Текст книги "Исповедь на рассвете"
Автор книги: Ахмедхан Абу-Бакар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Свыкся с судьбой, остепенился, стал забывать, кто я и кем был, уверился, что я Мутай из Чихруги, безобидный и беспомощный старик, и могу жить не озираясь.
Но не тут-то было…
Нет, уважаемые, не суждены мне были покой и радость. И когда, казалось, вот-вот улыбнется удача, все на поверку оборачивалось несчастьем. Беда настигла в позапрошлую осень в урочище со странным названьем «Кабанья Пляска».
Это небольшая каменистая лощинка, окруженная лесистыми холмами, недалеко от аула Башли в предгорье Кайтага. Здесь издавна в изобилии водятся кабаны, охотиться на которых разрешено круглый год, но редко здесь гремят выстрелы: ведь вокруг живут мусульмане. Мы перегоняли отары с гор на зимовье и вынуждены были задержаться тут на целую неделю, пока решалась наша судьба.
Погода наконец разгулялась, выглянуло солнце, но мы, три чабана, обросшие, усталые, с опухшими от бессонницы глазами, не обрадовались. Ломая пальцы, стуча кулаком о кулак, я все твердил: «Говорил же: незачем, черт возьми, идти сюда, лучше потерять день, но спуститься через Змеиные горы… Говорил! Да не послушали… Может, я ошибся? Может, старику нельзя вмешиваться в общие дела? Может, мне просто приснилось, что я, Мутай из Чихруги, существую?!»
Мои возгласы возмущения, брань, причитания оставались без ответа.
Наконец подъехал «газик». Председатель вышел мрачный, понурый, подошел к нам и опустился на камень.
– Ну, что? Говори, председатель! – воскликнул я.
– Нечем утешить. Другого выхода нет…
– Как же так?! Быть не может!
– Что поделаешь! Так решили… – председатель развел руками. – Не мог спорить.
– Неслыханно! Жестоко!
– Понимаю, но ничего не могу сделать. Все пропало! Сейчас приедут люди, чтобы исполнить приговор…
И впрямь вскоре подъехало еще несколько машин, и две из них были те, что поливают летом городские улицы.
– Вот и прибыла «техника уничтожения»! – съязвил кто-то.
– А спасти никто не подумал! – вырвалось у меня. – Неужели правда?
– Да, Мутай, да!
– Нет, нет, председатель! Это невозможно. Отмени!
– Не могу!
Председатель подозвал человека с обвисшими, как у старого зурниста, щеками и сказал:
– Проследи, чтоб ни одна овца, ни клока шерсти, ни грамма мяса не выскользнули отсюда. Иначе головой ответишь!
– За что?
– Если болезнь выскользнет отсюда, пойдешь под суд! Понял?
– Нет! Не дам уничтожать добро! Это же – наше, наш труд! – кричал я.
– Все решено!
– А я тебе верил, надеялся… Сожгите и меня вместе с ними!
Не помня себя, я выхватил кинжал.
– Приступайте!
– Нет! – завопил я и кинулся в отару с обнаженным кинжалом. – Я их зарежу. Зарежу!
Отара овец погибла… Те овцы, что были выносливее других, еще пытались искать траву, чтоб не умереть с голоду; иные ползли на брюхе, ибо ноги их больше не держали; третьи лежали на боку, четвертые умирали… Трупный запах стоял в лощине, и тучей, галдя, кружились над ней вороны. Отара погибла не только от болезни, но и от жажды – руками воды не натаскаешь, родник далеко, а дождевые лужи – не спасение. Дохли и от голода – не прокормишь отару остатками выбитой травы, а кормов нет… Даже лохматые волкодавы, казалось, были смущены этой картиной смерти.
И в этой обреченной отаре, как изувеченный зверь, метался я с окровавленным кинжалом и резал овец, не забывая повернуть их мордой к священной Каабе.
– Напрасно это затеял, друг! – сказал мой напарник. – Может, они вправе, ведь они ученые, им виднее, как с нами поступить…
– Не с вами, а с отарой, – возразил человек в очках, которому поручили составить подробный акт и который как раз расспрашивал чабанов.
– Приступайте! – крикнул председатель. – Зуб вырывают, а не тянут…
– А как же его?! – удрученный инспектор кивнул на меня.
– Успокойте и уведите.
– Как?
– Ну, заарканьте и свяжите!
– Это не входит в наши обязанности, – сказал инспектор и сжал пальцами нижнюю губу.
– А в мои обязанности входит?! – возмутился председатель и, видя, что никто не решается подойти ко мне, подошел сам. – Дядя Мутай, все равно, зарежешь ты их или нет, ничего не спасешь…
– Не хочу понимать! Ты обманул мои надежды…
– Нет, дядя Мутай, не надо осуждать меня. Пойдем отсюда.
– Не подходи. Не пойду.
– Брось, дядя Мутай!
– Отмени решение, председатель.
– Да ты пойми: нельзя из-за сотни овец рисковать тысячами. Лучше потерять палец, чем руку.
– Не подходи, убью! – я был взбешен.
– Не убьешь! – вдруг рявкнул председатель. – Не дури, старик! И без тебя тошно.
Наверное, почтенный Алибек, ты подумал тогда, что я потрясен потерей своих личных овец, которые были в той же обреченной отаре. Но честно скажу: тогда колхозное добро стало и моим кровным, до боли сердца было жаль и его, и своего труда.
Мой кинжал со звоном упал на камень, я схватился за голову, застонал, затрясся. «Не надо, дядя Мутай! – ласково сказал ты. – Пойдем отсюда. Пойдем!» И я побрел, переступая через камни и трупы овец.
И тут послышались голоса:
– Смотрите, смотрите! Что это?! Что они делают? Да это ж свиньи!
На опушке леса стадо диких кабанов затеяло неистовую пляску: подпрыгивали, кружились, словно котенок, когда ловит свой хвост, падали, поднимались, визжали, хрюкали, не обращая внимания на людей и даже на собак. Зоркий глаз ветеринара сразу заметил, что это не приступ непонятного веселья, а пляска смерти, что кабанов поразил тот же недуг.
– Проклятье! – сказал ты, Алибек. – Вот откуда взялась эта зараза.
– Не зря предки так назвали эту лощину.
– Расставьте людей по всем холмам, не пускайте сюда ни людей, ни животных. Установите строгий карантин. А здесь, если необходимо, жгите и лес со всеми его обитателями!
Ты, Алибек, сел в машину и уехал.
Разве я мог остаться и глядеть, как гибнут беззащитные овцы? Взял свои хурджины, выбросил из них все молочное, перекинул через плечо и побрел восвояси. И только на высоком перевале оглянулся и увидел, как в лощине Кабанья Пляска заполыхало пламя, пожирая все живое и растущее.
С колхозной отарой погибли и мои тридцать с лишним овец. И если колхоз все-таки получит страховку, то я не получу ни гроша: ведь личных овец нельзя держать в колхозной отаре. Даже пожаловаться на потерю можно только жене, да и то наедине…
Словно нарочно вернула меня судьба с полдороги к зимовке в аул, чтоб столкнуть здесь с другой бедой, пострашнее…
Осень в горах – пора свадеб, когда сельсоветы разбирают споры молодых – кому в среду, а кому в четверг ударить в барабаны. Желающих много, а эти дни издревле почитаются счастливыми. Поэтому сельсовет составляет списки, и очередь соблюдается неукоснительно, с той суровостью, с какой горцы соблюдают общественные интересы. Нарушить очередь может лишь несчастный случай в ауле, ибо, уважая горе соседа, горец не может ни бить в барабан, ни дуть в зурну.
Особенную свадьбу справили в ту осень родители моего молодого друга Сурхая. Что ж в ней особенного, спросите вы. Да уже хотя бы то, что молодой врач женился тоже на враче, человеке с высшим образованием; радовался весь аул, да еще понаехали из других аулов гости; жених – сын простого чабана, такого, как и я, а невеста – дочь бухгалтера. Столы ломились от угощений, вино лилось рекой, но народ собрался не просто разделить трапезу и наполнить пустые желудки, как бывало прежде, а порадоваться, пожелать молодым от всего сердца дюжину детей, крепкого здоровья, веселья и счастья. Три дня играла лихая музыка. Давно я не видел столько крепких, нарядных парней и девушек! Правда, я редко бывал на людях, но в этот раз мне захотелось утопить свое несчастье во хмелю. С завистью смотрел я на лихих, задорных парней, что высекали искры каблуками. И как изменились люди, раньше даже молодые были хилыми, обиженными судьбой и болезнями, подслеповатыми, кривыми, горбатыми, хромыми, даже девушки прежде казались старушками. То косоглазые, про которых говорят: «один глаз – в горы, другой – в море», в мешковатых платьях; сколько раз только в брачную ночь обнаруживал молодой, что у жены одна нога короче другой, голова изъедена паршой и лысеет, то почти нет груди…
Жизнь для молодоженов становилась тогда невыносимой, и один из них уходил из жизни, чтоб не быть бременем другому… Ведь тогда редко женились по любви. Это высокое чувство возникало разве у одного из тысячи…
Впервые за долгие годы мне, старику, пришлось выйти танцевать на свадьбе Сурхая. Был я во хмелю и, танцуя, вспомнил, как приглашала меня танцевать на свадьбе в Губдене младшая дочь Али-Султана… Да, да, Амина!
И тут в круг танцующих вошел какой-то незнакомый гость, не моих лет, а моложе – примерно в ваших годах. Был он навеселе и, подойдя ко мне, чтоб я уступил место, и, как обычно склонив голову и заломив папаху, вдруг внятно произнес:
– Хватит, сын князя Уцуми, а то надорвешься!
Оглушенный, растерянный, остановился с поднятыми в танце руками, челюсть отвисла, кровь прилила к лицу, глаза расширились. Я взглянул на этого человека и почувствовал, что он заметил мое замешательство.
Уронив руки, медленно выбрался из круга. «Бежать, скрыться немедленно!» – мелькнуло в голове, но тут же перебила другая мысль: «Наверное, ослышался. Он молод; значит, мог знать меня только Мутаем из Чихруги…»
Нет, я не скрылся, не убежал, а сел в кругу на ковре, скрестив ноги и притворяясь хмельным; исподтишка поглядывал на незнакомца, что, заломив каракулевую высокую папаху, кружился в танце с той краснощекой девушкой, которая прежде пригласила танцевать меня.
– А лихо пляшет! – сказал про него соседу.
– Они все лихие танцоры, – отозвался сосед.
– Кто?
– Да ираклинцы…
– Слышал, слышал… А как его зовут?
– Это же Курт-Хасан, – коротко ответил сосед, усердно хлопая в ладоши. – Давай, Курт-Хасан! Давай! Хайт! Покажи мугринцам, почем фунт хурмы.
Я брал с деревянного блюда горячие курзе – горские пельмени – и ел, не понимая вкуса.
– А где он живет?
– Кто?! – удивился сосед. – А-а, заинтересовался Курт-Хасаном?
– Да нет… Просто такому танцору надо бы в наши горские ансамбли, что разъезжают по всему свету…
– Туда его не возьмут.
– Почему?
– Ну, во-первых, он не так уж молод… Ты говоришь о нашей «Лезгинке»?
– Да, да, знаменитой «Лезгинке».
– А во-вторых… – сосед не договорил: ираклинец закончил танец, поклонился девушке и под одобрительные возгласы подошел ко мне; тут не было свободного места, но как раз девушка пригласила танцевать моего соседа, и усталый ираклинец опустился на ковер рядом со мной.
– Здорово танцуете! – сказал я и предложил бокал вина, что шел по кругу.
– Не та уже легкость, старик, – ответил ираклинец и осушил бокал. – Эх, таким ли я был в двадцать лет!
– В двадцать лет и Мутай из Чихруги так плясал, что будь здоров! – сказал я, испытующе глядя на него. Но в лице ираклинца не отразилось ничего.
«Наверное, тогда я просто ослышался! Нервы, должно быть, расшатались…» – подумал было я, успокаиваясь.
– Да, слышал, слышал о Мутае из Чихруги. Лихой был парень! – вдруг проговорил ираклинец и поверг меня в полное замешательство.
Тут вывели невесту, и все, по обычаю, поднялись, чтобы проводить ее в саклю жениха. Вышли девушки с медными подносами, на которых запечен свадебный мед с орехами, и стали оделять всех присутствующих, чтоб каждый испытал сладость меда, запеченного, по обычаю, невестой. Люди стеснились, смешались, и я больше не видел того ираклинца. Казалось, он и появился для того, чтоб сказать мне: «Берегись!» Наутро гости разъехались кто на коне, кто на мотоцикле, которых ныне в горах стало больше, чем ишаков, кто в машине…
Как видите, всю жизнь меня преследовал злой рок.
4Что это?! Уж не петухи ли горланят на дворе? Прежде будили меня для труда и радости жить… А теперь предвещают смерть. Успеть бы мне досказать…
Кажется, это еще не третьи петухи и есть еще время до рассвета?
Что-то холодно становится, озноб в теле, будто кровь застыла и сердце устало. И дышать что-то стало труднее. Зулейха, добрая моя подружка, дай-ка еще одно одеяло…
Нет, нет, лучше укрой буркой, в ней всегда было тепло. Пусть погреет и напоследок…
Только не надо, прошу тебя, слез, всхлипываний. Постыдись почтенных людей. Дело сделано, карта бита.
Поправь на спине. Вот так! Спасибо. И сядь поближе. Рядышком.
Легко можете представить, почтенные, что после свадьбы Сурхая ко мне и сон не шел и наяву я жил, как во сне. Не страх, а какое-то иное, необъяснимое чувство тревоги. Не замечал ни улыбок природы, ни людской радости, на слова встречных отвечал невпопад, меня провожали недоуменными взглядами.
Разговаривать не хотелось, а сидеть дома не мог, нервничал, ругался, стал сам с собой говорить вслух, и бедная моя Зулейха совсем было перепугалась, решила, что я рехнулся. Уж и сам, одолеваемый недобрыми мыслями, стал сомневаться: не наступает ли безумие?! Был похож на зверя в охваченном пожаром лесу.
Достал старый свой наган, замурованный в стене. Холодная сталь будто обожгла руку: хотел почистить, но вдруг заметил, что затряслись руки, пальцы запрыгали, как хвост подстреленного зайца… В зеркале увидел чужое бледное лицо, показалось, что оно сказало: «Что задумал, безумец? Разве не хватит тебе проливать кровь? Брось…» Я вскочил, стараясь стряхнуть наваждение, и рухнул на пол. Знаете, как бывает во сне: летишь, как птица, в солнечном голубом небе и вдруг падаешь камнем в черную пропасть…
Очнулся. Вижу, сидит у изголовья, вот как сейчас, Зулейха и плачет, приговаривая:
– Как мог решиться? Что сказали бы люди? Будто жизнь тебе надоела… Хоть бы о нас подумал, не обо мне, так о дочери…
– Что, мне было плохо? – спрашиваю
– Только о себе и думаешь! Не знаю, как тебе было. А вот мне стало страшно…
– У меня было оружие. Где оно?
– Ничего не знаю. Не видела! – Зулейха не умела, врать и, наверное, поэтому никогда прежде не лгала.
– Не говори глупостей! Где оно?
– Я ж говорю: не видела! – всхлипнула Зулейха.
– К нам кто-нибудь приходил? – вдруг скользнула змеей недобрая мысль.
– Никого не было. А пришли б, не пустила бы. Чтоб не увидели такого позора!
– Значит, ты взяла… – облегченно вздохнул я. – Где ж оно? Оно чужое, надо отдать…
Теперь врал и я.
– Не дам. Не знаю!
– Где оно?
– Выбросила. В озеро. Незачем это зло держать дома.
– Ты врешь!
– Нет, говорю правду. Выбросила. И больше не спрашивай! Хотел меня одну оставить? Хотел уйти? Зачем? Что я тебе сделала плохого? Обо мне подумал? О дочери подумал? Хоть ради нас должен был бы выкинуть эту дурь из головы! Тебе тяжко? Отчего? Ну, скажи! Хочу знать, что это тебя грызет и гложет? Что тебя беспокоит?
Как я мог тогда ей ответить?!
И хотя тревога не улеглась, после того случая старался держать себя в руках.
А вскоре решил, по давнему обыкновению своему, пойти навстречу опасности: поехать в аул Иракли и там разузнать о Курт-Хасане. Через хребет Чака пешком добрался до Иракли, что лежит в долине меж зубчатых гор. И здесь у самого аула меня догнала старуха. Она везла на маленькой арбе с автомобильными колесами, запряженной ишаком, какую-то коробку с надписью «не кантовать!».
