355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахмедхан Абу-Бакар » Исповедь на рассвете » Текст книги (страница 7)
Исповедь на рассвете
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:42

Текст книги "Исповедь на рассвете"


Автор книги: Ахмедхан Абу-Бакар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Да, почтенные мугринцы, Мирза говорил со мной взрывами в скалах, когда горцы сами прокладывали к своим аулам широкие дороги для новой жизни; говорил новостройками больниц, школ, бань в аулах; его голос звучал в неслыханном энтузиазме горцев, которые без чужой помощи строили заводы и растили урожай, меняли облик страны, облик аулов и людей. Народ, прежде казавшийся обреченным, теперь ковал счастье под сенью не зеленого с полумесяцем, а пламенно-красного знамени со скрещенными молотом и серпом. Говорил Мирза и голосом первых машин, что, удивляя горцев, все больше и чаще являлись в аулы и на поля, и беззвучной речью газет и книг на родных языках, за которыми горцы просто охотились… Когда вышел первый сборник стихов и песен даргинцев, – через два дня его невозможно было найти… Любой был готов перекупить эту книгу за барана или десять метров ситца! Говорил он со мной языком учебников в школах, смехом и радостью детей, смышленых и увлеченных; правом каждого учиться и в высших учебных заведениях, которые были созданы в столице республики…

Зачем далеко ходить за примером: аул Чухруги, – да, да, тот аул, где видел я нищету и убожество, тоску и обреченность, – первым стал аулом сплошной грамотности, и там же была создана первая сельскохозяйственная артель. И все это народ получил от власти, которую я считал обреченной и гибели которой ожидал!

Но, как бы там ни было, поверьте одному: в глубине души я все-таки радовался, как ребенок, всему, что сделано на благо горцам.

Да, я боялся доверия и внимания людей, как больная овца, что боится идти в отаре и норовит плестись где-нибудь с краю или позади. Рана моя заживала, я выписался из больницы и жил теперь в доме, покинутом Казанби, где меня долечивала Зулейха. Об ее отце шли смутные слухи, – то, мол, видели его в чеченском ауле Ведено, то в Гудермесе на вокзале, то далеко в Ногайской степи на Черном Рынке, то говорили, что он стал главарем банды раскулаченных лесных людей. Жил я теперь не в шалаше на лесной опушке, а в ауле и среди людей, но чувство одиночества угнетало меня. А есть ли на свете большая беда, чем быть одиноким среди людей?! Особенно если окружающие почему-то прониклись к тебе уважением и симпатией, верят, обращаются за советом…

Ох, каким я старался быть осторожным!

Однажды, когда я шел в Чихруги навестить своего слепого дядю Шапи, у родника Мурмуч, что в Апраку, нагнали меня два путника и здесь, за нехитрой трапезой, стали в беседе хвалить советскую власть, которая каждое утро по-новому заглядывает к ним в саклю и приветствует добрыми пожеланиями.

– А вот скажи-ка, Мутай, – сказал один, раскуривая цигарку, – с чем бы ты сравнил эту власть?

– Как это «с чем»?!

– Ну, вот поэты сравнивают девушек с газелями, с бутонами на розовом кусте. Звезды сравнивают с бисером на синем бархате… А с чем можно сравнить нашу советскую власть?

– Ну, как бы это сказать… – призадумался я.

В наступившей тишине стало слышно глухой шум реки, что течет в ущелье, и я подумал: какая это благодать – река, что несет влагу и богатство земле, прохладу и утоление жажды людям.

– Пожалуй, я могу сравнить советскую власть вот с этой рекой…

– Что-о?! С рекой?! – насторожились оба. – Неужели наша власть такая мутная?

Откуда мне было знать, что, переходя мост, они увидели, как река помутнела после дождей, которые прошли в Мугринских горах?

– Вы просто не поняли меня, я хотел сказать…

– Что ты хотел сказать?

– Ну вот – сходите попробуйте к истоку этой реки, посмотрите, какая она там чистая, светлая под арками радуг. А вот пока до нас доходит, мутят эту реку…

– Кто мутит реку?

– Я же говорю: разные проходимцы, кулаки, националисты…

– Это ты правильно сказал. Но все-таки твое сравнение нам не нравится. Сколько бы ни было разных проходимцев и недругов, не могут они, не в силах замутить нашу власть, потому что нас – море!

– Я понимаю. Могу найти другое сравнение… – перебил я.

И мы помирились на том, что советская власть подобна утреннему солнцу, что несет свет и пробуждение всему живому и радость цветения…

Но после этого случая я остерегался запросто сидеть и болтать с людьми, особенно за бокалом вина, не приглашал никого к себе и сам отказывался от приглашений. Помнил поговорку: вино раскрывает ржавчину души.

А мугринцы принимали это за странную нелюдимость моего характера и прозвали «прячущийся за подол жены»—«хуна падала вархибси».

Позорное прозвище для горца! А что делать? Приходилось терпеть, почтенные.

Уже говорил, что в ту пору хакимы – начальники обратили на меня внимание. Вызывали в район, предлагали работу в сельхозотделе исполкома или в райпо, обещали послать на курсы… Но я отказался, попросил, если можно, оставить в ауле, дать работу учителя, что и сделали с полным удовольствием. А в автобиографии я написал, что, мол, с детских лет в Кизляре общался с русскими детьми и одна добрая русская семья снизошла и вместе со своим сыном послала учиться в школу… Потому, мол, так хорошо знаю русский язык!

Так я стал учителем русского языка в мугринской школе, а учителей тогда все еще не хватало, и не потому, что их было мало, но потому, что много было желающих учиться.

Подумайте, как швыряла меня судьба! Я, княжий сын, стал учить детей горцев грамоте и, главное, не так, как хотел бы, а как велела советская власть… Трудно было свыкнуться, но что же делать? Я учил детей тех, которые отняли у меня все, осквернили мое будущее… Учил русскому языку, который становился жизненно необходимым, ибо невозможно вести дела в республике на всех языках Дагестана. Кроме того, русский язык становился межплеменным мостом, по которому переходили мысли и чувства от одного народа к другому. На первых порах трудно давался нашим детям этот язык, но чем дальше, тем больше становилось говорящих по-русски, тем больше приезжало русских учителей. Шли тридцатые годы…

Вместе с бумагой в горы проникло не только просвещение, но и неведомые прежде недостатки. Раньше, если горец обиделся, он шел к обидчику и говорил все ему в глаза, положив руку на рукоять кинжала. Когда горец влюблялся, он искал случая встретить девушку и если не словами, то хотя бы взглядами сообщить о своих чувствах. Теперь же влюбленный без всякого смущения писал девушке на бумаге свои хабкуби (слова любви); как известно, бумага не краснеет и не теряет дара речи, как человек, от смущения. Обиженный кем-либо или просто недовольный хакимом горец брал теперь бумагу и писал жалобу более высокому хакиму, а то и просто анонимку. А власть указала, что жалобы трудящихся надлежит разбирать внимательно и не оставлять без ответа. Конечно, обидчивые и горячие горцы теперь реже стали хвататься за кинжалы, но зато уверились, будто можно сводить счеты с недругами пером да бумагой… А начальники тоже бывали разные: одни решали все дела и жалобы по собственному усмотрению, как вздумается; но были начальники—хакимы, что не кривили душой даже для родных и приятелей, люди редкой чистоты и откровенности. Они-то и были для горцев светлыми маяками…

На планете уже бесновались фашисты, уже загорались костры пока еще разрозненных войн. И большевики, ожидавшие всякого вероломства со стороны тех, кто, вроде меня, притаился под камнем, выжидая и надеясь невесть на что, принимали меры, чтоб очистить страну от явных и тайных нарывов и болячек, от тайной «пятой колонны» фашизма.

Должен сказать, не без интереса я следил за ростом грозной силы фашизма, но, признаюсь, мне и в голову не приходило, что они посмеют напасть на главный очаг коммунизма на земле – на Страну Советов. Как и многие, я почему-то уверился в незыблемости и необоримости советской власти. Нет, я не собирался греть руки на военном пожаре…

Простите, очень заныло под лопаткой, вот здесь, мой молодой друг, – и больной показал дрожащей рукой на левое плечо. – Что это может быть? И руки дрожат пуще прежнего…

Сурхай подошел и стал выслушивать больного. И было на его лице выражение, как у часовщика, что слушает неисправные часы, которые тикают через силу и неравномерно и вот-вот могут остановиться. Потом молодой врач проверил пульс, осторожно приподнял пальцами веко, посмотрел глаз больного.

– Нервы, нервы, дядя Мутай, – молвил он. – Перенапряг ты себя…

– Да, мой друг, долго я играл на этих струнах… Видно, не годятся они уже даже для простого «далалая» – припева… А может, смерть спешит прервать мою болтовню?

– Как можно говорить о смерти, старик, возле такого хинкала?! – воскликнул, осуждая, Осман, который в душе никак не хотел поверить, что рассказчик скоро умрет. – От одного запаха чеснока с орехом убежит без памяти ангел смерти Азраил со своими изъеденными молью хурджинами!

– Да, хинкал, кажется, удался… – отозвался больной, не возражая Осману. – Как ты находишь, почтенный Хамзат?

– Я не привык хвалить доброе, оно и без похвалы хорошо, – многозначительно молвил Хамзат и взял кусок мяса с мозговой костью… – Эх, до чего ж люблю выковыривать ножом мозг из костей. Может ли что быть вкуснее?!

– Да, Хамзат, по тебе это сразу видно! – усмехнулся Алибек и протянул хозяйке свою тарелку с тонкими белыми галушками, сваренными в мясном бульоне. – Если можно, положите мне, пожалуйста, еще немного подливки с орехами…

– С удовольствием! – услужливо захлопотала Зулейха. – Очень рада, что вам понравилось…

– Княжеская еда! – заметил Хамзат и тут же поправился – Говорю в том смысле, что хинкал издревле украшал стол любого горца.

– Намек понятен, Хамзат, но я не обижаюсь, – улыбнулся хозяин. – Прошу, оросите это сочное мясо заграничным напитком… Я знаю, теперь по-иному стали угощать гостей, не как прежде. Хоть быка подай кунаку, но если не поставишь бутылку, – сочтет это почти оскорблением. Не подумайте, что говорю в упрек вам, – пить горцы стали много…

– Есть, значит, за что выпить! – сказал Осман. – Деды наши не пили, отцы не пили… Вот теперь и хотят наверстать упущенное. Кроме того, правоверные нашли в коране слова, что пророк разрешает употреблять это зелье в качестве дармана – лекарства. Нашли упоминание и о том, что правоверным не возбраняется есть свинину, но только одну сторону свиньи. Вот только не сказано – какую. Поэтому, чтоб не ошибиться, едят и ту и эту половину!

Шутка вызвала смех.

– Эти новые открытия в коране наверняка сделал наш слепой кадий! – вставил Хамзат. И все засмеялись, ибо знали слепого кадия как беспробудного кутилу. Его называли «слепым», но был он не слеп, просто от старости ослабело зрение, иначе как смог бы сделать такие открытия в святой книге?

Впрочем, по-арабски ни писать, ни читать он не умеет…

– Я, кажется, вспотел… – сказал больной, поев хинкала.

– Это хорошо! Значит, твой организм еще восприимчив к приятному, старик! – заметил Хамзат.

– Зулейха, будь добра, – обратился к хозяйке больной, – собери кости и брось нашей собаке, пусть не воет так протяжно и уныло… А я пока передохну немного…

4

Ну что ж, раз мой молодой друг говорит, что пока нет ничего страшного, – поверим ему. Надеюсь, он не даст раньше времени постучаться смерти, да и я стараюсь не покориться болезни и выдержать до конца, как тот скакун, что, загнанный, падает замертво перед самыми воротами…

С вашего разрешения, продолжу рассказ…

Настало в Дагестане время, когда горцы в доверительной беседе говорили:

– Люди живут неплохо, я вот по себе сужу и по своим односельчанам. Есть хлеб, есть во что одеться, есть работа, есть заботы, в семью приходишь, не стыдясь, что, мол, хурджины пустые, как бывало; дети учатся, жена дома хозяйничает, а ты не скитаешься, как прежде, а работаешь в своем ауле, не тревожась о куске хлеба для детей. А завтра, если все будет благополучно, – дай, аллах, чтоб все было спокойно, – жизнь станет еще лучше. Ни дед, ни отец не знали, что бывает нижнее белье, что такое белая постель, не было у них лишней комнаты, а вот я перестроил саклю, правда, не так, как хотелось бы, силенок не хватило… Но ничего, придет еще время… Только б не было войны!

Как я не раз замечал, даже большая радость почему-то настораживает горца: то ли еще не выветрился из него дым суеверий, то ли привык народ к переменам да лишениям и стал сомневаться в постоянстве счастья.

Необычайно начался тот год: щедрой, многообещающей улыбкой. Не помню другой такой яркой, теплой весны. Не могу позабыть День первой борозды – кубах-руми, – давно позабытый и возрожденный обычай. Мугринцы достали из сундуков самое нарядное и яркое, что накопили. Уроки в школе отменили. Все, взрослые и дети, собрались в Долине горячего родника, что некогда принадлежала все тому же Ибрахиму из Уркараха. Запряженные в деревянный древний плуг с железным наконечником быки с красными бантами на рогах и хвостах ждали на краю поля пахаря, которому народ доверил провести первую борозду этой весны. И эта честь выпала самому старому жителю Мугри, которому уже перевалило за сто лет. Сам он, конечно, не помнил уже, когда родился, и возраст его определили по рассказам старика о знаменитом алиме – ученом из Мугри, по имени Хаджи-Саид, что уехал в чужедальнюю страну Мисри (в Египет) и оттуда присылал землякам весточки с перелетными ласточками… В тот день колхоз пожертвовал двадцать три барана на общее угощение и детям и взрослым.

Так же нарядно и щедро в ту весну отпраздновали встречу чабанов, что пригнали отары с зимовки в Ногайских степях.

Любовно возделанная земля обещала в том году обильный урожай. И погода стояла отличная: казалось, даже аллах был в добром настроении. Пышно цвели плодовые сады. Да что там: цвели леса диких плодовых деревьев и кустов – груша, яблоня, смородина, малина. Обильно цвел даже орешник, что по старому поверью предвещает беду. Небывалые были травы на лугах и пастбищах, чабаны радовались приплоду. Даже курица у нашей соседки целую неделю сносила по два яйца в день. Всему радовались горцы, но и говорили со страхом, что, наверное, надвигается беда…

И беда постучалась в сакли горцев в самый нежеланный час, когда все наливалось соком, все румянилось и зрело под щедрым солнцем и дожди шли будто по заказу…

Прогудела по проводам, пронеслась черной тучей по горам весть о войне. И все вокруг словно бы притихло, как утихают лес и поле перед грозой, люди призадумались, подобрались. «Да, – говорили они, – некстати! Потерпел бы этот изверг до зимы, дал бы собрать дары щедрой осени…»

Первое время я думал, что явно промахнулся немец и будет легко уничтожен: видно, передалась и мне уверенность большевиков в своей силе, которой были полны даже дети.

И еще думал я по старой привычке: какое, мол, дело горцам до того, что немец стал воевать с Россией? До наших гор все равно не дойдет… И с великим удивлением понял, что ошибся. Годы новой власти изменили душу горца. Прежде он называл «родиной» свою саклю, свой аул, а уж если широкой была его натура, то – дагестанские горы. А теперь понятие родины необъятно разрослось для горца: и добрый урожай пшеницы на полях Украины для него часть родины, и бои под Хасаном для него бои за родину, и метро Москвы, и хлопок Узбекистана тоже родные… Горец понял, что раз так необъятно выросла его родина, то возвеличен и его долг. Теперь он чувствовал себя ответственным не только перед семьей и саклей, перед аулом, перед своей маленькой республикой, но перед всем огромным Советским Союзом.

Когда я понял это, мне, признаться, стало неуютно: ведь изредка я еще грелся у догорающих углей костра юношеской мечты, мечты о «самостоятельном Дагестане». И вот теперь воочию увидел, какой ребяческой и жалкой была моя мечта перед действительностью. Еще недавно повторяемые ежедневно, как молитва, слова о дружбе народов казались мне пустым разговором. Но теперь внезапно, как бы подтверждая поговорку, что друг познается в беде, люди сомкнулись. Не было надобности говорить о дружбе: перед лицом врага вдруг исчезли все грани и границы народностей и наций, все это вобрало в себя одно слово – советский.

И тут я снова ощутил холодную дрожь испуга. Еще тлела где-то подспудно во мне слабая искра надежды, что смогу сбросить с себя чужую шкуру и воскреснуть из могилы снова Эльдаром, княжеским сыном. Ведь обиднее всего было мне погибнуть, исчезнуть с родной земли Дагестана под чужим именем. И в минуты тоски я ловил себя на сожалении, что и в самом деле не погиб, убитый в Большом ореховом лесу. Разве мог я надеяться на тех редких скряг и невежд, на тех заплесневелых обывателей, которые все еще хранили иод потолком или замурованными в стене сакли пачки царских кредиток, керенок и казачьих билетов, в тщетной надежде, что воскреснет старое, уничтоженное и разгромленное навсегда. К тому же они сами были не способны и не хотели ничего делать, ждали, что кто-то другой станет бороться и погибать ради их призрачного, полуистлевшего богатства. Да и таких людишек было ничтожно мало. Все остальные, трезвые и разумные, были едины и решительны в готовности отразить врага…

Горцы шли на войну чаще всего добровольно, покидая аулы, молодых жен, детей, покидая нецелованных невест.

В старину, когда горца брали в «гяурскую армию», отец, провожая, просил сына не подставлять голову под пулю и под саблю, а мать молила именем аллаха во что бы то ни стало возвратиться живым… А теперь отцы говорили сыновьям: «Будьте достойны легендарных имен, что начертали на граните истории ваши предки!» А матери добавляли: «Родина – наша общая мать, и священна смерть за нее. Не дайте никому осквернить родину-мать!»…Впрочем, откровенности ради, скажу, что попадались изредка и такие, которые старались любой ценой отсидеться дома… Как говорится, даже на здоровой руке пальцы не одинаковы…

А между тем немецкая армия продвигалась, хотя и с жестокими боями. Гитлер обещал добыть для германской нации хлеб насущный, германскому плугу – землю, а германской расе – господство над миром. И во имя этих невысоких целей гитлеровцы с варварской жестокостью, зверски расправлялись даже с мирным населением… Признаться, первое время такие сообщения я читал, скептически улыбаясь: мол, знаем, что такое пропаганда! Вообще, скептицизм очень удобная штука – надо только пожимать плечами да усмехаться, а чувствуешь себя умнее окружающих, проницательнее…

В разговорах нет-нет да стали прорываться горькие недоумения.

– Как же так?! – удивлялся горец. – Что же это делается?! Там у меня трое сыновей. Когда растил, клал под подушку шамасскую (дамасскую) саблю. Неужели и они показали врагу спину?! Неужели мы в радостях труда и строительства могли позабыть, что порох надо держать сухим?

Ну, а обыватели, которые даже у меня вызывали отвращение, – да, да, сейчас мне уже незачем лгать, – тайком злорадствовали: «А большевики-то, мол, отступают, рушится советская власть, скоро можно будет и лавочку открыть!» Притаившись, словно тараканы, ждали они захода солнца, темноты, ночи, чтоб выползти… Слухи, что гитлеровцы расстреливают всех большевиков и комсомольцев, пугали даже некоторых хакимов. Помните, был у нас в районе прокурор Хажи-Ражаб? Да, тот самый, колченогий, с придавленной, как тыква, головой, словно мать клала ему на голову в колыбели тяжелую дубовую доску… Он еще учил новобранцев скакать на коне и рубить лозу. Но сам так и держался в тылу…

Все меньше становилось мужчин в аулах.

Вам, почтенные, так и не довелось стать первыми выпускниками первой средней школы в нашем районе: все вы добровольно ушли на фронт из десятого класса. Ты, Хамзат, был тогда комсоргом школы и, выступая на прощальном митинге, удивил даже меня: говорил откровенно, горячо, от сердца, и многие, даже старики, смахивали слезу, слушая. Ты поднял дух матерей, вдохновил тех, кто шел с тобой, рассеял сомнения и страх, хотя враг приближался к нашим горам и фюрер рассылал приказы не ссориться с кавказцами, обещать независимость каждой национальности, чтоб облегчить захват труднодоступных для военной техники и солдат местностей… Глядя тогда на вас, почтенный Хамзат, я думал: вот что делает пропаганда! Идут на верную смерть, но не допускают даже мысли о поражении… И мне тогда почудилось, что передо мной стоишь не ты, а опять все тот же неистребимый, бессмертный комиссар в кожанке – Мирза Харбукский.

Вы можете спросить: «Но ведь и ты тогда выступал и говорил о защите отчизны; неужели ты лгал?!» Да, мой язык тогда лгал. В ту пору как раз с неожиданной, с яростной силой возгорелась давняя моя надежда на поражение советской власти и возможность воскреснуть вновь, подобно гяурскому Христу, сыну божьему… Вероятно, я все-таки был похож на тех обывателей, которых презирал. Но в отличие от них…

В ту самую пору стали появляться в горах листовки, которые, по слухам, гитлеровцы рассеивали с самолетов, как семена сорняков, или распространяли заброшенные врагом в горы диверсанты из сформированного фашистами батальона эмигрантов-кавказцев «Бергманн», что в переводе значит «Горец».

Листовки призывали горцев не помогать большевикам, объединяться, чтоб, как только гитлеровцы вступят на землю Дагестана, объявить его суверенным, независимым государством… Чекисты тщетно рыскали в поисках диверсантов… И рождались слухи, один страшней другого, будто враг уже где-то рядом, что в горах высажен десант молодых солдат – сыновей тех, кто скрылся от карающей руки большевиков в гражданскую войну, а с ними и горцы, что попали в плен, прошли у немцев особую подготовку и теперь взяли в руки фашистское оружие.

А немец и в самом деле был близко… Дагестан готовился к обороне. У Хасавюрта строили противотанковые рубежи. Ветер доносил туда запах гари и сажу от подожженных гитлеровскими бомбами нефтепромыслов Малгобека и Грозного. Бомбили немцы и Махачкалу, но бомбы отчего-то не взрывались, и поговаривали, что они начинены не взрывчаткой, а песком и в песке лежат записки: «Привет от немецких рабочих». Много было слухов и россказней, самых странных и противоречивых.

Примерно через год после начала войны меня почти насильно перевели из школьных учителей в районо инспектором. Теперь я разъезжал по аулам.

Однажды – если не изменяет память, летом сорок второго года – возвращался я из аула Чихруги, где умер слепой «дядя» Шапи, домой, в Мугри. И в местности Апраку, где когда-то пас баранту моего тестя Казанби, у самой опушки леса мне преградили дорогу какие-то вооруженные люди, одетые кто во что горазд.

«Неужели истребители?! – внутренне ахнул я. – Выследили! Попасться так глупо…»

По телу пробежали мурашки, будто от укола камфоры, когда разливается неприятно жгучее тепло. Но что делать? Пришпорить, огреть коня плетью, вырваться? Но впереди открытая дорога, меня легко подстрелят… Повернуть назад? Пока колебался, один уже схватил узду моего коня.

– Что, вырваться думал? Не выйдет! Слезай, приехали! Поговорить надо.

– Не о чем мне с вами говорить.

– Отставить разговоры! Спешиться, быстро!

– Я инспектор районо. Мне нужно срочно в район. Я буду жаловаться.

– Ха-ха-ха! Он будет жаловаться! Слышишь, Махамад: он будет жаловаться! – захохотал он, обращаясь к тому, кто держал коня. – Кому же будешь жаловаться, инспектор?

– Кому следует.

– На нас?

– Да.

– Ой-ой, до чего ж напугал! Прямо ноги трясутся… – Он смеялся, показывая желтые, мелкие, щербатые зубы; наверное, ел еще незрелые грецкие орехи. – А ну, слезай, пока не стащили, как мешок с мусором!

– Чего вам нужно от меня? Вот документы!

Зубоскал взял мои бумаги и стал просматривать их с наглым безразличием. Тут подошло еще несколько человек, и меня просто стащили с седла, хоть я сопротивлялся, угрожал, возмущался. Меня поволокли к лесу, в ту сторону, где поднимался столб дыма. Это на поляне в глубине леса горел большой костер, вокруг которого сидели люди в самой разношерстной одежде… Не скрою, впервые я ощутил страх – я испугался такого бесславного конца. Но, оказывается, еще не то ожидало меня…

Разглядывая людей у костра, вдруг увидал я бывшего районного прокурора Хажи-Ражаба, – да, да, того самого, колченогого и с головой, будто примятой в колыбели.

– Вот наша добыча! – подтолкнул меня тот, что похожим на нож штыком колол в руке орехи. – Много болтает, язык длинный. Может, прикажете укоротить?..

– Кто такой? – грозно нахмурил брови Хажи-Ражаб и выпятил, как утиный клюв, толстые губы.

– Я бывший батрак, работал учителем, сейчас инспектор по школам в районо. Я – Мутай из Чихруги.

– Коммунист?

– К сожалению, пока сочувствующий.

– «Сочувствующий», – с иронией повторил Хажи-Ражаб. – У кого батрачил?

– У бывшего партизана Казанби из Мугри.

– Мутай из Чихруги, говоришь?

– Да, это я.

– А-а, что-то припоминаю… Погоди, это не ты женат на дочери Казанби?

– Да, я.

– Помню. А не ты ли на сходке обличал своего тестя?

– Да, да, это был я. Это в меня тогда стреляли.

– Всыпать этому сукину сыну, да так, чтоб месяц не мог сидеть. Пусть знает, крыса конторская, кто мы такие! – крикнул бывший прокурор.

– Какое имеете право так поступать?! Я честный человек.

– За честность добавьте ему еще. Да погорячее! Ха-ха-ха!

Мои протесты, мои крики о помощи потонули в хохоте этих людей, что с таким аппетитом жрали огромные куски вареного мяса; от одного запаха у меня закружилась голова: ведь утром, на поминках Шапи, я только выпил полкувшипа айрана и съел кусок лепешки. И хотя жил я в достатке, но давно не видел столько мяса, как перед ними.

Меня повалили и, будто резвясь, стали со смехом стаскивать штаны. Неужели я, князь, сын владетеля всего Кара-Кайтага, позволю себя высечь?! Нет, это немыслимо! Даже покойный Мутай из Чихруги не допустил бы, чтоб выдрали, как мальчишку. Нет! Я молил, проклинал, рвался из рук, боролся, кричал: «Лучше убейте, убейте! Сволочи!» Кое-кому изрядно помял бока, и они перестали поганенько ухмыляться, а у того, желтозубого, брызнула кровь из носа. Все же меня повалили, пинали сапогами, нещадно били палками и кулаками, пока я не потерял сознания. Очнулся, когда все-таки стянули штаны, от жгучих ударов плетьми по голому телу. И тут услышал голос Хажи-Ражаба:

– Хватит! А то испустит дух этот инспектор, потом возись – копай могилу. Бумажная душа! Сколько завела канцелярских крыс советская власть! Все у них на бумаге: и совесть, и честь, и даже любовь. Еще и детей тому же учат. Ничего, недолго осталось…

Я слушал, пытаясь поймать хоть нотку актерского лицедейства: трудно было поверить в искренность таких слов бывшего хакима. И ничего не поймал… Но кто же тогда эти люди?..

– Отпустите, пусть идет на все четыре стороны. А коня конфисковать!

– Конь не мой, не имеете права… – протестовал я, поправляя штаны.

– О каких правах скулишь? Все права теперь в наших руках.

– А кто вы такие?

– Свободные горцы, которые решили сами распоряжаться своей судьбой.

– С какой целью?

– Со священной целью служить Дагестану, и только Дагестану. Ни России, ни немцам, никому… Честь и слава Дагестану! – крикнул Хажи-Ражаб.

– Честь и слава Дагестану! – отозвались остальные.

Это меня еще больше насторожило. Кто они? Шайка разбойников, которые грабят, отбирают почту, убивают партийцев, насилуют женщин? Или их объединило желание бороться с советской властью за восстановление прошлой жизни?

«Эй, не спеши, Эльдар! – сказал я себе. – Проверь-ка еще раз… Чтоб не ошибиться, надо раскалить их до полной ярости: риск так уж риск!»

Я подтянул ремень, подошел к толстяку с мясистой рожей, что звался Хажи-Ражабом, и с размаху ударил кулаком по красной, жирной морде. Ударил так, что он отлетел. На меня бросились люди, но, охваченный азартом и уверенностью в своей силе, стал я отбиваться яростно, смело, гневно.

– Сволочи, трусы! – кричал я. – Отцы ваши не показывали спины врагу, а вы шкуры спасаете! Превратились в лесных зверей, красивые слова говорите о чести Дагестана, а сами грабите бедных людей. Бандиты! Жаль, нет оружия: перестрелял бы, как шакалов, что питаются падалью. Ну что, думали, поймали овечку, можно поиздеваться?!

Откуда и сила взялась: одного бросил через себя, и тот ударился головой о камень, другому подставил ногу, третьего ударил в живот, тот икнул и осел.

Но тут бывший прокурор успел выхватить из желтой кобуры, что висела прямо на животе, новенький блестящий пистолет, каких я еще и не видывал, и заорал:

– Отступите, ребята! Сейчас сделаю сито из этого инспекторишки. Да ты знаешь, на кого руку поднял? На Хажи-Ражаба!

Он был бледен от негодования, на грубых руках набухли жилы, ноздри шевелились, как у волка, почуявшего жертву, дико сверкнули глаза.

– Знаю, что ты предатель! По тебе давно скучает веревка, – я разорвал ворот, обнажил и выпятил грудь. Этот жест озадачил толстяка.

– Чего мешкаешь, Хажи-Ражаб? Только не пачкай наш куш, отведи подальше – вон, к обрыву, – и прямо в реку… – сказал только что подъехавший всадник. Голос прозвучал знакомо, и я оглянулся.

Вот это была встреча! На коне сидел Казанби, мой тесть, живехонький и даже для солидности отрастивший имамовскую бороду. Казалось, он где-то в тепленьком местечке бережно сохранялся до этих дней. Лишь позже я узнал, что вовсе не легко было и ему: немало порубил лесу в Сибири, мерз, хлебнул невзгод полной пригоршней…

– Что тут происходит? – спросил Казанби тоном начальника этих людей, что при его появлении поднялись и теперь стояли, будто ожидая приказа.

– Пытаемся укротить твоего зятя.

– Кого?!

– Твоего зятя, – повторил Хажи-Ражаб.

Казанби соскочил с коня и подошел поближе: видно, глазами слаб стал старик. На правой руке болталась плеть с дорогой рукоятью из слоновой кости, с серебряными колечками. Были на нем синие диагоналевые галифе, коричневая гимнастерка, на поясе висел кинжал, а другое оружие скрывала андийская бурка.

– Неужели тот самый батрак? Смотри-ка, каким интеллигентом стал у советской власти. Далеко пойдет эта птичка, если крылья не обрубить…

– Здравствуй, Казанби! – сказал я. – А мы думали, что Азраил нашел тебе место в своем хурджине.

– Представь себе, то же самое я думал о тебе. Думал, что тебя убили.

– Нет, только продырявили плечо. Врачи вылечили, а твоя дочь выходила…

– Вот и встретились, зятек! Ну что, дочь отхватил, меня перед народом обозвал буржуем, обокрал – и думал, все пройдет безнаказанно? Думал выслужиться? Хотел свое счастье построить на беде тестя? Впрочем, чего доброго ждать от головореза из Большого орехового леса, продавшего чекистам Эльдара сына князя Уцуми из Кара-Кайтага…

– Не может быть! – удивился Хажи-Ражаб. – Уцуми был кунаком моего рода. Нет, редкая добыча попалась в сеть! С удовольствием его продырявлю, испробую новенький пистолет. А он, сволочь, прикинулся здесь безобидным инспектором! Позволь, Казанби.

– Постой, не мешай объясниться с зятем. Я даже не знаю, как живет моя дочь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю