пол сделан из особого дерева – для сольных выступлений лучших танцоров. – Это объяснение придумал ему на всякий случай я.
По-видимому, девушек этот ответ удовлетворял. Но бывало и так, что какая-нибудь партнерша, приспособившись немного к своеобразной манере танца, который Поль исполнял в мою честь, дарила меня пристальным внимательным взглядом. "Мой" танец Поль всегда исполнял с каким-то особым удальством и веселостью, утрируя каждое движение, в расчете, как я подозревал, исключительно на мое чувство юмора. Он утверждал, что именно так танцевал бы я, если был бы в состоянии танцевать. Что же, может быть. Нарочитая серьезность всегда вызывала у меня смех.
Так вели мы себя на танцевальной площадке: один танец его, один мой – с партнершей по моему выбору.
Пройдет время, и он станет подводить ко мне "моих" партнерш и знакомить меня с ними – но тогда я еще не был к этому готов.
ГЛАВА 4
Благодаря дружбе с Полем я постепенно становился более уравновешенным, обретал веру в себя. Прежде, когда я разговаривал с девушкой, мысль, что я калека, заслоняла все остальное; теперь же интерес к этой девушке брал верх. Понемногу я понял, что искренняя заинтересованность в ком-то весьма заразительна, что я гам вызываю ответный интерес, и это помогло мне справиться в известной мере со своей застенчивостью.
В отличие от Поля, я с большим удовольствием слушал людей, рассказывающих о своей жизни. Я где-то прочел, что для того, чтобы понимать других, надо прежде всего понять себя. Я не был согласен с этим. Мне казалось, что прежде чем действительно познать себя, необходимо научиться понимать других.
Меня часто приводило в изумление двуличие людей, с которыми я встречался, их готовность сурово порицать в других недостатки и слабости, которые были присущи им самим. Это лицемерие проявлялось ярче всего, когда они касались интимной жизни. Собственные метания, скверные помыслы начисто забывались в этот момент, им находилось лживое объяснение, очищающее и облагораживающее их.
И все же иногда мне казалось, что люди вовсе не лицемерят, осуждая других. Как ни странно, они искренне верили в свою добродетель – не переставали верить, даже когда нарушали ее правила. В то же время из чувства собственного достоинства и желания отгородиться от правды они весьма сурово порицали чужие любовные похождения, даже если они мало чем отличались от их собственных.
Ложные представления об отношениях полов, внушаемые им с детства объединенными усилиями журналов, газет, церкви, родителей и школы, делали из людей рабов условностей. Чтобы избежать внутреннего разлада, они старались согласовать свое собственное отношение к этим вопросам с установленными обществом правилами и строго судили других, ограждая фарисейские законы, которым не подчинялись сами.
Они утверждали, что в них говорит врожденная порядочность, но на самом деле их поведение было обусловлено законами общества, в котором они жили, общества, которое в то же время находило выгодным поощрять низменные страсти с помощью кино, журналов, газет.
Сами они были одержимы ревностью, завистью, гнетущим страхом перед превратностями судьбы. Но они этого не понимали. Они не понимали самих себя потому, что были неспособны понять других.
Несколько лет назад я подружился с человеком по имени Артур; он еще тогда пытался учить меня терпимости. Ему я был обязан и всем, что знал об отношениях полов; он же показал мне, до чего неискренен и вреден подход общества к этому вопросу.
Он рассказал мне об одном отце, который в следующих словах объяснил ему запреты и ограничения, стеснявшие жизнь его дочери, – подростка лет пятнадцати – шестнадцати: "Я не хочу, чтобы в ней проснулась женщина".
– С таким же успехом он мог бы помешать восходу солнца, – заметил Артур, рассказав мне об этом.
И Артур принялся, как умел, объяснять мне, что при таком воспитании пробуждение чувства, которое должно озарить и облагородить жизнь, воспринимается девушкой как нечто грязное, бессмысленное, непонятное.
Живя в обществе ложных ценностей, лицемерия и ханжества, трудно было сохранить представление о любви мужчины и женщины, как о чем-то чудесном. Иногда мне казалось, что это общество раздавит меня, как червяка.
Девушкам, с которыми у меня завязывалось знакомство, нелегко было объяснить мне, почему они не торопятся пригласить меня к себе домой. Они опасались неблагоприятного впечатления, которое я – калека – мог произвести на их родителей; сами они, хотя и выросли в этой среде, теперь, в результате нашей дружбы, стали смотреть на вещи по-другому.
Каждый раз, когда мне приходилось сталкиваться с такой проблемой, я старался успокоить их, представив все в смешном виде. Но страх перед родителями оставался, и когда в конце концов меня представляли матери – ведь именно ее мнение было решающим, – сразу начинались осложнения.
Матери были весьма тактичны, обсуждая со мной этот вопрос, хотя сам по себе разговор отнюдь не был им приятен. Они проявляли столько такта, что иной раз я просто не мог не согласиться с ними, прекрасно видя всю трудность их положения. Но эти беседы, хоть они и велись в дружеском тоне, неизменно кончались горьким расставанием, и я снова оставался в одиночестве.
Одна девушка, желая подготовить меня к знакомству со своими родителями, сказала в недоумении: "Мать говорит, что все калеки – люди, помешавшиеся на сексуальной почве".
При этих словах меня охватила паника. Я почувствовал себя евреем, увидевшим свастику на дверях своего дома, негром, убегающим от беспощадного взгляда белой женщины, ребенком, оказавшимся на пути сорвавшегося с привязи коня.
Поль ничего не знал о всех этих разговорах и конфликтах. Ему было непонятно, что кто-то может испытывать ко мне личную антипатию. Во многих случаях мы предпочитали полагаться на собственные силы и в одиночку вели свои бои, упоминая о них лишь мимоходом.
Совсем иными были мои отношения с Артуром. Он был высокого роста, жизнерадостен, обладал проницательным взглядом и отлично умел слушать собеседника. Внешностью он напоминал моего отца, да и в характере у них было много общего. Оба считали, что нужно предоставлять мне свободу действий, но быть начеку, чтобы в минуту опасности самим взять вожжи в руки.
Сейчас Артур жил на то, что выигрывал на скачках, однако в прошлом он плавал на парусных судах, был стрелком в годы мировой войны и возил в своем дилижансе постояльцев гостиницы в Уоллоби-крик – местечке, находившемся в двадцати трех милях от Мельбурна, где мы с ним и познакомились. Я снимал комнату в той же гостинице, когда служил клерком в Управлении округа, и он решил взять на себя роль моего опекуна. Он был намного старше меня, не женат, но готовился сделать этот шаг в ближайшем будущем. Он снимал комнату на Кинг-стрит и столовался в разных кафе. Иногда я сопровождал его, мы оба любили поболтать, сидя за столиком. Артур стал знатоком по части кафе и неустанно искал такие, где можно было бы поесть дешево и вкусно. Он был убежден, что на хороший обед можно рассчитывать лишь в новом кафе в первые две недели после открытия, – дальше было уже не то.
Нередко при встрече он первым долгом радостно сообщал: "На Элизабет-стрит открылось кафе, где порция индейки стоит шиллинг девять пенсов. Пошли!"
Несколько дней он был в восторге от кафе, но затем настроение его портилось, и он заявлял мне, что не может понять, почему индейка считается деликатесом.
В дни, когда не было скачек, он сидел за столом в своей комнате и изучал отчеты о скачках. Он не верил ни в какие "системы", считая, что они только путают, поскольку никак невозможно учесть коварство жокеев и владельцев лошадей. "Прежде всего надо узнать, что представляют собой люди, в чьих руках находится лошадь. Поскольку все они жулики – выяснить это яв трудно. Затем надо пораскинуть мозгами и определить, когда именно им будет выгоднее всего, чтобы лошадь их выиграла".
Он тщательно изучал карьеру лошадей, обладавших отличными данными и тем не менее постоянно проигрывавших скачки. Артур пытался предугадать день, когда хозяин лошади решит пустить ее в полную силу. Тут-то он и начинал ставить на нее. Когда лошадь приходила первой, выдача обыкновенно была высока, и Артур умудрялся жить на выигранные деньги.
Как все игроки, он находился в состоянии постоянного нервного напряжения, тем более тягостного, что у него не было какой-либо серьезной цели в жизни. Он хотел бы иметь любимую женщину, на которую мог бы положиться, ради которой стоило бы работать. По природе своей он вовсе не был игроком, но из-за полученных на войне ранений он не был в состоянии работать по-настоящему (потребовался кусок его собственного ребра, чтобы заткнуть отверстие, проделанное в черепе шрапнелью, и, судя по некоторым признакам, угроза паралича до сих пор висела над ним).
Он говорил, что собирается бросить играть.
– Это занятие для простаков, – как-то сказал он мне. – Смотри, не попадись на эту удочку.
Однажды, сильно проигравшись, он сказал:
– Когда просадишь на скачках столько денег, просто невозможно сидеть дома. Идешь на улицу, не знаешь, чем же, черт возьми, заняться. Единственно, что может рассеять тоску в таком случае, – это если женщина признается, что любит тебя. Тогда настроение исправляется моментально.
Так началась его дружба с Флори Берч – официанткой в привокзальном кафе, где обеды были лучше, чем в других местах. Флори была пышная шатенка, с румяным лицом, свидетельствовавшим о том, что она выросла в деревне. Дочь фермера, она умела доить коров, сбивать масло, варить вкусные обеды и, по моему глубокому убеждению, была способна держать любого мужа под башмаком.
Артур влюбился в нее помимо своей воли. Как-то вечером, когда мы вышли из кафе, где Артур условился с ней о свидании, он сказал мне:
– Она мне в душу влезла, просто не знаю, что и делать. Ведь она совсем деревня, Алан. На расстоянии она мне нравится куда больше.
– Тогда не женись на ней, – посоветовал я.
– Чего проще, – возразил Артур. – Тебе легко сказать. Вроде как парни на трибунах орут, надрываются, а брось им мяч – и оказывается, они его и поддать как следует не умеют. Иной раз вечером пойдешь погулять по набережной, и как пахнет на тебя морем, поглядишь на воду и подумаешь: "Вот где твое место, балда ты этакий, – на море! Чтобы лежал ты на койке, а за стенкою волны бы бились". Ведь вон оно море, прямо перед тобой, хоть рукой пощупай. Тут-то и начинаешь раздумывать, что же, черт меня побери, я увидел хорошего в Флори.
А потом... обнимешь ее, и все! И откуда у этих баб нежность такая берется – в толк не возьму. С ними и сам размякнешь. И ведь знаешь же, что говорить с ними, ну хоть бы так, как говорим мы с тобой, никогда не будешь. А все равно ночь напролет мечешься без сна – думаешь о них. Все в голову лезет – а вдруг она целуется сейчас с кем-нибудь.
Любовь Артура к Флори росла рывками, причем каждый рывок следовал незамедлительно вслед за тем, как Флори обнаруживала еще какое-нибудь замечательное свойство характера. Их взаимная привязанность развивалась отнюдь не на основе общих взглядов и склонностей – просто откровения, следовавшие одно за другим, убеждали Артура, что женитьба на Флори принесет ему счастье. В результате чувство его усилилось до такой степени, что совладать с ним он просто не мог.
Флори же любила его глубоко и бескорыстно, хотя любовь и толкала ее порой на проявление показной заботливости. "Не ешьте сегодня котлет", – говорила она иной раз трагическим шепотом, раскладывая на столе ножи и вилки.
Совет этот был явно излишен, хотя бы потому, что ни один человек в здравом уме не станет есть в кафе котлеты, но после ее слов котлеты приобретали в наших глазах вид более зловещий, чем явно несвежие блюда. Однако Артур видел в этом предостережении признак особой заботливости Флори.
– Видишь, как она печется о нас, – заметил он мне, когда она ушла на кухню; на его лице появилось довольное выражение – он-то понимал, что означает такая заботливость!
Но истинного смысла всех этих маневров Артур, несмотря на все свои прошлые романы, не видел: посмотреть на Флори со стороны он не мог. И эта неспособность Артура оценить ее тонкое кокетство не могла не вызывать у Флори раздражение.
– Чудная она какая-то, – сказал он мне однажды. – Никак ее не поймешь. На днях я шел с ней по улице, а впереди нас шел парень с ребенком на руках. Я посмотрел на него, а она вдруг глянула на меня с улыбкой – знаешь, как она умеет, – и говорит: "Пари держу – я знаю, о чем ты думаешь, Артур". А я ни о чем не думал.
Флори взяла на себя заботу о гардеробе Артура. Она стирала и гладила его рубашки, чистила костюм и следила за тем, чтобы у него всегда был чистый носовой платок. Его внешность изменилась, изменилось и мировоззрение. Оказалось, что перед ним открывается масса возможностей, и они с Флори стали обсуждать, как он сможет добывать средства на жизнь, бросив играть на скачках. Правда, Артур, выслушивая соображения Флори на этот счет, не мог отделаться от мысли, что, в сущности, ее психология мало чем отличается от психологии игрока на скачках.
– Просто не знаю, – говорил он мне. – Ведь чем ни займись – все равно будешь наживаться за чужой счет. Возьми любое дело... Ну, скажем, мы станем продавать овощи и фрукты, – хотя нет, это нам не подойдет, придется вставать затемно, чтобы успеть занять место на рынке. Предположим, мы откроем кондитерскую... Флори умеет печь. И тут тоже вся штука в том, чтобы давать поменьше и получать побольше. Начнешь с того, что заменишь масло маргарином или еще что-нибудь в этом роде. Потом станешь экономить на сливках, подмешивать к ним что-нибудь. Я не знаю, что там к ним подмешивают, но это делают.
С этого начинается, а кончается тем, что ты только и смотришь, как бы кого нагреть. И букмекеры также. Любой букмекер смотрит на меня как на дурака, которого можно обчистить, и беда, что подлец в общем-то прав. Только пока что им это не удавалось – так, по крайней мере, мне кажется. Флори, правда, думает, что это только до поры до времени, а потом они меня выпотрошат.
И уже другим тоном добавил:
– Будь я проклят, если знаю, как мне быть с Флори. Сейчас я вольная птица, не представляю, как это будет, если она начнет таскаться со мной всюду, куда бы я ни пошел.
Он минуту помолчал и затем сказал:
– Но что правда, то правда, на нее можно положиться. Заботливее не сыщешь. – Он повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. – Что ты думаешь о ней?
– Если ты спрашиваешь, будет ли она тебе хорошей женой, я скажу будет, без всякого сомнения, – ответил я. – Но я не уверен, что хорошая жена обязательно делает человека счастливым.
– Может быть, и так, – согласился он. – Но мне кажется, что такая, как она, сделает. Всем хороша.
И с мечтательным видом добавил, чуть изменившимся голосом:
– Она добрая.
Я не рассказал ему, что накануне вечером, когда я пришел в кафе, Флори подошла, оперлась с решительным видом о столик и сдержанно сказала:
– Вот что, пока Артура нет, скажи мне, что ты имеешь против меня? Почему ты не хочешь, чтобы он на мне женился?
– Кто тебе сказал, что я против тебя, – ответил я уклончиво.
– А мне это и говорить нечего, я и так вижу. В чем дело?
– Может быть, вы не подходите друг другу?
– Откуда тебе знать? Об этом только мы с Артуром можем судить. А ты не вмешивайся!
– Хорошо, – пообещал я.
ГЛАВА 5
Пальма, росшая во дворе пансиона, была назойливым деревом – она лезла в глаза всем, кто выходил на балкон. По вечерам жильцы, опершись о перила, смотрели на крону, до которой было рукой подать; налюбовавшись ею, они начинали обсуждать возможности практического использования пальмы.
Говорили, что она может служить отличной пожарной лестницей. Отмечалось также, что жилец, сильно задолжавший хозяину пансиона, может ночью воспользоваться ею для тайного побега. Кто-то из жильцов задал вопрос, не могла ли бы взобраться по ней какая-нибудь девушка в поисках любовника. Но это предположение было отвергнуто, так как расстояние между верхушкой дерева и балконом было не так-то легко преодолеть.
Высокий худой жилец, который был полон неожиданных идей, немедленно отражавшихся на его лице, пренебрежительно заявил, что не видит ничего трудного в том, чтобы спуститься на землю по выступам ствола. Черешки отвалившихся листьев можно было, по его мнению, использовать как ступеньки. Он бы охотно продемонстрировал свою теорию на практике, единственное, что его удерживало, – это то, что мистер Шринк дорожил деревом, как символом своего превосходства над другими владельцами пансионов, и предупреждал жильцов о недопустимости использования пальмы в качестве лестницы. Мистер Шринк видел в пальме олицетворение богатства и процветания, и мы все это знали.
Как-то вечером мы – несколько жильцов – собрались на балконе, разговор зашел о запрете, наложенном мистером Шринком и вызывавшем у нас дружное неодобрение. Вдруг высокий худой жилец, охваченный внезапным порывом, вскочил на перила балкона и, по-лягушачьи растопырив руки и ноги, перепрыгнул расстояние, отделявшее балкон от дерева. Пальма вздрогнула, когда он обхватил ее руками. Она с такой силой уткнулась листьями ему в лицо, что он закрыл глаза и запрокинул голову с видом человека, проглотившего горькое лекарство.
Затем дерево начало медленно клониться набок; на землю посыпалось великое множество пожелтевших окурков и обожженных спичек, скопившихся в углублениях между листьями, – и все окутало облако пыли.
Дерево, клонившееся в плавном, исполненном достоинства поклоне, вдруг резко накренилось и с громким треском, словно сраженное насмерть, рухнуло на землю.
Мы перегнулись через перила и увидели высокого жильца, который пал ниц в позе молящегося мусульманина – все еще сжимая ствол коленями. Кинувшись вниз, мы достигли парадной двери одновременно с мистером Шринком. Высокий жилец тем временем успел подняться и сейчас шел по веранде на полусогнутых ногах, сгорбившись и с выражением величайшего уныния на лице. Он молча прошел мимо нас и направился в ванную. Казалось, что он нас и не заметил, занятый какими-то своими мыслями.
Все мы уставились на мистера Шринка, ожидая вспышки ярости, потоков брани, – но он смотрел из открытой двери на рухнувшую пальму совершенно равнодушно, словно ее гибель ничуть не трогала его, словно она не играла никакой роли в его былых мечтах о богатстве и комфорте. Он посмотрел на пальму, пожал плечами и отвернулся.
Уже некоторое время мы замечали в мистере Шринке перемену. Он утратил свой оптимизм, свою веру в будущее. По-видимому, он оставил надежду выиграть в лотерею или разбогатеть, выгодно распродав купленные по дешевке подержанные вещи.
В последующие недели его озабоченность непрерывно росла. Он переходил без всякой видимой причины от глубокого отчаяния к вымученной веселости.
Подавая завтрак, он иногда задерживался у стола и рассказывал какой-нибудь забавный случай, причем сам первый заливался смехом, являвшимся, скорей, средством самозащиты, нежели выражением удовольствия. Когда он направлялся к двери, ведущей в кухню, у него делался понурый вид; представ перед женой, он уже не мог выдавить из себя ни одного слова, которое подбодрило бы ее, сблизило бы их.
Она же почти совсем не раскрывала рта, занятая одной мыслью – как найти выход из создавшегося положения, снова и снова перебирая варианты решений, уже не раз отброшенные за истекшие месяцы ввиду их бесполезности: повысить плату за комнаты, добиться уменьшения арендной платы, сократить расходы на питание, продать пансион, сдать кому-нибудь дом.
Ничто уже не могло помочь. Долгов было слишком много, кредиторы нажимали, Шринкам грозило банкротство.
Миссис Шринк все это, очевидно, представлялось чем-то невероятным кошмаром, который вот-вот рассеется, и тогда они с мужем вздохнут свободно и смогут продолжать свое дело. Потерять все имущество, всю мебель, остаться с пустыми руками – такая катастрофа могла постигнуть других, но никак не ее. Ведь она честно прожила свою жизнь, пользуясь уважением и доверием соседей, торговцев...
Чтобы она, порядочная, получившая хорошее воспитание женщина, оказалась в таком положении! К отчаянию и страху остаться без крова присоединялось мучительное чувство ожидания надвигающегося банкротства – этого величайшего позора. Потому что рассматривать его иначе, как позор, она не могла.
Она не разговаривала с жильцами о своих тревогах, хотя мне кое о чем намекнула и подготовила меня к мысли, что ее имущество может быть по настоянию кредиторов конфисковано.
– Я вся в долгах, – как-то сказала она мне.
Однажды вечером, вернувшись с работы, я нашел свою комнату пустой – всю мебель вывезли. На дорожках, посыпанных гравием, можно было еще разглядеть следы колес грузовиков, присланных кредиторами. Шринки исчезли.
Я стоял в пустой комнате и разглядывал свои вещи, сваленные в кучу у стены, – одежду, книги, бумаги бритвенный прибор, несколько старинных вещиц, которые я коллекционировал. Мне показалось кощунством, что они валяются на пыльном линолеуме, на том самом месте, где всего, лишь несколько часов назад стоял комод.
