Текст книги "Шибуми"
Автор книги: Треваньян
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
Генерал поднялся и пошел к двери, где остановился, дожидаясь, пока конвой из двух японских охранников и одного русского присоединится к нему, чтобы сопровождать обратно в камеру. Те не спешили, подождав, в свою очередь, пока Николай не кивнул американскому военному полицейскому, а тот не сделал знак остальным.
Некоторое время Николай сидел молча, в каком-то оцепенении; один за другим он снимал с доски металлические камни, подцепляя их ногтем.
Сержант-американец приблизился к нему и спросил голосом заговорщика, почти шепотом:
– Ну как? Выудили вы из него то, что было нужно?
– Нет, – рассеянно ответил Николай, отсутствующе глядя куда-то в пространство. Затем добавил уже более твердо: – Нет, но мы еще поговорим.
– Вы надеетесь в следующий раз расколоть его этой дерьмовой игрой, забавой для недоумков-гуков?
Не отвечая, Николай пристально смотрел на сержанта; в глазах его застыл леденящий арктический холод.
Чувствуя, как все у него внутри съеживается под этим взглядом, солдат поспешил пояснить:
– Я хочу сказать… ну, эти бирюльки… это же просто что-то вроде шахмат или шашек, или вообще что-то такое похожее, да?
Желая уничтожить этого воинствующего глупца жгучим презрением, Николай произнес:
– Го по сравнению с западными шахматами то же, что философия в сравнении с двойной бухгалтерией.
Однако в глупости, как таковой, уже заключена ее собственная защита как против развития и совершенствования, так и против оскорбления и наказания. Взгляд сержанта был искренним, чистосердечным и наивным:
– Так, значит, это все-таки не дерьмо?
* * *
Тонкие, острые стрелы дождя жгли Николаю щеки; он стоял на мосту Утренней Зари, глядя на серые сгрудившиеся глыбы казарм Итигая, размытые, но не смягченные туманом; на ровные ряды окон, сочившиеся болезненным желтоватым светом, указывавшим на то, что судилища над военными преступниками продолжаются.
Он наклонился над парапетом, глядя перед собой невидящими глазами; струйки дождя текли по волосам, по лицу, сбегали на шею. Первой мыслью Николая, когда он вышел из тюрьмы Сугамо, было обратиться к капитану Томасу, просить его о помощи против русских, против эмоционального шантажа полковника Горбатова. Но едва только эта мысль зародилась у него в голове, как он тотчас понял всю ее бессмысленность и бесполезность. О чем можно просить американцев, если их позиция и цели в отношении японского руководства и высших чинов японского командования в основе своей ничем не отличаются от советских?
Выйдя из вагончика фуникулера, Николай долго блуждал под дождем и наконец остановился на мосту, глядя вниз, на воду; он решил сделать короткую передышку и собраться с мыслями. Это было полчаса назад, а он стоял все так же не шевелясь; гнев, кипевший в нем, и безнадежность, иссушавшая душу, лишали его возможности действовать.
Гнев Николая питался дружеской любовью и сыновним долгом, но в самой глубине его существа таилась и частичка жалости к самому себе. Горько, мучительно было думать, что именно он стал тем инструментом, тем средством, с помощью которого Горбатов лишит Кисикаву-сан достоинства молчания. Это казалось чудовищным, нечестным, несправедливым. Николай был еще очень молод и до сих пор считал, что справедливость – основной мотив всех действий судьбы, ее неотъемлемое качество, и что карма – не мечта, а реальность.
Стоя на мосту, под дождем, упиваясь горькой сладостью жалости к самому себе и обиды на судьбу, Николай, естественно, начал размышлять о самоубийстве. Мысль о том, что он может выбить у Горбатова из рук его главное оружие, несколько успокоила Николая, пока он не понял, насколько бессмысленным окажется этот поступок. Без сомнения, Кисикаве-сан не сообщат о его смерти: чтобы принудить генерала к сотрудничеству, ему скажут, что Николай арестован в качестве заложника. Возможно даже, после того как Кисикава уже опозорит себя признаниями, дав показания на своих товарищей, враги нанесут ему последний, сокрушающий удар: они откроют ему, что все это время Николай был мертв и что генерал, таким образом, напрасно запятнал свою честь и погубил ни в чем не повинных друзей.
Ветер налетал порывами, вонзая в лицо иглы дождя. Николай покачнулся и покрепче вцепился в края парапета, чувствуя, как волна отчаяния и безнадежности накатывает на него, опустошая душу, унося силы. Затем, невольно вздрогнув, он вспомнил, какая ужасная мысль закралась ему в голову во время его разговора с генералом. Кисикава тогда рассказывал ему о своей попытке умереть, перестав принимать пищу, и о том ужасном унижении, которое он испытал, когда его стали кормить насильно, запихивая в горло резиновую трубку и вызывая рвоту. В ту минуту в мозгу Николая молнией блеснула мысль, что, будь он рядом с генералом во время этой унизительной процедуры, он не дал бы ей совершиться, освободив генерала от земных уз и предоставив ему возможность уйти в небытие. Пластиковое удостоверение личности, лежавшее в его кармане, могло послужить вполне подходящим оружием; для него отлично годились приемы борьбы “Обнаженным – убивать”<На протяжении этого повествования Николай Хел не раз использует приемы японской борьбы “Обнаженным – убивать”, но подробности того, как он это делал, нигде приводиться не будут. В предыдущей книге автор описал опасное восхождение на гору. В процессе превращения этого романа в довольно бессодержательный и скучный фильм прекрасного юного альпиниста убили. В более поздней книге автор подробно описал способ похищения живописных полотен из хорошо охраняемого музея. Вскоре после того, как книга появилась в переводе на итальянский, в Милане были украдены три картины, причем именно тем способом, который был описан; две из них оказались безнадежно испорчены>. Мгновение – и все оказалось бы кончено.
Мысль о том, что он может вызволить Кисикаву-сан из ловушки жизни, возникла, тогда еще смутно, в мозгу Николая, но он тут же с отвращением отбросил ее, не желая додумывать до конца. Но сейчас, под дождем, когда перед глазами его вздымалось из серой пелены здание суда над военными преступниками – этой безжалостной машины расовой мести, – мысль эта вернулась к нему снова; и на этот раз она задержалась, Невыразимо горько было сознавать, что судьбой ему уготовано убить единственного близкого ему человека. Но достойная смерть оказывалась единственным даром, который он в силах был предложить ему. Николаю вспомнилась старинная поговорка: “Кто должен быть строг и суров? Тот, кто умеет и может”.
Поступок этот, разумеется, будет для Николая последним, На него обрушится вся ярость врагов, и они покарают его. Конечно, ему легче покончить с собой, чем собственными руками лишить генерала жизни. Но это было бы бессмысленно… и эгоистично.
Бредя под дождем к станции метрополитена, Николай ощущал леденящий холод под ложечкой; но он был спокоен. В конце концов он нашел правильный путь.
В эту ночь и речи не могло быть о сне, но Николай поспешил избавиться от общества пышущих здоровьем, жизнерадостных сестер Танака, чья крестьянская энергия казалась ему теперь частью какого-то чуждого мира света и надежды, а потому неприятно раздражала его.
Один, в неосвещенной комнате, окна которой выходили в маленький сад, – рамы их были раздвинуты, так что он мог слышать, как дождь глухо барабанит по широким листьям растений и тихонько шипит в гравии, – защищенный от холода теплым, подбитым ватой кимоно, он опустился на колени рядом с медной жаровней, угли в которой давно догорели, оставив после себя едва уловимое тепло. Дважды пытался он найти покой в мистическом перенесении, но душа его и разум были слишком обременены страхом и ненавистью, чтобы позволить ему пройти этот короткий путь. Николай еще не понял того, что ему уже никогда не суждено снова вернуться на свой маленький луг в горах, где он наслаждался и обретал успокоение, сливаясь воедино с травами и золотистым солнечным светом. Дальнейшие события его жизни складывались так, что в душе его навсегда сохранился непроницаемый барьер ненависти, преградивший ему путь к сладостному состоянию самозабвения и покоя.
Ранним утром господин Ватанабэ обнаружил Николая стоящим на коленях в комнате, выходящей в сад, Дождь кончился, сменившись резким, пронизывающим холодом. Господин Ватанабэ суетливо стал закрывать окна и разжигать огонь в жаровне, не переставая при этом ворчать на безрассудство и легкомыслие молодых людей, которые в конце концов платятся за свою глупость испорченным здоровьем.
– Я бы хотел поговорить с вами и госпожой Симура, – сказал Николай так спокойно, что поток воркотни господина Ватанабэ мгновенно пресекся и вся его старческая сварливость точно испарилась.
Час спустя, легко закусив, все трое опустились на колени вокруг низкого столика, на котором лежала свернутая в свиток купчая на дом и еще один составленный Николаем не совсем по правилам документ, согласно которому он передавал все свое имущество – дом вместе с обстановкой – обоим старикам на равных правах. Он сообщил им, что уйдет из дому сегодня днем и, скорее всего, никогда сюда больше не вернется. Сначала им будет трудно; придут чужие люди и станут задавать разные вопросы; это усложнит их жизнь, но всего лишь на несколько дней; после этого иностранцы перестанут ими интересоваться и, вероятно, никогда больше не появятся в их маленьком доме. Денег у Николая было не много, поскольку, получая зарплату, он тут же тратил ее большую часть. Те сбережения, которые еще у него остались, лежали завернутые в кусок материи на столе. На случай, если господин Ватанабэ и госпожа Симура не смогут заработать достаточно, чтобы содержать дом, он дает им разрешение продать его и доход использовать по своему усмотрению. Все-таки госпожа Симура настояла на том, чтобы отложить часть денег в качестве приданого сестрам Танака.
Когда все это было улажено, они вместе выпили чаю, обговаривая детали. Николай надеялся, что им удастся избежать неудобного, тягостного молчания, но вскоре они переговорили обо всех домашних делах, скромный запас тем был исчерпан; больше им нечего было сказать друг другу.
Недостаток японской культуры заключается в том, что японцы стесняются искренне выражать свои чувства, ощущая при этом неловкость и стыд. Одни пытаются укрыться за стеной стоического молчания или безразличной, ничего не выражающей вежливости и любезности. Другие, напротив, ударяются в крайности, преувеличенно, театрально выражая свою благодарность или отчаяние и горе.
Госпожа Симура оставалась тверда, замкнувшись в молчании, в то время как господин Ватанабэ рыдал, как ребенок.
* * *
Как и вчера, с той же чрезмерной бдительностью, четверо стражей выстроились вдоль стены у двери тюремного зала для посетителей. Вид у японцев был напряженный, казалось, им неловко здесь находиться; американец из Военной полиции зевал, скучающе поглядывая вокруг; плотный, коренастый русский точно спал с открытыми глазами, хотя, без сомнения, это было совсем не так. Еще в начале беседы с Кисикавой-сан Николай пустил пробный шар, заговорив сначала по-японски. Было совершенно очевидно, что американец ничего не понимает, однако в русском Николай не был так уверен; тогда он специально сказал что-то нелепое, звучавшее абсурдно, и тут же заметил, как легкая морщинка недоумения перерезала широкий лоб красноармейца. Когда Николай перешел на французский, поставив в тупик японских охранников, но ничуть не смутив русского, он был уже совершенно уверен, что этот человек – не простой солдат, несмотря на свою внешность медлительного славянина-тугодума. Таким образом, необходимо было найти какой-то другой способ передавать свои мысли так, чтобы никто, кроме Кисикавы-сан, его не понял, и Николай избрал шифр языка го; доставая из кармана маленькую магнитную доску, юноша напомнил генералу, что Отакэ-сан, говоря о самых важных и серьезных проблемах, всегда пользовался терминами своей любимой игры.
– Не желаете ли продолжить игру, сэр? – спросил Николай. – Свежее благоухание улетучилось: “Аджи га варуи”.
Кисикава-сан поднял на него глаза в некотором замешательстве. Игроки сделали еще только пять ходов, так что слова Николая, видимо, означали нечто особенное.
В молчании они сделали еще три хода, и тут до генерала стало постепенно доходить значение того, что сказал Николай. Желая окончательно удостовериться в этом, он произнес:
– Мне кажется, наша игра вошла в “коригатадзи”, положение мое безнадежно, и все выходы перекрыты.
– Не совсем так, сэр. Я вижу возможность “сабаки”, но вам, конечно, придется войти в “хама”.
– Не окажется ли это опасно для тебя? Не является ли это на самом деле ситуацией “ко”?
– По правде говоря, это, скорее уж, “уттэгаэ”. И я не вижу другого пути выйти из игры с честью – ни для вас, ни для меня.
– Нет, Никко. Ты слишком добр. Я не могу принять от тебя такую жертву. Для тебя такой ход станет самым опасным развитием игры, самоубийственным “дэ”.
– Я не прошу вашего позволения. Такое положение невозможно для вас, и я не могу вас в нем оставить. Я решил сделать ход и теперь просто объясняю вам расстановку сил. Противник определяет сложившуюся ситуацию как “цуру-но сугомори”. На самом же деле перед ним “сэки”. Он собирался загнать вас в угол, применив “сите”, но у меня есть преимущество и возможность стать вашим “сите атари”.
Краем глаза Николай заметил, как нахмурился один из японских охранников. Он, очевидно, умел немного играть и понимал, что их разговор – совершеннейшая чушь.
Протянув свою руку через грубый деревянный стол, Николай положил ее на руку генерала.
– Отец, меня воспитавший! Две минуты – и игра будет закончена. Позвольте мне направлять вас.
Глаза Кисикавы-сан наполнились слезами благодарности. Он казался еще более хрупким, чем прежде, очень старым и в то же время чем-то похожим на ребенка.
– Но я не могу разрешить тебе…
– Я действую без разрешения, сэр. Я решаюсь на непослушание во имя любви. Я не жду от вас даже прощения.
После минутного размышления Кисикава-сан кивнул. Легкая улыбка точно освободила слезы, наполнявшие его глаза, и две прозрачные капли медленно покатились по его щекам.
– Тогда веди меня.
– Поверните голову и посмотрите за окно, сэр. Тучи закрыли все небо, на улице холодно и сыро, но ждать осталось недолго, уже скоро время цветения вишен придет к нам, неся радость и свет.
Повернувшись к окну, Кисикава-сан спокойно вгляделся в серый, влажный прямоугольник неба. Николай достал из кармана карандаш и небрежно вертел его между пальцами. Разговаривая с генералом, он сосредоточил взгляд на его виске, там, где под прозрачной кожей пульсировала тоненькая синяя жилка.
– Помните ли вы, как мы гуляли под цветущими вишневыми деревьями на Каджикаве, сэр? Подумайте об этом. Вспомните, как много лет назад вы прогуливались там же с вашей дочерью, держа ее маленькую ручку в своей. Вспомните, как вы шли вдоль этого берега с вашим отцом, и ваша маленькая детская рука лежала в его руке. Думайте об этом, сосредоточьтесь на этих воспоминаниях.
Кисикава-сан опустил глаза, обратив свой внутренний взор на эти мирные, успокаивающие картины, а Николай продолжал говорить, и голос его звучал мерно, словно убаюкивая; тихий, завораживающий тон его речи был важнее произносимых слов и их смысла. Так прошло несколько мгновений, и наконец генерал взглянул на Николая; слабая улыбка собрала морщинки в уголках его глаз. Он наклонил голову. Затем опять отвернулся, глядя на серое, сочащееся дождем марево за окном.
Николай продолжал говорить, все так же мягко, тихо, не повышая голоса. Американец из Военной полиции ковырял ногтем у себя в зубах, с головой уйдя в это занятие; однако Николай явственно ощутил, как напрягся наиболее смышленый из японских охранников, которого смущал и сбивал с толку тон этого разговора. Внезапно русский “охранник” с криком метнулся вперед.
Но было слишком поздно.
* * *
Шесть часов Николай просидел в наглухо закрытой, лишенной окон, комнате для допросов. Не сопротивляясь и ничего не объясняя, он отдал себя в руки ошеломленным, чувствующим себя одураченными и оттого разъяренным, ожесточившимся охранникам. В порыве гнева американский сержант дважды ударил его своей дубинкой, один раз по плечу и один – по лицу, так что рассек ему бровь до кости. Боль не очень его донимала, но из раны обильно струилась кровь, и Николаю неприятна была эта нечистота, оскорблявшая его достоинство.
Напуганные тем, какие последствия повлечет для них смерть заключенного, убитого у них прямо на глазах, охранники, выкрикивая угрозы в адрес Николая, подняли тревогу и вызвали тюремного врача. Прибывший доктор-японец, робкий, суетливый и нервный, ничего уже не мог сделать для генерала, чье сознание потухло через несколько секунд после удара, нанесенного Николаем, и чье тело умерло спустя минуту после этого. Покачивая головой и со свистом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, точно журя озорного, набедокурившего мальчишку, врач занялся рассеченной бровью Николая.
Пока два новых японских охранника стерегли Николая, не спуская с него глаз, остальные отчитывались перед начальством, приводя свои описания случившегося, которые ясно и недвусмысленно доказывали их собственную невиновность, в то время как их коллеги выставлялись в самом невыгодном свете.
Потом вернулся американский сержант, и с ним еще трое охранников той же национальности; русские и японцы исчезли. Расправа с Николаем должна стать спектаклем, который будут ставить американские режиссеры.
Молча, угрюмо Николая обыскали, сорвали с него все, что на нем было, и одели в такую же грубую и прочную, “антисамоубийственную” одежду, которая была на генерале; его провели по коридору и оставили босого, со скрученными за спиной руками, в голой, холодной комнате для допросов, где он сидел в полной тишине на металлическом стуле, привинченном к полу.
Стараясь обуздать свое воображение, Николай сосредоточился, восстанавливая в памяти показательную игру во время знаменитого состязания между мастерами основных школ го; он помнил, что они разыгрывали эту партию с Отакэ-сан как учебную, тренировочную. Он вспоминал каждый ее ход, рассматривая их по очереди со всех возможных точек зрения, поворачивая их мысленно то одной, то другой стороной, исследуя все таящиеся в них достоинства и недостатки. Умственного напряжения и предельной сосредоточенности было достаточно, чтобы отгородить его от чуждого, хаотично-безумного внешнего мира.
За дверью раздались голоса, затем послышались звуки отпираемых замков, звон ключей и лязг засовов; в комнату вошли трое. Один из них оказался тем самым сержантом Военной полиции, который так усердно ковырял в зубах, когда умер генерал. Второй был крупный, дородный мужчина в гражданском костюме; его маленькие свинячьи глазки умно поблескивали, но ум этот, несомненно, разбавляла изрядная доля материалистического скептицизма и бездушия; подобный взгляд можно встретить у политиков, кинопродюсеров и торговцев автомобилями. Третий, с погонами майора, был высокий мужчина крепкого телосложения, с толстыми бескровными губами и тяжелыми нависшими веками. Именно он уселся на стул напротив пленника, тогда как толстяк в гражданском встал у Николая за спиной, а сержант занял свой пост у двери.
– Я – майор Даймонд.
Офицер улыбнулся, но голос его звучал тускло, невыразительно; он точно пережевывал слова, широко раздвигая челюсти, и они выходили из его гортани с тем скрежещущим, металлическим призвуком, который выдает простолюдина, прикрывающегося тонким слоем наносной, благоприобретенной культуры; подобное произношение также связывается с женскими голосами дикторов в Соединенных Штатах.
В ту минуту, когда они появились, Николай как раз размышлял над очередным ходом в разыгрывавшейся перед его мысленным взором партии мастеров; ход этот имел аромат “тенуки”, хотя на самом деле был тонким, остроумным ответом на предыдущее передвижение противника. Прежде чем поднять глаза на вошедших, Николай окинул внимательным взглядом воображаемое игровое поле, запоминая расположение камней, чтобы можно было вернуться к игре позже.
Только после этого он окинул своими бесстрастными зелеными, как старинное стекло, глазами лицо майора.
– Что вы сказали?
– Я майор Даймонд, из Уголовно-следственного отдела.
– О? – безразличие Николая не было притворным.
Майор открыл портфель и достал оттуда три отпечатанных на машинке листа, сколотых вместе.
– Вам нужно просто подписать это признание. После этого мы продолжим разговор.
Николай взглянул на бумаги.
– Не думаю, чтобы мне хотелось что-либо подписывать.
Даймонд раздраженно поджал губы.
– Вы отрицаете то, что убили генерала Кисикаву?
– Я ничего не отрицаю. Я помог моему другу уйти от… – Николай резко прервал себя. Какой смысл объяснять что бы то ни было человеку с душой торгаша, который все равно ничего не поймет? – Майор, я считаю совершенно бесполезным продолжать этот разговор.
Майор Даймонд взглянул на толстяка в штатском, стоявшего за спиной Николая. Тот склонился над пленником:
– Послушайте. Вы можете спокойно подписать признание. Нам известно все о вашей деятельности на стороне красных!
Николай не дал себе труда даже взглянуть в его сторону.
– Вы ведь не станете уверять нас, что не вступали в контакт с неким полковником Горбатовым? – не отступался штатский.
Николай глубоко вздохнул и ничего не ответил.
Штатский схватил Николая за плечо.
– Ты попал в опасную переделку, парень! Лучше тебе подписать эту бумагу, не то…
Майор Даймонд нахмурился и резко, отрывисто покачал головой; рука штатского разжалась. Майор положил на колени ладони и нагнулся вперед, заботливо и сочувственно глядя в глаза Николаю.
– Позвольте я попробую вам все объяснить. Вы сейчас в замешательстве, и мы вас очень хорошо понимаем. Мы знаем, что за убийством генерала Кисикавы стоят русские. Признаюсь вам, причины такого поворота событий нам пока непонятны. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным. Я буду говорить открыто. Нам известно, что вы некоторое время работали на русских. Мы знаем, что вы, благодаря вашим фальшивым документам, проникли в святая святых “Сфинкса/FE”. При вас кроме американского было найдено и русское удостоверение личности. Нам известно также, что мать ваша была коммунисткой, а отец – нацистом; что во время войны вы попали в Японию и что в число ваших знакомых входили некоторые милитаристские элементы японского правительства. Такие, например, как генерал Кисикава.
Майор Даймонд покачал головой и откинулся назад.
– Так что, как видите, у нас имеется о вас довольно обширная информация. И, боюсь, все эти сведения весьма предосудительного свойства. Именно это имел в виду мой помощник, говоря, что вы попали в серьезную переделку. Возможно, я буду в состоянии помочь вам… если, конечно, вы пожелаете сотрудничать с нами. Итак, что вы на это скажете?
Николай был потрясен полнейшей беспомощностью всего сказанного. Кисикава-сан мертв; он выполнил свой сыновний долг; он готов понести наказание; остальное не имело значения.
– Вы можете опровергнуть то, что я сказал? – спросил майор.
– У вас в руках жалкая горстка фактов, майор, и вы делаете из них абсолютно нелепые заключения. Губы Даймонда сжались.
– Эти сведения поступили к нам лично от полковника Горбатова.
– Понятно.
Так, значит, Горбатов решил наказать его за то, что он увел жертву прямо у него из-под носа, подсунув американцам эту, наполовину правдивую, информацию с тем расчетом, что янки выполнят за него всю грязную работу. Типично славянское стремление загребать жар чужими руками.
– Разумеется, – продолжал Даймонд, – мы не принимаем все сведения, полученные от русских, за чистую монету. Вот почему мы хотим дать вам возможность изложить свой вариант этой истории.
– Здесь нет никакой истории.
Штатский снова схватил его за плечо.
– Вы отрицаете, что вы познакомились с генералом Кисикавой во время войны?
– Нет.
– Вы отрицаете, что он является частью японского промышленно-милитаристского аппарата?
– Он был солдат.
Правильнее было бы сказать, что он был воин, но эти нюансы ничего не значили для американцев, с их торгашеским мышлением.
– Вы отрицаете вашу близость с ним? – не унимался штатский.
– Нет.
Майор Даймонд вновь перехватил нить допроса. По его тону и выражению лица было ясно, что он ни в чем не уверен и искренне пытается разобраться.
– Ваши документы были фальшивыми, не так ли, Николай?
– Да.
– Кто помог вам получить фальшивые документы?
Николай молчал.
Майор кивнул головой и улыбнулся.
– Понимаю. Вы не хотите впутывать в это дело друга. Это понятно. Ваша мать была русской, не правда ли?
– Русской подданной. В ней не было ни капли славянской крови.
Тут вмешался штатский:
– Так вы признаете, что ваша мать была коммунисткой?
Николай с горькой иронией подумал о том, что его матери даже в могиле не удалось избежать общей участи несчастных славян.
– Майор, в той степени, в какой моя мать вообще интересовалась политикой, – она чтила политические права Аттилы. – Николай еще раз повторил слово “Аттила”, неправильно, с ударением на последнем слоге, так, чтобы поняли американцы.
– Ясно, – сказал штатский. – И, я полагаю, вы будете также отрицать, что ваш отец был нацистом?
– Вполне мог быть. Насколько я знаю, он был достаточно глуп для этого. Впрочем, я никогда не видел его.
Даймонд кивнул.
– Таким образом, из всего, что вы сказали, Николай, следует, что наши обвинения по большей части верны.
Николай вздохнул и покачал головой. Два года он проработал с американцами, постоянно сталкиваясь с их мышлением, но не мог бы сказать, что понял эту упрямую склонность идти напролом, стараясь загнать факты в жесткие рамки удобных для них суждений.
– Если я вас правильно понял, майор, – а я, честно говоря, не особенно об этом забочусь, – вы обвиняете меня в том, что я в одно и то же время являюсь коммунистом и фашистом, близким другом генерала Кисикавы и его убийцей, а также японским милитаристом и советским шпионом. И вы, кажется, думаете, что это русские организовали убийство человека, которого они намеревались подвергнуть бесчестному судилищу, с тем, чтобы на весь мир раструбить о своем подвиге. Простите, майор, ваш здравый смысл не протестует против этих обвинений?
– Мы пытаемся вникнуть в каждую мелочь, распутать все незначительные узелки, – заметил майор.
– Неужели? Какое подвижничество!
Рука штатского больно впилась ему в плечо.
– Мы не нуждаемся в идиотских рассуждениях! Твои дела плохи, приятель! Эта страна находится в зоне военной оккупации, а ты вообще не являешься гражданином ни одного государства! Мы можем делать с тобой все, что нам только заблагорассудится, и ни одно консульство или посольство не станет вмешиваться, никто не встанет на твою защиту!
Майор покачал головой, и штатский, разжав руку, вновь отступил назад.
– Не думаю, что разговор в таком тоне может принести нам какую-либо пользу. Совершенно очевидно, что Николай не из тех, кого легко запугать.
Он осторожно улыбнулся уголком рта, почти не раздвигая губ.
– И все же мой помощник прав. Вы совершили серьезное преступление, которое карается смертью, Однако положение ваше не безвыходно. Вы можете оказать нам помощь в нашей борьбе против международного коммунизма. От вас потребуется только небольшое желание сотрудничать с нами, и дело легко обернется в вашу пользу.
Николай узнал этот тон. Как и все американцы, майор по натуре своей был торгашом; все для него имело свою цену, и достойными людьми он считал тех, кто умеет хорошо обстряпывать свои делишки, совершая выгодные сделки.
– Вы слушаете меня? – спросил Даймонд.
– Я вас слышу, – ответил Николай, вкладывая несколько иной смысл в свой ответ.
– Ну и? Вы согласны сотрудничать?
– То есть, вы имеете в виду, подписать признание?
– Это и еще кое-что. В признании ответственность за убийство возлагается на русских. Мы хотим также знать кое-что о людях, которые помогли вам проникнуть в “Сфинкс/FE”. И, кроме того, все о русских разведчиках, которые здесь действуют, и об их связях с не выявленными до сих пор японскими милитаристами.
– Майор! Русские не имеют к моим поступкам ни малейшего отношения. Поверьте, мне глубоко безразлична их политика и все, что они здесь предпринимают, точно так же, как и все то, что делаете вы. Вы – американцы и русские – всего лишь две, немногим отличающиеся друг от друга, формы одного и того же явления: деспотизма посредственности. У меня нет причин защищать русских.
– В таком случае, вы подпишете признание?
– Нет.
– Но вы ведь сами только что сказали…
– Я сказал, что не стал бы защищать русских или помогать им. Но я не собираюсь также помогать и вашим людям. Если у вас есть намерение казнить меня – проведя через издевательскую процедуру военного суда или минуя оную, – прошу вас, приступайте.
– Николай, мы добьемся того, что вы подпишете это признание. Прошу вас, поверьте мне.
Зеленые глаза Николая бесстрастно смотрели на майора.
– Я выхожу из разговора.
Он опустил глаза и вновь сосредоточился на расположении камней на доске, каким оно оставалось в его памяти, отложенное на время беседы. Он снова принялся обдумывать возможные варианты ответных ходов на то, что представлялось ему весьма хитроумным “тенуки”.
Майор и толстяк в штатском обменялись кивками, и последний вынул из кармана черный кожаный футляр. Николай не шевельнулся, пребывая все в том же глубоком раздумье, в то время как сержант Военной полиции закатал ему рукав, а штатский поднял шприц, удостоверясь, что в нем не осталось воздуха, и струя, вырвавшись из иглы, описала кривую в затхлом воздухе камеры.
* * *
Когда впоследствии Николай пытался восстановить события последующих семидесяти двух часов, в памяти его, точно выхваченные наугад кубики мозаики, возникали отдельные ощущения – иногда связанные в хронологической последовательности, иногда растворенные в зыбком дурмане беспрерывно накачиваемых в него наркотиков. Это был кинофильм, в котором он одновременно играл роль и актера и зрителя, – пленка его одновременно и еле ползла, и крутилась со страшной скоростью. Отголоски одних сцен и эпизодов ленты накладывались на образы других и совмещались с отдельными кадрами, вспыхивавшими в глубинах подсознания, которые скорее ощущались, нежели осознавались им, когда несфокусированное, будто наведенное на резкость неумелым оператором, изображение словно расплывалось, а звуковое оформление текло замедленно и отдавалось в ушах вязкими, неразборчивыми, очень низкими и глухими нотами.
Как раз в это время американские разведывательные службы начали свои эксперименты с применением наркотиков на допросах; часто они совершали ошибки, приводившие к расстройству рассудка жертвы. Дородный “доктор” в штатском опробовал на Николае многочисленные химические вещества и их комбинации, в результате которых “пациент” его то неожиданно впадал в истерику, то в коматозное состояние и становился бесчувственным ко всему окружающему. Временами наркотики взаимно нейтрализовали друг друга, и тогда Николай делался совершенно спокоен, сознание его прояснялось, но реальность в его представлении как бы смещалась, и, хотя он с готовностью отвечал на задаваемые ему вопросы, ответы его абсолютно не соответствовали тому, о чем его спрашивали.