Текст книги "Белый яд. Русская наркотическая проза первой трети ХХ века (сборник)"
Автор книги: А. Шерман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
БЕЛЫЙ ЯД
Русская наркотическая проза первой трети XX в.
Каждый день над телом новый опыт…
Что же жизнь не блещет, как Аи?
Я курю из длинных трубок опий,
Нюхаю блестящий кокаин.
Н. Петерец
Алексей Мошин
ГАШИШ
(К. М. Думчеву)
Али был бедный раб у шейха Мустафы-Кафеджи. Али был молод, красив и умел играть на зурне так хорошо, что слушать его музыку приходили многие рабы соседних господ, и даже сами господа часто заставляли его играть в своем присутствии.
Однажды Али подслушал разговор своих господ. Старый шейх Мустафа говорил своей дочери, прекрасной Айше:
– Вот этот маленький флакон содержит в себе чудный дар Аллаха: гашиш. Кто крупицу проглотит, перенесется в рай Магомета; мужчина увидит себя среди красивейших гурий, они все там будут его рабынями, и будет он блаженствовать среди райского пения птиц в небесных садах Магомета. И женщина, если вкусит гашиш, – увидит себя среди гурий в раю, и будет ее блаженство сладостно неизъяснимо. Береги флакон, Айша, и знай: Аллах позволил вкушать этот дивный свой дар лишь тогда, когда смертный уже разочаровался в дарах мира сего, и ему нужно вкусить небесного блаженства, чтобы не надоела жизнь. Кто злоупотребляет гашишем, у того Аллах отнимает сначала разум и силы, а потом вскоре и жизнь.
Прекрасная Айша, стройная как пальма, черноокая и грациозная, как дикая газель, приняла от отца драгоценный подарок, украшенный изумрудами флакон, в котором заключался гашиш, и спрятала в своей шкатулке, где хранились ее сокровища.
* * *
Была душная летняя ночь. Полная луна мягким серебристым светом озаряла и далекие Ливанские горы, поднимавшиеся над горизонтом, и растения в саду: лимоны, пальмы, апельсины, гранаты и колючие кактусы, и цветущие олеандры и камелии, насыщавшие воздух острым, опьяняющим благоуханием. Не дрогнут листы; все притаилось в сладостной истоме; ни шороха кругом, ни звука. Звезды тихо и робко мерцали.
Айша сидела на коврах и подушках, крепко стиснув руки, унизанные кольцами, и смотрела в окно, все в одну точку, и ничего не видела перед собою. Ее жгучая кровь стучала ей в виски, и страстно, мучительно хотелось Айше какого-то неведомого счастья, блаженства. Она вспомнила о гашише.
– Но, – подумала Айша, – почем я знаю, кто будет там, в раю, меня ласкать?.. Нет, не хочу гашиша.
Она хлопнула в ладоши три раза. Вошел Али.
– Раб!.. – сказала Айша, – возьми твою зурну и сыграй мне самую лучшую мелодию, какую только ты один можешь сыграть.
Али взял зурну – и раздались приятные певучие звуки. Али играл песню без слов; и хотя сам Али сочинил эту песню, но то не была песня раба. Властно, победно звучали дивные переливы мелодии и уносились далеко-далеко, свободные, как мечта, и будили от дремоты и сна все кругом, и звали к счастью.
Тяжело дыша и пламенея, слушала музыку Айша; высоко вздымалась ее девственная грудь, впивая ароматный воздух, и глаза ее как искры горели, устремленные на красивого Али.
– Раб, – ласково сказала Айша, – перестань играть – я не могу больше слушать, прекрасны эти звуки, но они сводят меня с ума… Ты очаровал меня своей музыкой. Проси же у меня всего, чего ты пожелаешь, – клянусь, – я все исполню… для тебя.
И жадно протянув руки и блестящими глазами впиваясь в глаза Али, Айша ждала.
Раб усмехнулся злой и торжествующей усмешкой, но смиренно поклонился до земли и сказал:
– Госпожа, – дай мне одну крупинку гашиша.
Как ужаленная вскочила Айша и крикнула:
– Подлый раб! Как смеешь ты мечтать о рае Магомета!.. Не довольно ли и для тебя того счастья, которое перед тобою, на земле!..
Али ответил:
– Ты обещала, госпожа, исполнить мою просьбу. Дай же мне одну крупицу гашиша.
Дрожащими от гнева руками Айша открыла шкатулку, взяла флакон, украшенный изумрудами, крошечной ложечкой достала она крупицу гашиша и подала рабу.
Али проглотил гашиш и вдруг сел на пол, потеряв сознание действительности. Теперь уже он видел себя не рабом, а падишахом, и вокруг него были его жены, прекрасные, как звезды, и между ними была гордая госпожа его Айша; теперь уже она была его рабой и как величайшего счастья ждала его призыва; и жены ласкали его, и райские звуки услаждали его слух, и дивный аромат был разлит в воздухе.
Айша глядела, стиснув зубы, на потерявшего сознание раба и судорожно сжимала маленький кинжал, что висел в серебряной оправе на ее поясе.
По красивому лицу Али скользило выражение неизъяснимого блаженства и счастья.
– Пусть же его счастье будет бесконечно!.. – подумала Айша.
И дико захохотав, она выхватила кинжал и всадила его в горло раба.
Али умер счастливым.
Ольга Коржинская
КАК ПОЯВИЛСЯ ОПИУМ
На берегах священного Ганга жил один благочестивый отшельник. Он проводил дни и ночи в размышлениях о Боге и в исполнении религиозных обрядов. От восхода до захода солнца он сидел на берегу реки, погруженный в созерцание, а к ночи удалялся в убогую хижину из пальмовых листьев, сплетенную собственными руками.
Так жил он многие годы вдали от всего мира, не видя человеческого лица. Единственным живым существом около него была полевая мышка, питавшаяся крохами его скудной пищи. Трусливый от природы зверек давно убедился, что ему нечего бояться спокойного, молчаливого старца. Мышка так расхрабрилась, что сама подходила к отшельнику, ласкалась к нему и заигрывала с ним. Отшельник скоро привык к малютке и, частью, чтобы доставить ей удовольствие, частью, чтобы самому позабавиться, одарил ее даром слова. И вот однажды мышка, почтительно скрестив на груди передние лапки, сказала своему благодетелю: «Святой отец! ты был бесконечно добр ко мне. Не прогневайся, если я осмелюсь обратиться к тебе с великою просьбою!» «В чем дело?» – спросил ласково старец. – «Говори, говори смелее, крошка! Что тебе надо?»
«Видишь ли, благодетель, когда ты с зарею уходишь на берег, сюда пробирается кошка и весь день караулит меня. И право, она давно бы меня съела, если б не боялась твоего гнева. А все же кончится тем, что она уничтожит меня. Ну вот, я и надумала попросить тебя: обрати меня в кошку, святой отец, мне нечего будет тогда бояться своего врага». «Будь по-твоему», – решил отшельник и тотчас же вместо мышки оказалась красивая, сильная кошка.
Несколько ночей спустя отшельник ласково спросил своего баловня: «Ну что же теперь, кисонька, довольна ты своею судьбою?» – «Не то, чтоб очень», – отвечала задумчиво кошка. «Что так? Уж теперь, кажется, ни одна кошка в мире тебя не обидит». – «Это-то конечно. Я настолько сильна, что теперь кошки мне не страшны. Да я кошек и не боюсь; есть похуже враги. Вот хотя бы собаки. Когда тебя тут нет, он сбегаются целыми стаями и такой лай поднимают! Ежеминутно за жизнь свою дрожишь. Вот если б мне самой собакой быть – поспокойней было бы».
«Ну что же! будь собакой», – согласился отшельник, и кошка тотчас же обратилась в собаку.
Прошло несколько дней, но мышка не чувствовала себя счастливой в новом образе и однажды ночью снова обратилась к своему господину: «Святой отец! Не думай, что я неблагодарна: ничтожной мышке ты дал дар слова, слабенькое созданьице обратил в кошку, а из кошки снова в собаку… не найду слов выразить свою признательность. Но видишь ли, в чем дело: есть кое-какие неудобства. Мне теперь частенько голодать приходится. На мышку хватало остатков твоего обеда, даже и кошкой я не терпела недостатка, ну а такой крупной собаке, где же напитаться крохами? То ли дело вон те обезьянки! Прыгают себе беззаботно с дерева на дерево, лакомятся сочными плодами! Если б я не боялась прогневить тебя, святой отец, право, попросила бы обратить меня в обезьяну». – «Ну что же! Будь обезьяной», – добро душно согласился отшельник, и тотчас же вместо собаки оказалась прелестная обезьянка.
Она была вне себя от радости. По целым дням скакала и прыгала она с дерева на дерево, лакомилась плодами и всячески забавлялась. Но недолго длилось это веселье. Скоро настало лето с его засухою. Реже стали плоды, повысохла роса на цветах. Маленькой обезьянке тяжело было спускаться к реке или ручью, чтоб напиться, и она завидовала диким кабанам, которые с таким наслаждением весь день плескались в воде. «О, как счастливы эти кабаны», – думалось ей. – «Им так прохладно в воде».
И вот вечером она снова принялась перечислять отшельнику все невзгоды обезьяньей жизни и преимущества жизни кабанов.
Отшельник терпеливо выслушал жалобы своей любимицы и тотчас же исполнил ее просьбу. Шаловливая обезьянка обратилась в дикого, рослого кабана.
Целых два дня кабан чувствовал себя безмерно счастливым, а на третий день, когда он по обыкновению плескался в воде, он увидел вдали раджу той страны на богато убранном слоне. Раджа выехал на охоту и только благодаря счастливой случайности кабан наш не попался ему на глаза. Скрылась из глаз блестящая толпа, но кабан уже не мог беспечно барахтаться в ручье. Он стал раздумывать об опасностях кабаньей жизни и завидовать статному слону, что нес царя на своей спине. Ему страстно захотелось быть слоном и вот ночью он снова обратился к мудрецу с своею просьбою.
Отшельник, терпению и добродушию которого не было границ, согласился и тотчас же дикий кабан обратился в великолепного молодого слона.
На следующий день слон беспечно блуждал по чаще, когда снова увидел раджу, выехавшего на охоту. Слон вышел из леса и нарочно поближе подошел к охотникам, чтоб дать себя поймать. Раджа действительно залюбовался красотою животного и велел поймать его и приручить. Слона поймали без труда, отвели в царскую конюшню и скоро он сделался совсем ручным. Раз вздумалось как-то молодой рани (царице) ехать купаться в светлых водах Ганга. Царь пожелал сопровождать ее и велел приготовить вновь прирученного слона. Раджа с супругою сели на него. Казалось бы, что слон мог быть вполне счастлив: заветное желание его исполнялось, он нес на спине самого раджу! Но не тут-то было. Слон считал себя слишком благородным животным, чтоб женщина, будь то сама царица, осмелилась сесть на его спину. В порыве негодования он так тряхнулся, что и рани и раджа вмиг оказались на земле. Раджа тотчас же вскочил на ноги, осторожно поднял рани, нежно спросил, не ушиблась ли она, стряхнул с нее пыль полой собственной одежды, стал целовать ее и ласкать, как маленького ребенка. Слон успел все это заметить перед тем, как ринуться в чащу. Он бежал, что было силы, и думал про себя: «Что наша жизнь! Кому живется хорошо, так это царице. Вот кого нежат и холят! Царицею быть, это действительно счастье! Надо попросить святого отца сделать меня царицею».
С закатом солнца слон уже стоял перед знакомою хижиною и низко кланялся своему благодетелю. «Ну, что нового? Что так скоро оставил царские конюшни?» – «Что мне сказать тебе, святой отец? Ты был так милостив ко мне, ты беспрекословно исполнял все мои желания. Еще одна просьба, – это уже будет последняя. Когда ты сделал меня слоном, объем мой, конечно, увеличился, но счастья все же не прибавилось. Право, единственное счастливое созданье в мире – это царица. Сделай меня царицею!»
«Ах ты, глупенькое созданье», – улыбаясь, сказал отшельник. – «Ну как я сделаю тебя царицею? Где достану я тебе царство, да еще царственного супруга на придачу? Все, что могу – это обратить тебя в женщину, в девушку достаточно прекрасную, чтоб покорить сердце любого царевича, если таковой встретится на твоем пути». Слон с радостью согласился и тотчас же царственное животное превратилось в очаровательную девушку, которую старец назвал Постомани, т. е. Дева-маковое семя.
Постомани стала жить в хижине отшельника и проводила дни, ухаживая за цветами. Раз, когда она сидела на пороге, поджидая старца, из чащи вышел человек в богатой одежде и подошел к ней. Она вежливо поклонилась ему и спросила, что ему надо. Он объяснил, что охотился в лесу за ланью, но безуспешно, и зашел в хижину отшельника, чтоб немного освежиться.
– «Чужеземец!» – почтительно сказала девушка. – «Располагай, как хозяин, нашею скромною хижиною. Я достану тебе все, что только смогу. Сожалею лишь о том, что не в силах по бедности своей достойно встретить такого высокого гостя. Ведь ты, если не ошибаюсь, раджа нашей страны».
Раджа молча улыбнулся. Постомани принесла сосуд с водою и нагнулась, чтоб собственноручно омыть ноги царственного гостя, но тот остановил ее: «Дева, не касайся моих ног: я простой воин, а ты дочь святого отшельника».
– «Ты ошибаешься, о государь. Я не дочь святого старца, я даже не дочь брамина; ничто не мешает мне омыть твои ноги. К тому же, ты гость мой и я обязана оказать тебе эту услугу».
– «Прости мою настойчивость, прекрасная дева. Кто же ты? Кто твои родители? Верно, отец твой был царем. Твоя волшебная красота, твоя благородная осанка, все доказывает, что ты прирожденная царская дочь».
Постомани потупила взор и скрылась в хижину. Через минуту она появилась вновь с подносом спелых плодов и поставила его перед раджею. Но раджа отказался прикоснуться к плодам, пока не получит ответа на свой вопрос. Тогда Постомани робко отвечала: «Я слышала от мудрого старца, что отец мой действительно был царем. Но он как-то проиграл сражение, бежал от врагов с моею матерью и скрылся в чаще. Там тигр растерзал его; скоро умерла и мать, а я каким-то чудом уцелела. Говорят, был улей на том дереве, под которым я лежала, и капли меда сочились и попадали в мой открытый ротик. Это поддержало во мне искорку жизни, а затем меня нашел святой отшельник и унес к себе. Вот все, что знаю я о себе, несчастная сирота».
– «Не называй себя несчастной! Ты создана, чтоб украсить дворец могущественнейшего из раджей. Будь моею женою и я сделаю все, чтоб ты была счастлива».
Так говорил раджа и кончилось тем, что святому отшельнику пришлось благословить их союз. Постомани водворилась во дворце как любимая жена, а прежняя царица была забыта. Но, увы! недолго длилось ее счастье. Раз, стоя у мраморного бассейна, она залюбовалась на свое отражение в воде, упала в воду и утонула. Узнав об этом, царь чуть не потерял рассудок от горя. Тогда явился перед ним мудрый отшельник и сказал: «О, царь! не терзай себя и не жалей о том, что было. Что назначено судьбою, должно свершиться. Утонувшая царица не была царской крови; названная дочь моя не была женщиной. Она родилась полевою мышкою; я полюбил ее и, постепенно, по ее просьбе, обращал ее в кошку, собаку, кабана, слона и, наконец, в прекрасную деву. Теперь ее уже нет. Вспомни свою настоящую царицу и люби ее по-прежнему. Что касается до названной дочери моей, я хочу, волею богов, обессмертить ее имя. Пусть остается тело ее там, где лежит; заполни водоем землею. Из плоти и костей ее вырастет растение и назовут его по имени ее посто или маком. Из него получат могучее снадобье, опиум, и прославится оно по всем временам и народам своею целебною силою, и будут пить его и курить до скончания века. Кто будет пить или курить его, тому дастся по одному из свойств всех тех созданий, в которые превращалась Постомани. Он будет плутоват как мышь, лаком до молока как кошка, задорлив как собака, дерзок как обезьяна, бесстрашен как кабан, благороден как слон и горд как царица».
Сергей Городецкий
ИСЦЕЛЕНИЕ
I
Весною, год тому назад, я был разбужен продолжительным, неотступным звонком телефона. Вскочив с постели, я мельком заглянул в окно. Из моей мансарды открывался великолепный вид. Шпиц Адмиралтейства сиял каким-то молодым золотым сиянием. Зеленовато-синяя Нева плыла, как завороженная. В окнах дворцов пламенела уже ранняя заря. Я был рад, что меня разбудил телефон, так пленительна была картина.
– Кто? – спросил я сонным голосом.
– Говорит Броскин, от Мохрова. Немедленно приезжайте.
– Опять?
– И в тяжелой форме.
– Сейчас буду.
Я быстро оделся и вышел.
Воздух был удивительно прозрачен и прохладен. Редкие фигуры прохожих резко чернели на фоне весенних бульваров. На скамейке сидела парочка с бледными лицами и обведенными синевой глазами. В такую ночь только извозчики могли спать безмятежно. Я разбудил одного из них, и мы поехали по звонким улицам, казавшимся необыкновенно длинными.
Олимпан Иванович Мохров жил в собственном особняке на одном из каналов, на особенно красивой его извилине. Он был одним из тех многочисленных уже людей, которые ценят красоту невской столицы, и находил, что наши каналы красивей венецианских.
Я скоро подъехал к подъезду, в котором оставался незакрытым огонь. Этот фонарь, горящий за стеклами подъезда в то время, когда улицы залиты белым магическим светом, произвел на меня тревожное и отвратительное впечатление и сразу погрузил меня в болезненную атмосферу, которой окружал всю свою жизнь Олимпан Мохров.
Мне открыл дверь лысый старик с покорными глазами. Он достался Мохрову от его отца, полусумасшедшего помещика южных губерний.
– Все благополучно? – спросил я.
– Так точно, – со вздохом ответил старик.
– Барин у себя?
– У себя в кабинете с доктором.
Когда я прошел в комнаты, я услышал, что старик говорил мне вслед:
– А зеркало-то! Зеркало! Старинного стекла – и вдребезги! Трах и готово! Сколько лет в него покойница барыня глядели!
Мне показалось, что старик даже захныкал. Пройдя столовую, я увидел, что чудесное, в резном орехе, зеркало разбито на куски, по-видимому, выстрелом из револьвера. Запах пороха еще сильно чувствовался в гостиной, к нему примешивался еще другой запах, противный, приторный, сосущий сердце, которым так часто пахло в квартире Мохрова.
Свет был дан маленький, голубоватый, из рук небольшой бронзовой нагой японочки, стоявшей в углу. Свет белой ночи давно заглушил электричество, и японочка светила очень беспомощно.
На диване в беспорядке валялись какие-то пушистые шкуры. Шитые нежными шелками подушки лежали тут же на полу.
Из кабинета доносился слабый, капризный голос Мохрова и усталый, но настойчивый голос доктора Броскина.
Я вошел в кабинет.
Олимпан лежал на диване с мокрым полотенцем на голове. Меня поразила красота его головы в этом белом тюрбане, оттенявшем смуглую его кожу. Губы его были налиты кровью, большие синие глаза его выражали тупое отчаяние; он был бледен, с оттенком прозелени на щеках и висках. Тонкопалая рука его была холодна и слаба.
Окна были открыты настежь. В них виден был канал и слышался мелодичный стук сухих березовых поленьев, перебрасываемых с баржи на мостовую.
– Здравствуй! – сказал я как ни в чем не бывало. – Я ехал мимо, увидел свет в подъезде и заехал к тебе. Думал, гости.
– Напрасная ложь, – перебил меня Олимпан слабым голосом, – лгать можно, но так, как Уайльд. А ты лжешь хуже всякого Распе.
– Кто это Распе? – спросил доктор.
– Автор «Барона Мюнхгаузена».
– Ну, и это неплохая марка! – засмеялся я. – Скажи, как ты себя чувствуешь?
– Я рад, что ты приехал, хоть ты, может быть, и проклинал звонок, которым тебя разбудил доктор. Садись.
Я сел у дивана в кресло, которое мне уступил доктор.
Расспрашивать Олимпана я не хотел. Я знал, что если он в болтливом настроении, то он расскажет больше, чем хочет; а если он одержим мрачной немотой, то никакими силами не вырвешь из него слова. Итак, я сел и ждал. Доктор стоял у окна, любуясь каналом и прислушиваясь к музыке поленьев.
Стук дров что-то напоминал Олимпану.
Лицо его вдруг оживилось.
– Да! – воскликнул он, – это был удивительный оркестр. Мы неслись в Млечном Пути, в тесноте, в ослепительном свете. Нас окружали звезды из тончайшего стекла. Они все звенели. А когда мы нечаянно задевали одну из них, она лопалась с мелодичным громом и осыпала нас горящими осколками. Со мной была женщина в голубой шляпе. Я держал ее за руку, и это было сильней и жарче самой необузданной страсти. У нее были золотые волосы, она была прекрасна… У нее были огненные волосы, но я не могу вспомнить, кто она. Я никогда раньше ее не знал. Она была такая же стеклянная, как звезды, ее тело светилось изнутри, сквозь одежду, желто-розовым светом. Я держал ее за руку, за стеклянные пальчики. Мы неслись между звезд, и я тоже был стеклянный… Но я что-то забываю… что-то ускользает от меня. Доктор, вы здесь?
Броскин быстро подошел к Олимпану, взял пульс.
– Вы теперь, вероятно, уснете? – сказал он.
– Да, теперь я усну, – ответил устало Олимпан и протянул мне руку. – Спасибо, что ты пришел. Ты умеешь слушать. Я теперь усну.
Глаза его закрылись, рука упала.
Через минуту он спал крепким сном.
Доктор закрыл и задернул занавесками окна, и мы тихо вышли из комнаты.
II
Я был в крайне тяжелом настроении и хотел беседой с доктором его рассеять, но Броскин был еще чем-то озабочен. Он бежал впереди меня по огромной столовой и заглядывал во все двери, кого-то ища. Наконец, он отодвинул портьеру и сказал кому-то, кто был за ней, в маленькой бархатной комнате:
– Теперь вам можно уйти.
Я много видел в жизни и знаю, до чего может опускаться человек, но женщина, которая вышла на приглашение Броскина, заставила меня вздрогнуть.
При свете белого, слегка начинающего розоветь утра лицо ее, быть может, незаметное при вечернем огне, было ужасно.
На немолодых зеленовато-желтых щеках горели два ярких пятна румян. Рот был подкрашен черновато-красным карандашом. Усталые глаза прятались под рыжим, низко свисающим париком, на котором плохо держалась огромная голубая шляпа.
Мгновенно, вместе с чувством отвращения, во мне встало воспоминание о золотокудрой красавице, которую только что описывал нам Олимпан. Царица видений моего бедного друга стояла передо мной – цвет волос и шляпы, а главное, ее присутствие здесь говорили об этом ясно.
Я не умел скрыть своих чувств, и женщина, проходя мимо меня, сделала презрительную гримасу. Броскин торопливо проводил ее в переднюю, я слышал, как хлопнула дверь, а через несколько минут мы с ним шли по каналу в сторону, противоположную той, куда ушла женщина.
Помню, было уже яркое утро, все тайны белой ночи разлетелись при первых же лучах солнца. Канал казался грязным. Было странно, что на улицах нет еще суетни, и стыдно за неприглядность наших стен.
Мы долго молчали, потом Броскин сказал:
– Вы давно его знаете?
– Олимпана? Очень давно.
– Я его пользую первый год. И, признаюсь, более отвратительной картины не встречал.
– Может быть, вы расскажете, что тут произошло?
Мы с ним мало были знакомы, встречались только у Олимпана. Он с минуту поколебался, потом махнул рукой:
– Все равно, ведь вы сами все видели. Вы обратили внимание на эту женщину? Он, сумасшедший человек, позвал ее из окна, чтобы вместе нюхать эфир.
– Он обыкновенно делал это с Ларисой Гурьевной.
– Она отказалась, ушла на свою половину и заперлась. Меня от ее имени вызвали по телефону. Я застал разгар эфирной оргии. Вы знаете, что все оргии у него заключаются в том, чтобы полулежать на диване и держать свою даму за руку. При этом он получает наивысшие, как уверял меня не раз, наслаждения. Одно из своих видений он рассказал нам сегодня. Ничего особенного в них я не нахожу. Но ведь эфироманы неисправимы.
– Вот об этом я и хотел поговорить с вами, – прервал я его, – но сначала вы мне скажите: он стрелял в жену?
– Да. Она отняла у него флакон. Я удивляюсь самообладанию этой женщины. Она подошла, не глядя на его, так сказать, партнершу, и вырвала флакон из его рук. Он был в самой начальной стадии опьянения, когда воля еще действует, но уже только в одном направлении: к яду. Эфироманы в эту минуту очень опасны. В Париже один русский эмигрант убил свою возлюбленную, розовую, здоровую крестьянку, за то, что она отказалась нюхать. Могло и сегодня тем же кончиться. Олимпан выстрелил два раза, но Лариса Гурьевна спокойно ушла из комнаты. Он разбил зеркало, и был этим страшно расстроен. В общем, преотвратительная история. Картина полного разложения личности. И незаурядная ведь личность, этот господин Мохров.
– Олимпан очень талантлив, но не умеет приложить своих сил. Я это понимаю. Представьте себе, что несколько поколений жили в одном направлении, одними, строго определенными, частями мозга, торгуя, покупая, продавая, наживая и проживая. Разве это не создало неустранимого противоречия для одного из членов этой семьи, в мозгу которого как раз проснулись все противоположные, до него дремавшие силы: эстетические прежде всего? Олимпан раздираем своими талантами. Он и рисует, и стихи пишет, и лепит, и на рояле играет. И ни к одному из этих занятий нет у него воли, строго и определенно направленной.
– Все это так, – сказал мне Броскин, – но факт остается фактом, и я вижу в лице вашего друга разлагающегося интеллигента, продукт кастовой организации. С точки зрения индивидуальной, это меня глубоко возмущает, я не могу видеть такого падения личности; с точки зрения социальной – это меня не удивляет. Здоровые силы существуют только в пролетариате.
– Я знаю ваши взгляды, – возразил я, – и не согласен с ними. Теперь не время спорить, я возражу только одно: неужели вы, доктор, чья профессия требует гуманности, не замечаете, как наша жизнь, текущая так мертво, так несчастно, действует на слабых людей? Неужели вы не понимаете, что эфиромания и все другие уродства наших дней только продукт времени, что мой друг – его жертва, требующая прежде всего личной помощи, такой же, как раздавленный трамваем или упавший с крыши человек?
Я сказал эти слова с волнением, и Броскин задумался:
– Может быть, может быть…
– Ну так вот и подумайте, может ли ваше искусство, ваша рука помочь тут или нет?
– Строго говоря, нет, – сказал Броскин, – впрочем, есть одно средство.
– Какое? – ухватился я.
Броскин улыбнулся.
– Если я вам скажу, то тем самым я откажусь от его применения.
Мне показался странным этот ответ, но, увидев, что доктор действительно хочет что-то применить, я не стал его расспрашивать. Медицина – наука темная, и мало ли какие капризы могут быть у молодого, подающего надежды ученого? Только бы избавить Олимпана от его отвратительной страсти!
Мы прошли еще немного и расстались. Я поехал домой в смутной надежде. Город оживал на моих глазах. И в этом бестолковом беспокойстве, с каким шли по улицам люди, открывались лавки, ехали торговцы, было так много молодой силы, чувства начинания, что я и за себя, и за Олимпана, и за весь мир проникся бодростью и жизнерадостностью, хотя и хотелось мне очень сильно спать.
III
Через несколько дней, зайдя к Мохровым, я застал у них Броскина. Все сидели за столом в необычно торжественном и даже умиленном настроении. Можно было подумать, что речь идет о величайших завоеваниях человеческого ума. Впрочем, почти так и было: доктор рассказывал о впрыскиваниях. Я понял, что он собирается лечить Олимпана, и с радостью присоединился к беседе. Броскин сыпал именами медицинских светил; Лариса Гурьевна сочувственно кивала ему головой; Олимпан сидел с таким видом, как будто все это его не касалось. Очень запомнилось мне тогдашнее выражение лица Броскина. Довольно заурядное, оно тогда было оживлено какой-то хитроватой улыбкой. Подозрительными показались мне многочисленные ссылки доктора на заграничных ученых. Я знал, что он доверяет только себе и своему опыту. Вероятно, подумал я тогда, он хочет убедить Олимпана пройти курс его лечения.
Но Олимпан был подготовлен женой. Она хорошо использовала период упадка и самопрезрения, в котором был мой друг после истории с дамой в голубой шляпе.
– Что вы хотите делать со мной? – спросил он наконец покорным, как у ребенка, голосом.
– Я прошу вас позволить мне сделать вам тридцать впрыскиваний нового патентованного средства.
– Как оно называется?
– Это еще секрет. Средство в России совсем неизвестное. Я только что получил его из-за границы. Результаты поразительные. Безболезненность абсолютная.
– Согласись, Олимпан, – сказала Лариса Гурьевна, – я тоже попрошу себе впрыскивать.
Броскин вынул из кармана красивый футляр, открыл его и достал запаянную трубочку с бесцветной жидкостью. Можно было подумать, что это простая вода.
– Вот, – сказал он, показывая трубочку на свет, – это замечательное средство.
И опять мне показалось, что усмешка пробежала по его лицу.
Олимпан недоверчиво посмотрел на трубочку и сказал упавшим голосом:
– Хорошо.
– Тогда начнем сейчас же, – подхватил доктор.
Олимпан молча встал. Они пошли в кабинет. Лариса Гурьевна провожала их благодарным взглядом.
Потом она обратилась ко мне:
– Вы представить не можете, как я измучилась с ним, он все чаще прибегает к впрыскиваниям, все тяжелей проходят у него трезвые периоды. Он требует, чтобы и я принимала участие в его мистериях, как он называет свою эфироманию. Когда я отказываю, вы знаете, что выходит. И к ужасу своему, я замечаю, что и я стала втягиваться в эфир. У меня также развилась апатия, тоска, сонливость. Я не в шутку сказала, что буду делать и себе впрыскивания. Вы верите в это средство?
– Я думаю, что Броскин хороший доктор, – отвечал я уклончиво.
– Странно, – продолжала Лариса Гурьевна, – но я не могу винить мужа в том, что он пристрастился к эфиру. Он человек недюжинный и мечется, как рыба без воды. Ему чего-то не хватает в современной жизни. И он легко может погибнуть. Я так надеюсь, что впрыскивания помогут.
Я посмотрел на ее большие матовые глаза, на все ее красивое, молодое, хотя и измученное лицо, и – помню, мне сделалось жутко за нее, за себя, за всех нас, тогдашних людей, живших еще так недавно в смятении и тревоге. Я поцеловал ее руки и сказал:
– Никогда не надо сдаваться. Все пойдет хорошо, потом, скоро…
Тон моих слов был убедительнее их самих. Она с жаром воскликнула:
– О, если б, если б!
И в ту же минуту раздался громкий смех Олимпана. Я давно не слышал, как он смеялся.
– Удивительно! Никогда бы не поверил! – говорил он веселым голосом. – Как будто новую кровь в меня влили. Иди, Лариса, он сегодня же впрыснет и тебе.
– Нет, мне завтра, – тихо ответила она. – Сегодня дай мне насладиться мыслью, что тебе лучше, что к тебе вернулся твой смех, что ты опять будешь прежний…
Она бросилась к нему. Начиналась подлинная супружеская идиллия. Мы с доктором переглянулись, собираясь уйти, и я заметил, что он не успел скрыть странной усмешки, с которой наблюдал радость супругов.
IV
Впрыскивания продолжались уже целую неделю, и с большим успехом. Мохровы были неузнаваемы. Дом их дышал счастьем. У них начинался второй медовый месяц, слаще первого. Об эфире не было помина.
Я часто виделся и с ними, и с доктором.
Удивляло меня то, что, чем успешнее шло лечение, тем мрачнее становился доктор, как будто он ждал обратного результата.
– Черт ее знает, эту медицину, – говорил мне Броскин, – иной раз лечишь, лечишь, а пациент вянет, а другой раз каким-нибудь патентованным средством ставишь человека на ноги.
И лицо его исказилось горькой усмешкой.
До окончания курса оставалось еще много времени, как вдруг однажды ночью, когда мы все сидели за ужином, с Ларисой Гурьевной сделался сердечный припадок. У нее всегда было плохое сердце, а эфир еще более его истрепал.