Все эти предметы были для меня неотделимы от места, где я их хранил, вываленные напоказ, они казались сиротливыми и беззащитными.
Мне хотелось поскорей упрятать их в ящики стола, укрыть, запереть в гардероб, убрать подальше с глаз, до тех пор, пока не почувствую, что они очистились от грязных прикосновений и что я снова могу пользоваться ими.
Комната стала мне гадка. В ней негде было ни присесть, ни прилечь. На стенах видны были пыльные силуэты разных предметов меблировки.
Я пошел узнать, что сталось с другими жильцами. Они собрались в гостиной и со злостью говорили о Шринках, бросивших их на произвол судьбы; винили Шринков в том, что вся мебель вывезена, а одежда жильцов в беспорядке свалена на полу. Я возразил, что доля Шринков куда тяжелее нашей и что, наверно, они ушли из опустевшего дома потому, что им было стыдно встретиться с нами.
Жильцы наши были славные ребята, и уже вскоре они стали говорить о Шринках с сочувствием. Мы как раз вспоминали о достоинствах миссис Шринк, когда в комнату вошел домовладелец.
Он производил впечатление богатого человека. Обладая самоуверенностью, которую придает людям богатство, он как бы держал нас на расстоянии, хотя и считал, что мы нужны для осуществления его целей. Это был коренастый мужчина, с румяным лицом и голубыми глазами, ясно говорившими, что никаких возражений с нашей стороны он не потерпит. На нем был дорогой, хорошо сшитый серый костюм, в петлице алела гвоздика. Приглаживая пальцем седые усы, он обвел взглядом комнату. Затем обратился к нам:
– Вы, конечно, понимаете, что я не виноват в том, что произошло. Супружеская чета, содержавшая пансион, не обладала необходимыми деловыми качествами. – Тут он поднял руку, подчеркивая важность того, что намеревался нам сообщить. – Так вот – я вовсе не хочу, чтобы вы отсюда выехали. Я хочу передать новым владельцам пансион на ходу. Пойдите мне навстречу, и я в долгу не останусь. Я нанял повариху на две недели – срок, нужный мне, чтобы подыскать покупателя, – и все это время вы будете столоваться за мой счет, я не возьму с вас ни пенни. Женщина, которую я нанял, придет сегодня же, так что завтра у вас уже будет еда. Как вы поступите после передачи пансиона в новые руки – ваше дело, но дайте мне две недели сроку.
– А спать нам на полу? – спросил я его. Он задумался.
– Да – пока. Ведь за еду вам платить не придется. Одеяла вы получите сегодня вечером. Мебель и кровати я постараюсь купить как можно скорее. Завтра же начну ходить по аукционам. Как только обзаведусь мебелью, начну искать покупателя – на это потребуется несколько дней, не больше. Так что выручите меня, оставайтесь пока здесь.
Мы все молчали. Когда он ушел за одеялами, стали обсуждать, как нам быть. Я решил остаться. У меня не было денег на такси, чтобы перевезти вещи, да я и не знал, куда переехать. Питаться две недели бесплатно – значило для меня очень много. Трое жильцов тем не менее решили завтра же оставить пансион.
Один из них заметил:
– Уж очень высока арендная плата. Домовладелец разорит любого, кто возьмется содержать пансион, и мы опять окажемся на бобах.
– Повариха явилась в тот же вечер, но я ее увидел лишь на следующее утро. Это была низенькая, толстая, болтливая женщина с прыщавым, одутловатым от пьянства лицом. На ней было тесное платье в цветочек и грязные войлочные туфли, с отделкой из синих перышек. Как заметил один из жильцов, они придавали ей сходство с курицей-бентамкой.
Я проснулся рано – спать на полу было твердо, а одеяла оказались совсем тонкие, – и пошел в кухню, где она жарила сосиски.
– Здорово, милый, – сказала она. – Как жизнь?
– Хорошо, – ответил я. – А вы как поживаете?
– Неплохо. Сколько вас тут?
– Девять, кажется.
– Значит, восемнадцать сосисок, – подсчитала она и добавила: – И девицы тоже есть?
– Нет.
– Ну и отлично, как только в пансионе бабы заведутся, сразу же начинаются ссоры.
– Девушек вы, очевидно, недолюбливаете.
– Знаю я их, вот что, – сказала она и, подняв голову, в упор посмотрела на меня; по ее лицу видно было, что она непоколебимо уверена в собственной правоте.
– У вас есть дочери? – спросил я.
– Одна дочь... с позволения сказать.
– Что ж, девушки проходят через разные этапы, – пробормотал я, пытаясь понять, что она имеет в виду.
– Правильно! Этапы – это точно. Сейчас вот она проходит этап свободной любви.
– Ну да! – воскликнул я. – Подумать только!
– Что подумать только? – переспросила она, застыв со сковородкой в руке и вперив в меня подозрительный взгляд.
– Сам не знаю, – сказал я. – Просто к слову пришлось.
– То-то же, – продолжала она, удовлетворенная моим разъяснением. Совсем несмышленая девка. Сколько я работала, пока на ноги поставила ее, и вот награда – подбросила мне ребенка. Но не думай, что я что-нибудь против него имею, – поспешно добавила она. – Я его очень люблю. – Улыбка смягчила ее отечное лицо. – Он спит со мной. Его силой не вытащить из моей кровати. Не дается, и все тут.
Повариха заинтересовала меня, и я стал проводить немало времени в кухне, разговаривая с ней. Но готовила она отвратительно. Утром она подавала нам на завтрак сосиски, а вечером на ужин "тушеное мясо по-английски". Каждый день одно и то же.
– Нравится тебе "тушеное мясо по-английски"? – как-то спросила она меня.
– Только не каждый день.
– А какого рожна тебе еще нужно? – воскликнула она с возмущением. Может, жареную утку? Меня наняли досмотреть, чтобы вы тут не умерли с голоду, пока старикашка не продаст это заведение. Только черта с два ему это удастся, – добавила она.
Однажды утром я сидел над сосисками – есть их у меня не было ни малейшего желания. Она поставила передо мной на стол чашку чая и, увидев гримасу на моем лице, воскликнула:
– Ты что, не любишь сосиски?
– Нет.
– А я люблю, – сказала она выразительно и, наклонившись, взяла рукой с моей тарелки одну сосиску,
Она тут же съела ее, – и, глядя на это, я внезапно почувствовал, что не в силах буду еще раз сесть здесь за стол.
В тот же вечер один из оставшихся жильцов (а таких было всего трое), сообщил мне, что в доме через две улицы от нас сдается комната. Он видел в окне объявление. Комната без стола за семь шиллингов и шесть пенсов в неделю.
Я пошел посмотреть комнату. Дом был унылый, деревянный, с потрескавшейся и облезшей краской. Дверь мне открыла женщина с усталым лицом, выражавшим тихую покорность судьбе. Она повела меня в кухню, где на простом деревянном столе лежала груда черных женских спортивных костюмов. Женщина работала сдельно для какой-то швейной фабрики. Работа ее заключалась в том, что она выдергивала наметку из готовых вещей, получая по шесть пенсов за штуку.
– Очень глаза устают, когда выбираешь черные нитки из черной материи, пожаловалась она мне, потирая лоб худыми пальцами.
Хозяйка сказала, что завтрак готовить себе я смогу на газовой плитке. Затем она показала мне комнату. Она была больше, чем я ожидал, и в ней стоял стол. Единственное окно выходило на проезд, по обе стороны которого шел высокий забор. Железная кровать не шаталась, когда на нее садились, и одеяло еще не утратило ворсистости. Под столом и кроватью линолеум выглядел совсем новым, с ярким рисунком, но на остальной части пола он истерся до того, что стал ровно-коричневым.
Был в комнате и камин, но известковый раствор между потрескавшимися кирпичами уже давно выкрошился, и теперь трещины были забиты золой. Зола лежала и внутри камина. Дощатые стены были темно-коричневого цвета, только лак, покрывавший их когда-то, с годами вспучился и растрескался, и теперь они стали шершавыми, как наждачная бумага.
В комнате висела одна-единственная картина. На ней был изображен ангел с распростертыми крыльями, в белом одеянии; он держал за ручку златокудрую девочку и по узкому мостику вел ее в темный и мрачный лес. Надпись на картине гласила: "Ее ангел-хранитель".
Когда я разглядывал картину, женщина, до того молча стоявшая за моей спиной, тихо сказала!
– Это не я повесила, – картина уже висела, когда я здесь поселилась.
– Мне она не мешает, – сказал я. – Не беспокойтесь, пожалуйста.
Я снял комнату и в тот же вечере переехал, простившись с кухаркой.