– Простите, вы из этого аула?
– Я?! Нет, совсем из другого. Это в молодости меня похитил один ираклинец, и вот…
– Вы давно живете в Иракли?
– Да как тебе сказать… Разве мои братья могли снести такое оскорбление? Братья не знали, что ираклинец умыкнул меня с моего согласия, а то убили бы меня, а не его… Похоронила своего любимого ираклинца… Какой был танцор! Если б в голове у него было столько же силы, и проворства, как в ногах, – быть бы ему Лукманом.[2]2
Лукман – знаменитый врач, ученый древности.
[Закрыть] Похоронила любимого и с горя стала петь-причитать, и вскоре прорезался у меня такой голос, что люди восхитились, и я сделалась певицей… Ее потухшие глаза вдруг заблестели.
– Вы можете ответить на вопрос?
– Могу, могу. Почему бы не ответить доброму человеку?! О чем ты спрашивал?
– Давно ли живете в этом ауле? – повторил я, стараясь не глядеть на старуху; меня мучила горькая мысль: зачем доживать до такой дряхлости? Разве мало пропастей в горах? Разве трудно захлебнуться в горной реке?
– Я же об этом и говорю! Зачем же перебил? Нехорошо! Я ж говорю: с тех пор стала певицей, и меня не только в Иракли, но и в других аулах стали приглашать и на свадьбы, и так – на добрый случай. И в ауле Зубанчи, когда я спела свою любимую песню «О, где ж ты, мой храбрый?!», меня прямо со свадьбы похитил один джигит и умчал в далекие Цудахарские горы… Как он меня любил! Дарил и хорасанские платки, и шемахинские шелка, и кубачинские серьги, и бухарские кафтаны, и грузинские чувяки… Но в одной стычке он погиб и…
– И вы запели пуще прежнего!
Признаться, я рассердился. Но старуха вцепилась в полу моего пиджака.
– Постой, ты же спрашиваешь: давно ли я в этом ауле! Так слушай… Вот, значит, на цудахарском базаре встретился молодой, красивый ираклинец, – ну вылитый Камалул-Башир.[3]3
Камалул-Башир – сказочный красавец из народных легенд.
[Закрыть] Конечно, я моргнула ему… О, тогда я умела одним взглядом свести с ума! Он решил, что меня надо похитить и вернуть сюда, что и совершил, хотя преследовали нас все цудахарцы, чтоб вырвать меня из его объятий… И, только приехав сюда, я узнала, что это – младший брат моего первого мужа…
– И с тех пор вы живете здесь?
– О, добрый человек! Слушай, что было дальше… Из-за кровной мести в этот аул бежал амузгинец Актерек, прозванный так из-за очень высокого роста. И я так влюбилась в Актерека, что он вскоре избавил меня от ираклинца. А возмущенное общество Иракли выгнало нас из аула, и мы оказались в Табасаране. Сильный человек был Актерек, но от укуса комара умер… Тогда…
– О вас стали говорить как о мужеубийце! – возмутился наконец я.
– Что, что? Глуховата стала, недослышу… А в молодые годы такой острый был слух, что в шуме реки на дне ущелья различала всплеск форели… Вот тогда, значит, я и пришла с покаянием в этот аул и с тех пор…
– Живете здесь?
– Да. Но только не подумай, что Актерек был последним моим мужем! Я еще помню Хабиба, Наби, Шапи…
– И все умирали?!
– Конечно, не я же отправляла их в хурджин Азраила! А последним мужем был у меня Курт-Хасан. Не помню, откуда родом, только очень плохо говорил по-нашему: будто рот набит орехами…
Вот когда я насторожился!
– Бывало, выпьет Курт-Хасан, выйдет на улицу – и все прячутся по домам… От него я и родила ребенка. Мою дочь…
– А где сейчас Курт-Хасан?
– Ты это о моем муже?
– Да.
– Умер.
– Как умер?!
– Очень просто, как и все. Хотя нет, не просто! Не раз обещал почтенным людям не пить, но все не мог удержаться и, наконец, рассердился, крикнул: «Если мой живот не может обойтись без вина, то я могу его проучить!» И вонзил кинжал себе в живот…
– А когда это было?
– О, давно было! Тогда в нашем ауле стояли турки в зеленых фесках. Очень любили они петь: «Ахшам булду, лампа янды»… Значит, «вечер настал, лампа зажглась».
А есть в ауле еще человек, которого зовут Курт-Хасан?
Есть. Сын моей единственной дочери.
– Сколько ему лет?
– Хочешь сказать: когда он родился? Как сейчас помню, дочь, рожая, сильно кричала, и, чтоб не слышать ее воплей, сосед Канна стрелял из ружья и выбил глаз муэдзину, что с минарета призывал правоверных к вечернему намазу…
– Но когда это было? Сколько лет назад?
– Я же говорю, когда наш сосед Канна…
– Хорошо, хорошо! – Я вытер пот со лба. – А кем он работает?
– Кто?
– Ну, ваш внук Курт-Хасан?
– Ты лучше спроси, кем он не работал? Вот только на луну не летал, а все остальное делал и дома, и когда был там…
– Где?
– Ну, что тебе надо от него?! – Мышиные глазки старухи вдруг с подозрением меня оглядели. – Все равно не скажу худого о моем внуке! Ишь какой любопытный… Хочешь выпытать, сколько лет он был в Сибири и что там делал, да?
– Я ж об этом не спрашиваю.
– Хоть и спросишь, все равно не скажу.
– А за что его посадили?
– Ни за что ни про что. Никого не убивал, никого не грабил, тихо-мирно жил в лесу…
И тут молнией блеснула догадка: наверное, он из тех, что были в Апраку с Казанби, а потом сдались Омару!
– Он сейчас дома?
– Откуда мне знать, где он! Не видишь: из района возвращаюсь…
– Что купили?
– Телевизор купила, вот что! У всех есть, а мы что, хуже других, что ли?! Или глаз у нас нету, чтоб смотреть на игру чертей? Ишь какой нашелся!
– Зачем же сердиться?!
– Как не сердиться, если битый час торчу посреди дороги из-за твоей болтовни! Ох, и развелось же болтунов на свете!
И старуха заковыляла за своей арбой дальше.
А я забрел на птицеферму, что была невдалеке, и спросил, где может быть Курт-Хасан, «мой дальний родственник»? Мне ответили, что он не работает в ауле, а вон за той скалистой горой укрепляет железные опоры и тянет провода для высоковольтной линии.
Нелегко старику тащиться в такую даль, но я не мог успокоиться: то ли инстинкт самозащиты, то ли слепой страх гнал меня, невзирая на усталость. Я должен был взглянуть в глаза опасности!
Еще не сгустились сумерки в ущелье, когда перевалил ту скалистую гору и, будто случайный путник, прошел мимо, делая вид, что не замечаю и не интересуюсь им. Да, это был он. Со своим напарником в таких же ремнях с цепями, как у всех верхолазов, он укреплял на железных опорах какие-то фарфоровые чашечки. Его напарник, белобрысый русский парень, крикнул сверху:
– Эй, прохожий! Счастливого тебе пути! А нам, будь добр, оставь пару сигарет: положи, пожалуйста, вон на тот камень…
– Очень жалею, добрый человек: нету у меня сигарет. Не курю. Простите!
А сам подумал: но почему же я не курю?!
– Курящему от некурящего столько ж пользы, сколько шерсти на курином яйце! – проворчал Курт-Хасан.
И я ушел обратно в аул Мугри. А по дороге, в темноте, сорвался с узкой тропинки и упал, разбился! Меня нашли добрые люди, вызвали «скорую помощь», и врач Сурхай оперировал меня прямо на перевале Хабкай при свете фар больничной машины. До той поры я не верил ни лекарствам, ни хирургическому ножу, а врачей, выражаясь по-дореволюционному, считал «поставщиками кладбища ее величества смерти»… После случая на перевале Хабкай пролежал дома недели три и все время, признаться, ожидал, что вот-вот откроется дверь, войдут некие люди и скажут: «Эльдар сын князя Уцуми, именем закона…»
К моему удивлению, не вошел никто, кроме тебя, дорогой Сурхай.
«Неужели он еще не сообщил?! – думал я в удивлении. – Может, был занят срочной работой? Впрочем, зачем спешить, если жертва в твоих когтях и не может ни взлететь в небо, ни зарыться в землю… Отчего не позабавиться, как с пойманной мышью!»