Текст книги "Мир тропы. Очерки русской этнопсихологии"
Автор книги: А. Андреев
Жанры:
Эзотерика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Сейчас это рассуждение выглядит примитивным, настолько оно навязло в зубах, благодаря многочисленным эзотерическим публикациям. Поэтому я приведу несколько заговорных текстов, чтобы ощутилась имеющаяся за этой песней глубина культуры. Обратите внимание, как сочетается в них темы старости и ярой силы, острова-камня и дерева-цветка, любви и смерти, а также доступности воле чародея множества миров. Первый из собрания Майкова на "Кулачный бой".
"Стану я, раб Божий, благословясь, пойду перекрестясь из избы в двери, из ворот в вороты, в чистое поле в восток, в восточную сторону, к Окиану морю, и на том святом Окиане море стоит стар матер муж, и у того святаго Окиана моря сырой дуб крековастый, и рубит тот старый матер муж своим булатным топором сырой дуб, и как с того сыраго дуба щепа летит, також-де бы и от мене (имярек) валился на сыру землю борец добрый молодец, по всякий день и по всякий час. Аминь, аминь, аминь. И тем замок моим словам: ключь в море, замок в небе, отныне и до века" [43].
Другой из книги "Заговоры" Н. Познанского.
"…Есть окиан море, на пуповине морской лежит Латырь камень, на том Латыре камени стоит булатной дуб и ветвие и корень булатной. Коль тот булатной дуб стоит крепко и плотно, столь бы крепко и плотно стоял былой… ярый… п…ная жила на женскую похоть, на полое место. Из под того камени выходит бык пороз, булатны рога и копыта булатныя, и ходит около дуба булатнаго и тот дуб бодет и толкает и не может того дуба сломить и повалить. Сколь тот крепко булатной дуб стоит и сколь крепки рога у пороза, эстоль бы крепко стояла п…нал… жила…" [44, с. 202].
Кстати, один из сильнейших исследователей русской культуры прошлого века Барсов тоже считал, что "Буян" – остров свободных любовных похождений. Название его стоит в связи с выражением "страсть обуяла", "обуяла похоть" [44, с. 34]. Если подходить к любви как к воротам жизни, то это никак не противоречит пониманию Острова Буяна как оси Мира и его ворот. Понятие же "старый", как это ни парадоксально для уха современного человека, соотносится лингвистами отнюдь не с дряхлостью и недееспособностью, как раз с обратным: "старый, стар, стара, старо, укр. старый, др.-русск. старь, ‹…'› Родственно лит. Storas «толстый, объемистый», др.-исл. Storr «большой, сильный, важный, мужественный», ‹…› др.-инд. sthiras «крепкий, сильный» [22]. Если учесть, что основа этой фольклорной песни может быть чрезвычайно древней, то, не правда ли, смысл песни становится очень и очень неожиданным?! Белецкая, исследовавшая древнеславянский обычай ритуального отправления на «тот свет», считает: «При анализе рудиментов этого обычая в славянской народной традиции следует иметь в виду то, что определение возраста носит условный характер: „старики“, отправляющиеся на „тот свет“ в пору жизни самого обычая, не были стариками в современном понимании этого слова. Ритуальному умерщвлению подлежали именно при появляющихся признаках старения, но еще крепкие телом, духом и умом люди. Смысл самого обычая – не допустить старения, предварить его, если уместно такое выражение. ‹…› У многих народов при относительно высокой ступени развития культа предков возраст ритуального умерщвления доходил до 40 лет» [41, с. 79-80]. Я касаюсь темы обрядового умерщвления лишь вскользь, потому что она неизбежно уведет нас в тему народных праздников, типа «Похорон Костромы», «Похорон Кострубоньки», «Кузьмы и Демьяна», где чучело, изображающее старика, растерзывается, потопляется в воде, бросается в лесу или сжигается молодыми девушками. Это показывает дополнительные связи культуры, но требует слишком серьезного исследования.
А вот на что бы я хотел обратить внимание, так это на то, что время песни мифологично. Оно безусловно ускорено, и рост, и старение в мифологическом времени происходит "не по дням, а по часам". Но, кроме того, оно еще и пространственно сориентировано. Я имею в виду не общеизвестное взаимоотношение понятий Пространства и Времени, выражающееся в том. что понятие Времени возникает после и на основе понятия Пространства, в силу чего и определяется в языке пространственными терминами. Как, например, в выражениях типа "ближе к полуночи", "около семи", "где-то в полдень". В песне время и действие начинаются "вечор", то есть вчера вечером. Значит, действие песни начинается на закате и тем самым как бы на западе. Это второй уровень движения в песне. И оттуда мы вместе с героями движемся к центру Мира, что означает и на восход, как в заговоре. Там к исходу третьей недели и третьего шага "старый" Мир погибает или уходит, оставляя или рождая при этом невесть откуда взявшихся детей – новый мир. Этим новым миром может считаться и тот, в который он уходит. Сам его уход как бы рождает этот новый мир, как ребенка. Но может и прежний, покидаемый мир считаться этим ребенком, которого прежде, чем покинуть, нужно было родить. Если учесть, что смысл движения "старого" – нисходя в материю творить миры, рожать детей, а потом их оставлять ради нового творения… Мне кажется очень интересным и совершенно не исследованным этот мифологический образ – Стар матер муж…
Нам вряд ли удастся пройти его путем по всем мирам, но в нашем мире мы можем проследить эти пути. Можем пойти вспять по его шагам. Так и рождается традиция. Традиция – это, по сути, не только "передача", если перевести с латыни, но и движение по следу вспять. "Тропить", иначе говоря, выслеживать того зверя, человека или сущность, кого ты хочешь достичь, или постичь, – тоже путешествие в традицию. Совершенно очевидно, что не мы первые занимаемся этим поиском. Кого мы тропим? Чьи следы и деяния пытались познать наши предки? В какую Тропу они рыскали «чрез поля на горы»?
Я была у мамоньки на роду одна.
Отдала меня мамонька замуж за рекой.
Не велела мамонька часто в гости быть.
Прожила я годичек, прожила я два,
А на третий годичек зажурилася.
К мамоньке я в гостюшки запросилася.
А просить мне коника, знаю, не дадут.
А идти мне пешею, знаю не дойду.
Сяду я, скручуся, вспорхну и полечу.
Прилечу я к мамоньке во зеленый сад,
Сяду я на веточку, буду куковать.
В это время маменька выйдет воду брать:
Что это за пташечка жалобно поет?
Не моя ли доченька горьки слезы льет?
Если ты кукушечка – в поле полетай,
Если моя доченька – в гости пожелай.
Я к тебе, моя мамонька, в хату залечу,
Все твои гостинцы слезами оболью,
Всю твою посуду крыльями размету.
Сяду я, скручуся, вспорхну и полечу.
1
1 Песня исполнялась на XIII Сибирском фольклорном фестивале в Новосибирске в 1995 г. фольклорным ансамблем Шукшинского района. Записана В. Г. Вашковской и Л. В. Лысенко.
Чем заканчивалась предыдущая песня? На каком образе мы расстаемся с ней? Вечор девку сговорили.
Сговорили… Вначале было слово. В начале чего? В начале творения нового мира? Да, выход замуж народной культурой понимался как умирание в одном мире и рождение в другом. Причем, и географически и социально. Вот что пишет об этом В. И. Еремина: "Изначальное представление рождающей смерти связывает воедино ритуалы, возникшие непосредственно на его основе – родильный и погребальный. Брак стал посредником, промежуточным состоянием между рождением и смертью, символическим повтором двух основных жизненных начал, уходом и приходом одновременно" [42, с. 121]. Ты умирала как девушка и как дочь и рождалась как женщина и жена-мать. И ты уезжала в другую, "во чужу" деревню, что соотносится со смертью, откуда и появляется образ реки. Имя ей в русской мифологии – Забытъ-река.
Итак, девку сговорили. Это настоящий момент, с которого начинается ее и наше путешествие в страну Востока, потому что к началу песни она уже на Закате, ее уже отвезли за Реку или за Море, где ждет ее встреча и расставание. И теперь у нее неугасимая тяга обратно, к себе, в страну утерянного счастья или детства. Но образ Забытъ-реки не случаен. Это знак того, что возвращение невозможно, оно сопоставимо со смертью. Попытавшийся на ее глазах достичь ворот в тот мир "Старой" умирает. Тогда кто же путешествует? Если речь идет о смерти, то это путешествие Души.
И путешествие не в Индию или на Тибет, а туда, где рождались новый день, новое солнце или просто жизнь для этого человека. Для любого человека. В частности, и моя жизнь, и жизнь того, кто об этом читает или задумался. Это путешествие к себе, к истокам своего существа. И с этим, казалось бы, все ясно. Это путешествие духовное, это путешествие мысли, в крайнем случае, некий вид самокопания или самоанализа. Но есть "но". Нельзя забывать, что речь идет о русской народной культуре, которая о "самоанализе" не знала, а самокопанию предпочитала действие, в силу того, что она была магичной. А это для меня означает, что когда в фольклорном тексте говорится о путешествии Души, а не духа, то говорится именно о путешествии Души! И когда народ говорит о том, что Душа путешествует из мира в мир кукушкой или птичкой, зверьком или даже растением, то он именно это буквально и понимает под сказанным. Моя собственная мама, Шевцова Мария Владимировна, 1928 года рождения, рассказывала, что в ее жизни было нечто подобное. Я просто приведу ее рассказ целиком с минимальными сокращениями, потому что он, хоть и не отличается от подобных быличек принципиально, но получился в целом очень характерным.
"Как раз перед войной было. Еще войны не было. Поздней осенью. Темнота за окнами, темный вечер длинный. Отец был на работе, а мы дома ждали. Мы сидели с сестрой, с Ларисой за столом, У нас же на кухне два окошка. Одно-то здесь, а другое перед печкой, как раз перед челом. Мама там сидела и вязала, нет, пряла. Лен. Нитки пряла. А мы не помню чего делали.
И вдруг все трое мы услышали такой нежный стук в окошко, где мама сидела. Словно птичка клювиком. Поскольку папу ждали, мы встрепенулись; "Папа идет!" Мама мне говорит:
– Наверное, отец. Манька, иди открой. Я побежала в коридор, кричу:
– Папа, папа!
А там и нет никого. Ну я рассказала, мама и говорит:
– Ну, может, нам всем показалось.
Потом посидели минут пять, ну, может, три. Затихли. Опять такой же нежный стук. На этот раз пошла Лариса. Тоже никого нет. Мы перепугались.
А когда на третий раз опять получился этот стук, мама говорит:
– А может, это с отцом что случилось, Лежит где-нибудь под окном. Пошли втроем, девки.
Я лампу в коридоре поставила и с ними. Вышли и в прогон поглядели, и за дом поглядели. Никого. Потом домой вернулись, мама вдруг и говорит:
– Девчонки, да ведь это моя мать приходила! Ваша бабушка. Ведь сегодня годовщина смерти, а я и забыла. Мне бы надо было в церковь сходить, помянуть!.. Вот она и прилетала мне напомнить…
Бабушка на этом же самом месте все время сидеть любила, где мама-то… А через некоторое время отец пришел. Ну, тут совсем другой стук. Грубый, да не в окно, а в дверь.
Еще раньше к нам тоже птичка прилетала. Аркадий (брат – А.А.) как раз в армии был. У меня окно было открыто. Сначала села, постучала, потом влетела, полетала, на часах посидела, ну и улетела опять в окно. А мама верила в эти вещи, она сразу говорит:
– Ну вот, какая-то весть будет!
И точно, не сразу, но было письмо.
И сестра моя Лариса Владимировна – ведь вечером перед смертью к ней ведь покойный Иван Федорович (муж – А.А.) приходил. Она нас трижды с Федюшкой (сыном Ларисы Владимировны – А.А.) прогоняла смотреть. Вдруг говорит мне;
– Мария, стучатся к нам!
Я книжку читала, может, прослушала. Я вышла, покричала:
– Кто?
Никого нет. Ну, я уж знала, что она умирает, а у умирающих бывают такие штуки. Пришла, сказала, что нет никого. Через какое-то время опять, прошло несколько времени, говорит:
– – Опять стучат!
Ну, мы с Федюшкой вместе вышли. Возвращаемся, она мне сама говорит, не спрашивает:
– Ну что, опять никого нет?
– Может, убежал.
– Да, нет!– смеется,– Это Иван Федорович приходил за мной! Вы-то не слышите, я одна слышу! Это он. Зовет меня к себе, ведь я же умираю… А знаешь, ведь я приду к нему и опять его моложе намного…
Я ей поуспокоить:
– Да полно тебе, Лариса, ты же грамотная, тебя же учили. Такого же не бывает, ты же знаешь!
А она:
– Да нет, я уж знаю. Это Иван Федорович…"
Вот ради этого противоречия в понимании Знания я и привел весь этот рассказ. Умирающий "знает" совсем не так, как "знает" образованный. Член общества, человек воспитанный "знает" мир совсем не так, как человек из общества вырванный или уходящий, как говорится в этнографии, находящийся в лиминальном, то есть переходном состоянии. Вот об этом, пожалуй, и говорится в былинном выражении "заколодела прямоезжая дорожка": как существа общественные, мы утеряли способность воспринимать Мир таким, как видели его наши древние предки. Совершенно очевидно, что с утратой видения утерялись и прежние возможности.
Если мы хотим понять взрастившую нас культуру, нам придется принять, что Душа в народном понимании отнюдь не абстрактное представление, не способ называть определенные проявления мышления или "сознания", а вещь материальная, хотя и гораздо менее вещественная, чем Тель, как раньше называлось физическое тело. Впрочем, это тоже тело, только более "тонкое", чем физическое, это тело сознания или Духа. И оно способно перемещаться из мира в мир и материализоваться в разных видах. Способно ли оно материализоваться мгновенно, сказать трудно, но то, что именно Душа или нечто с ней сопоставимое, как своеобразная генетическая программа, выращивает наши физические тела, накапливая вещество в соответствии с определенным образом воплощения, очевидно. Но если принять это положение за исходное, тогда естественно возникает и следующий вопрос: так ли иллюзорно это путешествие, о котором поют древние песни? Не предполагается ли ими чего-то гораздо более сущего, чем самокопание, тоска по детству или дорога до кладбища, когда они рассказывают о путях и способах путешествия Души.
Приглядитесь: "Сяду я, скручуся, вспорхну и полечу"… Тот, кто говорит это, даже не допускает мысли, что слушателю может быть непонятно, что такое "скрутиться", не объясняет, как само собой разумеющееся, и зачем при этом надо садиться. Похоже, что когда создавалась первооснова песен про Дочку-пташку, а их у славян существует целый цикл, всем было еще ясно и зачем, и даже как это делать. Так ведь это всего лишь один текст и один песенный мотив. А сколько подобных "технических" деталей и подробностей исконной магии рассыпано по всему народному фольклору? Я это знаю, мне довелось кое-что почувствовать на себе. Порой, слушая пение моих старичков, я ловил себя на том, что воздействие их странного пения на меня больше, чем просто музыкальное. Оно околдовывало, и состояние моего сознания странно менялось. В те мгновенья я твердо знал, что ходил этими путями и дорогами неоднократно… ходил, но забыл. Забыл и пути, и способы, и даже где вход. Скорее всего, потому, что принял современную культуру, как основу мышления и мировоззрения. А она видит мир не так, как видели предки. Как там у Стругацких: "…с тех пор все тянутся передо мной глухие кривые окольные тропы…"
И Дядька, и Поханя любили подобные сопоставительные экскурсы в русские песни. Они, конечно, и не пытались придавать этому научность. Им нравилось выявлять и показывать внутренние связи культуры, но еще больше им нравилось погружать меня в забытые состояния… После такого я сжимал зубы и начинал искать сам.
Итак, девку "сговорили", а что это значит? Хорошо это или плохо? Если задать этот вопрос женщинам, то они в подавляющем большинстве таинственно заулыбаются и скажут: хорошо! Почему? Потому что это замужество! Но почему замужество хорошо? Потому что теперь ты состоялась как социальное существо? Теперь общество не имеет к тебе претензий, ты свои долги ему отдала? Ты обретаешь некий вид покоя? Но какой ценой! Ты согласилась быть послушной и подвластной. Ты работница в домашнем хозяйстве, обреченная на многолетние муки. Нет, просто замужество не может быть так уж хорошо. Безусловно, это стереотип общественного мышления – радоваться выходу замуж. Сколько песен и сколько живых рассказов повествуют о том, что ничего хорошего замужем нет.
Не шей ты мне, матушка,
Красный сарафан,
Не входи, родимая,
Попусту в изъян.
Рано мою косыньку
На две расплетать,
Прикажи мне русую
В ленты убирать;
Пускай, не покрытая
Шелковой тафтой,
Очи молодецкия
Веселит собой.
То ли житье девичье,
Чтоб его менять,
Торопиться замуж,
Охать да вздыхать?
Золотая волюшка
Мне милей всего,
Не хочу я с волюшкой
В свете ничего. – Дитя, мое дитятко,
Дочка милая,
Головушка бедная,
Неразумная!
Не век тебе пташечкой
Звонко распевать,
Легкокрылой бабочкой
По цветам порхать.
На щеках заблекнут ведь
Маковы цветы,
Прискучат забавушки,
Стоскуешься ты.
А мы и при старости
Себя веселим,
Младость вспоминаючи,
На детей глядим
[45, с. 86].
Все ясно, казалось бы, – это всего лишь воспитание и беспощадное давление общественного мнения заставляют считать замужество радостью, а свадьбу – праздником. Все довольно прозрачно и просто. Но как объяснить эту странную, нездешнюю улыбку женщин, когда им задают такие вопросы? Я не говорю о современных браках, хотя и они ой как далеко не всегда счастливые. Я рассматриваю традиционный брак, когда у тебя и не спрашивают "любишь – не любишь". Женщина – винтик социальной машины, ею торгуют. Или обмениваются, если следовать за Леви-Стросом. Единственное, что требует от девки на выданье традиционная культура – это общее согласие на брак, сопоставимое с признанием себя половозрелой. Такой обряд совершеннолетия девицы описан Зелениным как обычай одевания (или впрыгивания в) поневы [2]. После этого твоя воля и радость заканчиваются, и тебя продают на сторону.
Но это брак. А улыбаемся мы, когда вспоминаем то, что связано с любовью! Общество чуть ли не всех времен и народов не упускало возможность использовать такой рычаг управления своими членами и запрещало свободную любовь. Брак – это всего лишь ворота, двери в Мир Любви. Наше мышление, взращенное страхом перед злом и болью, насквозь инфернально. Оно – путы и тюрьма для Души, которая рвется из Ада в Рай. Как ни странно, брак – сам по себе орудие подавления и подчинения – оказывается освященным отблеском рая. Именно сквозь него доходит до нас райский луч – любовь. Если присмотреться к языку, то увидишь, что "богини" и "ангелы" живут в нем в основном как имена любимых. Но страна любви, рай для взрослых, всю жизнь ожидаемый, оказывается недостижим, вырождается в латиноамериканские сериалы, и нам остается только мечтать о Рае утерянном, о Стране зарождающейся жизни, зарождающегося дня, о детстве, где тоже живут ангелы и маленькие божки. Но это всего лишь подходы к психологическому разговору о том, почему так важна тема замужества для традиции. Это в другом месте.
"Сговорили". Что значит "сговорить" для традиционной культуры, где слово магично, где за любым действием, вещью или речением стоит куча скрытых, но понятных любому члену общества смыслов? Слово оплетает узами заклятья и проклятья. Сговор – это, своего рода, заговор, приговор, наговор. В любом случае – это тоже магическое действие. Но над кем? Кажется, ясно – над девкой. Но мы уже выяснили: туда, куда она уходит, живые, в прежнем, детском смысле, люди добраться не могут.
А это значит, что некое магическое действие произвели над Душой, после чего у нее и появляется тоска, томление и устремленность в страну восхода, а иначе говоря, туда, откуда пришла в этот мир. Именно в результате этого действия, сговора, она и потеряла свободу, силу и красоту. Одним словом, сговор – это чародейство, лишающее женщину "красоты" – девичьей косы по первому значению, а на самом деле чего-то гораздо большего. Вот мнение этнографа: "Вступление в брак в патриархальном обществе есть закрепощение женщины чужим родом, где она занимает подчиненное положение. Свадебные обряды сплошь отражают символику зависимости, подчиненности ее воле мужа. Естественно, что именно эта зависимость должна отражаться в обряде перемены головного убора – он оформляется как плач по девичьей воле.
Девичья прическа и головной убор в песнях, кроме эпитета "девья красота", имеют еще употребляющийся как синоним эпитет "вольная воля". Девушка, расставаясь с головным убором и обрядово ища ему место, в Олонецкой губ. причитает:
Положу я дорогу волю
Выше плеч да на головушку,
Пусть-ка волюшка по старому
Дорога моя по-прежнему"
[46].
В волосах, как считает народная магия, хранится женская сила (да и сила вообще). Именно та сила, которая позволяет женщине рожать детей, наделяя их жизнью! Мы как-то не задумываемся над этим чудом, оно перестало нас поражать, как и многое другое из первооснов бытия. А древние были проще, и они задумывались. А задумавшись, приходили в ужас перед таящейся в женщине мощью и на всякий случай начинали от нее защищаться, как от всякой неуправляемой силы. Этот мистический ужас вообще очень характерен для традиционной культуры, которая предпочитает поклоняться сильным и страшным богам и относиться безразлично к добрым. Собственно говоря, и современное мышление живет тем же. Это ведь всего лишь русская интеллигентская традиция – рассматривать христианство как религию любви и всепрощения. А приглядеться к идее отмщения, греха и страху перед жутким будущим, который является основным рычагом управления толпой! Основополагающая идея христианства – initium sapientiae est timor domini (начало премудрости – страх Господень). С другой стороны, как пишет корреспондент Леви-Брюля относительно народности бергдама Южной Африки: "Если мы спросим, в чем заключается жизненный нерв их туземной религии, то получим следующий простой ответ: страх, ничего, кроме страха! Гамаб (бог), который не внушает страха, не пользуется почитанием" [47].
С психологической точки зрения, в этом явно проступает какой-то общечеловеческий механизм мышления. Его же мы видим и в христианском, и в дохристианском отношении к женщине. Ее оплетали чарами с самого рождения. Ей не позволяли даже задумываться о таящихся в ней способностях. Ее всячески ограничивали в правах на протяжении всей жизни. Волосы должны быть покрыты с мгновенья утраты девичества раз и навсегда в знак подчинения и отказа от права на полет. Замужняя женщина не имеет права носить распущенные волосы потому, что люди боятся скрывающейся в ней силы и убьют ее, если только она попытается взбунтоваться и вспомнить иные миры и иные возможности… Плат на голове ~ это то же самое, что потолок, что свод могилы, это то, что не дает взлететь. В нем выражается подчинение мужу, роду мужа, отцу его, в первую очередь, то есть свекру. И в этом есть что-то от монашества, от приятия смерти еще при жизни.
Я зоря – зоряночка,
Зоренька вечерняя.
Есть игра веселая,
Нам еще бы поиграть.
Нам еще бы поиграть,
Да поиграть, потешиться.
Поиграть бы потешиться,
Да с красным девкам понежиться.
С красным девкам понежиться,
Да вот свекор домой кричит.
Вот свекор домой кричит,
Да я свекра не слушала.
Я свекра не слушала,
Да я домой не ходила.
Я домой не ходила,
Да я игры не портила.
Я игры не портила,
Да я подружек не гневала.
Есть игра веселая,
Нам еще бы поиграть
[48].
Зоренька вечерняя, отметьте! Песня тоже начинается на западе. И куда она рвется оттуда? Поиграть. В страну детства. Но с Запада можно бежать только на Восток. Если вдуматься, то для Запада не существуют даже Юг и Север. Они существуют для того, кто знает о Западе, но только потому, что сам он находится в Середке, в Центре мира, для которого и существуют стороны Света. Когда нет Середки, а рассматриваются лишь Восток и Запад, они перестают быть географическими понятиями и превращаются в полюса, между которыми свершается человеческая жизнь, как начало и конец дня, начало и завершение века. Значит, на восход – это и в страну детства. И она бежит от свекра в иной мир, в иную жизнь. Просто в жизнь, и тогда Свекр (или свекровь?) становится символом Смерти. Все символично в народной культуре. Все проникает одно в другое, если ты хочешь всмотреться.
Есть игра веселая, есть страна восходная. Игра тоже символ из повести о Путешествии Души. Она-то и есть Страна Востока. Почувствуйте: она не играет, она туда путешествует, в игру веселую, в то состояние изначального блаженства, которое называется золотым веком или Раем – Выреем, Иреем по-русски. Как все дороги человеческие ведут в Киев, так все дороги Души – в Вырей. Только вот:
"Есть ко Киеву да две дороженьки,
Две пути две дороженьки:
Первая дорожка прямоезжая,
Другая дорожка окольная.
Окольная дороженька семьсот-то верст,
А прямоезжая дорога ровно триста верст;
Сорок лет дорожка заколодела,
Сидит Соловей Рахманович,
Сидит у реченки у Черный
У того дуба Леванидина,
У тоя береза покляпыи…
[49]
Такие привычные каждому русскому строки. Из-за этой привычности мы в них и не вглядываемся. А ведь это мистическая география Руси. Дядька и мой дед считали это описанием пути на Небесную Русь, очевидно, существующего еще с изначальных времен, когда "небо и земля были близко". Мы можем посчитать его и описанием пути к истокам русского национального мышления. Все мои старики в голос твердили мне, что есть прямой путь к себе, но за тридцать-сорок лет жизни ты слишком "заколодел", чтобы решиться на него. Сознание стало мутным и негибким, а мышление чрезмерно перегруженным и тяжелым. На окольные же пути человеческой жизни не хватает… Забывались от века к веку пути и тропы, стиралось из памяти как идти, где поворачивать, стирались и стесывались зарубки и метки… И, словно чувствуя эту утерю, народ превращал древнее знание о Пути в изустное предание, в повести, песни и прибаутки и раздавал, раздавал на хранение всем, чья душа отзывается на это воспоминание, чтобы дошло, не утерялось хоть что-то, хоть намек… И заметьте, нравятся эти песни именно тем, чья душа на них отзывается. Мы ведь никогда не задумываемся над тем, что значит, "нравится". Это же одна из очевидностей нашего мира, это все знают: нравится и нравится! Просто нравится! Но если вы заглянете в свою душу, то почувствуете – это не просто, это как раз сложно. Это слишком сложно, чтобы вспомнить или объяснить. Но слишком больно, чтобы забыть!
Мистическая география Руси не исчерпывается этим коротким куском старины из собрания Гильфердинга. Сюда же относится и все связанное с так называемой Дунайской прародиной.
Пошли девки, пошли девки,
Пошли девки в лес по ягоды,
Пошли девки в лес по ягоды.
А все девки, а все девки,
А все девушки нарвалися,
А все девушки нарвалися.
Одна девка, одна девка,
Одна девка не нарвалася,
Одна девка не нарвалася.
В Дунай реке, в Дунай реке,
В Дунай речке прокупалася,
В Дунай речке прокупалася.
Под кустиком, под кустиком,
Под кусточком провалялася,
Под кусточком провалялася.
Платком белым, платком белым,
Платком белым промахалася
Платком белым промахалася.
К себе дружка, к себе дружка,
К себе дружка дожидалася,
К себе дружка дожидалася.
Пошли девки, пошли девки,
Пошли девки в лес по ягоды1.
1 Эту песню принес на Тропу Новокузнецкий фольклорный ансамбль «Русская сказка», руководитель Староверова Т. Л.
Опять пошли, опять в путь, и опять через лес. Даже если подойти к этому примитивно-исторически, то с Дунайской прародины наш путь лежал на Восток через леса. Но это работает только в том случае, если мы посчитаем, что у Руси было некое мистическое влечение на Восток. Впрочем, влечение, безусловно, было, это подтверждают и Мангазея, и Беловодье, и вся Сибирь, где русский крестьянин все хотел найти страну справедливости, рай на земле. Но вот само действительное движение народа на восток на протяжении тысячелетий, очевидно, объясняется все-таки меньшей плотностью населения этих мест, по сравнению с опасным и кровожадным западом. С другой стороны, некая мистическая идея привела германцев с востока на запад, и никакая плотность автохтонного населения, никакое сопротивление им не помешали его занять. Как, впрочем, и татарам, и туркам, и арабам, которые предпочитали завоевывать плотно заселенную и воинственную Европу, а не свободные пространства Востока. Идея, мистическое влечение, мечта может все-таки быть сильней объективно-исторических условий.
Итак, дорога в Страну Востока лежит через леса? Тогда символ леса не случаен. Он явно связан с силами, и силами темными, встающими помехой, потому что лес – это символ иного мира. Не случайно инициации, посвящения молодежи во взрослых во всех традиционных обществах проводились в лесу. Инициация же всегда есть условная смерть и воскрешение в другом качестве, как и свадьба. Но в таком случае лес – символ мира смерти. Зачем же туда лезть? Почему мы как бабочки, мчащиеся в огонь? Может быть потому, что это желанная смерть? То есть любовь, каким-то образом, и есть смерть? Смерть чего-то, по крайней мере, чего-то, что убивает душу, держит ее в неволе, скажем, личности, общественного существа? И в этом смысле лес есть иной символ для обозначения того же Буяна, то есть ворот в тот мир?
Жаль расстаться мне с тобой,
Распроститься, дорогой.
Сиз голубчик, душа мой,
Милый, навеки от тебя
Побегу в темны леса,
Где ракитовы кусты,
Где вся травка зелена,
Где мил ласков до меня,
Где приятно целован,
Крепко к сердцу прижимал,
Он разлапушкою звал:
"Ты, разлапушка моя!
Лебедь белая моя!"
Я гуляла во саду,
Со травы цветы рвала,
Венок милому плела;
Я надела тот венок,
В путь-дороженьку пошла.
На дорожку выхожу,
На широкой становлюсь,
Я сама себе дивлюсь;
Никого я не боюсь:
Ни курьера-ямщика,
Ни донского казака;
Одного только боюсь –
Своего мила дружка,
Вани, ясна сокола
[45, с.193].
Как бы там ни было, но символы леса, острова, смерти, любви и дороги явно и определенно сопрягаются между собой в русской народной песне на протяжении многих столетий. Пока я вижу только один узел, соединяющий их в нечто цельное – это путешествие Души.
Однажды Дядька и тетя Нюра спели "Степь да степь кругом". Я знаю, с точки зрения "настоящих" фольклористов, это песня недопустимая, не народная. Мне приходилось выслушивать такие мнения. Но мои старички не были фольклористами, они были народом. Поэтому они пели то, что пелось. Более того, они прозревали и сквозь такие песни большой Мир. Когда они закончили петь, Дядька спросил меня:
– Что ты видишь?
Я понял, что он спрашивал о том, что я вижу в пространстве песни, но не нашел ничего достойного, чтобы сказать, и лишь помычал нечленораздельно. Дядька пел не так хорошо, как Поханя, но он и ставил перед собой как бы совсем не певческую задачу. Если он начинал какую-нибудь песню, то я сразу знал, что он готовит какой-то разговор, связанный с ее содержанием, или она что-то пояснит для меня. Поэтому я и не высовывался зря с собственными мыслями. Это, правда, тоже могло повести к наказанию за тупость, но уж слишком трудно было ему соответствовать. Он напел еще раз: