Текст книги "Дурак. Книга 1 (СИ)"
Автор книги: Tony Sart
Жанр:
Славянское фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Annotation
Все, про что баяли старики в быличках-страшилках, чем пугали маленьких детишек в сказках, то давно стало явью. Выйди за ворота – лицом к лицу встретишься. Бродят по полям костомахи, творят зло во имя Пагубы мертвые колдуны-умруны, чинит непотребство нечисть, будто ума лишившаяся… И возвращаются вновь в мир Руси Сказочной древние чудища, прочь изгнанные да в темницах когда-то заточенные.
Страшно?
Любой сидел бы в своем остроге, грелся на печи и носу не казал за ворота дубовые, копьями обитые, наговорами заговоренные. Да издревле так повелось, что нет дуракам покоя. Не усидеть им на одном месте, не жить спокойно да чинно, будто тянет их какая сила потаенная за руку, в спину толкает. И наш молодец не стал исключением. Ведомый жаждой подвигов (как водится из-за красной девицы, как же иначе), отправился он в дорогу. Да только нелегким будет путь в чуждый, чужой мир.
И растолкуешь ему, не осадишь, коль что в голову втемяшилось.
Вон, знай себе бредет прочь, пылит.
Скрылся…
Дурак. Книга 1
Зачин
1. Сказ про то, как Дурак в путь-дорогу собирался (часть 1)
1. Сказ про то, как Дурак в путь-дорогу собирался (часть 2)
1. Сказ про то, как Дурак в путь-дорогу собирался (часть 3)
2. Сказ про умруна Паг-Яра и мертвую богатыршу (часть 1)
2. Сказ про умруна Паг-Яра и мертвую богатыршу (часть 2)
3. Сказ про девицу лесную да долю злую (часть 1)
3. Сказ про девицу лесную да долю злую (часть 2)
3. Сказ про девицу лесную да долю злую (часть 3)
4. Сказ про дивных волшбарей-оборотней, что Берендеями зовутся (часть 1)
4. Сказ про дивных волшбарей-оборотней, что Берендеями зовутся (часть 2)
4. Сказ про дивных волшбарей-оборотней, что Берендеями зовутся (часть 3)
5. Глагол 1
6. Сказ про Снегурочку-красу и любовь горячую (часть 1)
6. Сказ про Снегурочку-красу и любовь горячую (часть 2)
6. Сказ про Снегурочку-красу и любовь горячую (часть 3)
6. Сказ про Снегурочку-красу и любовь горячую (часть 4)
7. Сказ про мавок, злато-серебро и глупость несусветную
8. Сказ про волотов, великанов северных (часть 1)
8. Сказ про волотов, великанов северных (часть 2)
Предел
Дурак. Книга 1
Зачин
Ходит дурачок по лесу,
Ищет дурачок глупей себя…
«Про дурачка», Гражданская Оборона

Люди молчали.
Все те, кто собрался этой ночью под крышей амбара сельского головы Куделада, не издавали ни звука. Замерли неподвижными истуканами, широким кругом обступив кривую, видавшую виды лавку, заботливо принесенную сюда парой молодцов.
Внимали.
Застыли крепкие бородатые мужи, заложив большие пальцы за поясные верви, хмурились. В их глазах, давно подернувшихся пеленой безнадежности, нет-нет да и полыхали пожарища прошлого. Помнили, они еще многое помнили из того, что слышалось им сейчас в хриплом, давно сорванном голосе говорившего. Того, кто восседал нынче в самом центре амбара прямо на земляном полу, заваленном остатками прелой соломы, будто намеренно не обратив внимания на принесенное сиденье.
Старик.
Могло показаться, что был он такой древний, что неведомо, как все еще попирал дороги сего несчастного мира. Частая паутина морщин, изрезавших вдоль и поперек узкое, лобастое лицо сказителя, добавляла добрый десяток лет, а седые ломкие волосы, растерявшие уже всю силу, забранные двумя косами по бокам на манер северных племен, лишь подчеркивали многие лета. Но то лишь на первый взгляд. Стоило чуть подольше задержаться, всмотреться в сказителя, и вот уже закрадывались мысли, что не так он и дряхл. Вон и желваки крепкие играют, и глаза темные глядят молодо, задорно, с вызовом. Да и в целом не кажется он рохлей. Годами никак не старше того же Куделада, а тот мужик еще ого-го! Телегу на горбу пронесет. А что мартовский грязный снег голову окрасил? Так то мы ж не ведаем, какие беды да горе на долю несчастного выпали. Чай, не от хорошей жизни подался в бродяги-вещуны.
Вон как бает, аж в груди щемит.
Многие лета прошли с тех времен переломных.
Многие, кто что-то помнил уж нежитью стали —
Плотью истлевшей блуждают меж мрачных курганов.
Нет им покоя отныне, вовек и не будет.
Сказ я вам молвлю, внемлите же добрые люди.
Притчу о том, как наш мир погрузился в пучину
Страха и боли. Как Лес, как приют для покойных,
Захлопнул проходы, отринув себя от живого.
Не стало дороги для тех, кто закончил путь в мире
В тот край, где ждала его Мара, даруя забвенье,
Не вхожи они в звенья предков, чтоб встать с ними рядом
И доброму люду опорою быть и подмогой.
И ходят теперь меж живых, кто землею не принят.
Их Пагуба злая толкает, безвольных, к насилью.
Алкают они плотью, кровью людской насладиться,
Хотя бы на миг ощутить радость жизни забытой…
Он пришел в урочище к вечеру будто из ниоткуда.
Сам.
Не приехал с попутным обозом, крепко защищенным ратниками. Не прибился к охранцам-наемникам или хотя бы охотнику-провожатому.
Один. Лишь в сопровождении щуплого, худого как жердь мальчонки годков осьми от роду, похожего на изможденного кузнечика. И впору было б хвататься за копья дозорным у ворот, чтобы порадовать сулицей черного колдуна, потому как любой знает, что за пределами селений по дорогам свободно бродить может лишь нежить поганая да умруны проклятые. Да только замешкались, замялись храбрецы, а там, глядь, старик уже и по деревне идет, спутника своего подгоняет-поторапливает, вот уже и разговоры с бабьем у колодца ведет да поклоны пращурам-истуканам бьет. И будто свой, словно всегда тут обитался. Махнули рукой дозорники, поворчали для виду друг перед другом да и скатились обратно с вала ко рву доигрывать незаконченный круг в «хвата». Пусть его, блаженного.
Обереги, опять же, над воротами не затрепетали, не забрякали, Пагубу не почуяли, значит, нет в пришлом зла темного.
Так и бродил меж изб да овинов незнакомец. Вглядывался в людей, рассматривал. Плелся за ним и малец, озирался по сторонам тусклым усталым взглядом, порой шмыгая плоским носом. Выглядел мальчишка оборванцем таким, что даже старик, его спутник, обряженный в жуткие, видавшие виды, грязные и измазанные невесть чем лохмотья, казался если не княжьим наследком, то уж никак не меньше зажиточного купчишки. Из тряпья на мальце были лишь пара намоток на чресла, срам прикрыть, да черно-бурые от засохшей грязи онучи. Хотя к чему они были неведомо, потому как лаптей юнец не носил и был бос даже несмотря на холодную уже осень. Неужто вот так по стылым дорогам и брел, бедолага? Неужто старик не мог выторговать аль наклянчить какую обувку?
И не было в мальчонке ничего приметного, если бы не тащил он с собой большую, чуть ли не с него ростом, промасленную тряпку, заботливо и тщательно перевязанную многими веревками. И так он крепко прижимал свою поклажу, так трепетно оберегал ее, что сразу было ясно – внутри спрятано самое ценное.
Когда стало смеркаться, и первые тусклые звезды рассыпались по темнеющему небу, старик и юнец незаметно куда-то пропали, да вновь так, что никто особо и не дернулся, не потревожился. Мало ли куда бродяжки прибились. Пока из амбара головы Куделада не послышался тихий переливчатый наигрыш гуслей.
Теперь-то стало разом ясно, что прятал под тряпицей мальчишка.
И народ со всей деревни как-то сам собой потянулся к широким воротам подворья деревенского головы. Шли парни и девки, старики, бабы и дети. Тихо, без спешки и гомона. Входили, вставали кто где, располагаясь в потемках амбара по углам, слушали тихий, вкрадчивый звук перебора натянутых жил.
Мальчик играл, усевшись прямо на подстеленную давешнюю тряпку, укрывавшую его драгоценные гусли. Закрыв уставшие, с бессонными синяками, глаза, мягко водил узкими грязными пальцами над инструментом, и каждый взмах рождал чудо. Его измазанные руки, порхавшие взад-вперед, казались чем-то чужим, ненастоящим по сравнению с чистой поверхностью самогудов, испещренной вязью дивных узоров, но кого это теперь могло бы потревожить.
Мальчик играл.
Рядом замер старик.
Пара молодцев по указке кого-то из старших сбегали, принесли лавку из ближайшей избы. Заботливо поставили рядом, не решаясь потревожить, нарушить льющийся перебор, робко отошли, растворились в толпе.
Отрок, слегка приоткрыв глаза, лишь коротко глянул на поднесенное сиденье и легко, почти незаметно, пересел. Его седовласый спутник же попросту плюхнулся на прежнее место мальчонки.
И заговорил.
Хриплый голос его, напевный и низкий, влился как ручеек в тихий поток мелодии гуслей, стал набирать силу, полниться.
И вот уже под сводами амбара бушевал бурный поток сказания.
Горе одно не приходит, беда любит свору.
Голову вновь поднимать стало черное племя —
Те, кто для Пагубы зло совершать были рады,
Кто ведогонь свой сменял на богатство и силу.
Воют ветра над погостами, что разорили.
Мертвые войском встают волей движимы черной.
Люд и зверье покидают родные пределы —
Место теперь там оплотам нечистым – Кощунствам.
С гибельной целью единой приходят в те стены
Пастыри мертвых, что здесь Умрунами зовутся,
Пагубыри златочахи, Ератники-воины.
Все как один обитаются в пагубных землях.
Распри князей…
Молчат крепкие юноши. Слушают.
Для них песнь старика не сказка, не байка, а жизнь. Иной и не знавали. С младых ногтей приучали отцы да деды не только к плугу и косе, но и к колу заостренному да кистеню верному, потому как верно пел седовласый, ох верно. По всем краям нет покоя мертвым, и каждый, кто усоп, может вернуться к себе в дом, дабы загрызть родных. Потому и сносят тела сразу подальше в лес, будто силясь старые обряды воскресить, да только тщетно все. Старшие говорили, что всякое пробовали супротив свежего покойника, уж и жгли, и рубили в куски и зверю дикому на съедение отдавали. Жутко ль видеть, как твоего родича, с кем ты с неделю назад на речку бегал, нынче мясницким тесаком разделывают? Да, жутко. Да только все лучше, чем потом он и тебя, и всех твоих братьев да сестер порвет. И ведь рвали, и не раз. А потому лучше покривиться, да исполнить. Пробовали, но не помогало. Все одно восставала нежить. Уж неведомо, от силы ли Пагубы или от чего еще. Уяснили с годами люди, что единственный верный способ – снести свежего мертвяка в ельник дальний да и пущай там бродит. Огородились частоколами да рвами глубокими от мира родного, что родным быть перестал.
Порой старшие баяли, что когда-то на Руси было так благостно, что любой мог и днем, и ночью по тропе-дороге идти, куда глаза глядят, и ничего б ему не было, коль в ладу с миром был бы. А еще говорили, что все меж собой так дружно да добро жили, что прийти можно было в любое урочище да там и остаться, что нечисть дикая, от которой нынче спасу нет ни в поле, ни в чаще, раньше все больше добрая была да до помощи людям охочая. Что не роща, то с попутником, что не полюшко, то с берегиней.
Брехали, небось.
Где ж то видано, чтобы вот так взять да сунуться за ворота и пойти, куда глаза глядят. Без витязей или дозора нос совать за частокол дело гиблое, не то что из края в край бродить. Или нежить, или нечисть сгубит враз.
Молчали юноши, стискивали крепко кулаки, топорщили гневно еще жидкие усы да бороды.
Старик продолжал.
Распри князей земли предков терзают нещадно.
Рвут, словно псы злые кость, друг у друга наделы.
Тяжесть венцов на челе затмевает рассудка призывы,
Что правдой зовется теперь, то давно стало кривдой.
Те, кто поставлен был предками весть род к величью
Вмиг позабыли заветы. Как будто слепые
Бьются они головами в гордыне спесивой
Словно бараны, сшибаясь на узкой дороге.
И недосуг межеумкам в роскошных палатах,
Ведать, что древние твари вернуться решили.
В самых глубоких темницах томились до срока —
Треснули стены, рассыпались прахом оковы.
То, что грядет…
Всхлипывают тихо бабы, утирают, не таясь, передниками слезы на щеках. Нелегка женская доля, хоть и трижды почетна. Немало довелось унести за частокол родных да близких и нет на душе покоя, потому как знаешь ты, что не найдут забвения усопшие, не возьмет их под руку теперь Яга, не уведет в Лес под крыло заботливой Маре. Не пополнятся ряды предков, не укрепится защита рода. Оттого, может, и чахнут, гниют истуканы пращуров в деревнях да острогах, оттого все реже молодые кланяются в избах в углы чуров да почитают обряды. Оно и понятно, они-то и не видывали заботы пращуров, не знавали действенности ритуала, не ощущали помощи от кружения домовой нечисти. Нет, сейчас, конечно, слад можно найти и с овинником, и с хлевником, да и кикимора-матушка нет-нет да и поможет, пособит, да только чуется, что год от года все меньше небыльники к людям тянутся, все больше запираются. И это ведь та нечисть, что испокон веку рядом, что пращурами ставлена да наставлена, а про тех, что за оградой, то и говорить не приходится. Даже полевички уж давно и пальцем не шевельнут, коль посреди покоса камень косу зазубрит. А уж полудницу встретить, так верная смерть.
И ведь казалось, уж без малого два десятка лет прошло с той беды великой, когда все устои порушились, пора бы обвыкнуть, смириться, а все же порой рука сама тянется погладить запечный идолок на лад в доме или пробормотать добрый шепоток в спину на путь-дорогу. Да что говорить, до сих пор так и делают. Потому как… а вдруг поможет.
Ох, бабья доля. Нелегкая.
Каждый в амбаре думал о своем. Слова старика-вещуна, единственно верные, меткие, без промаха били в цель, находили брешь в обороне слушателей, проникали в самое нутро, вонзались в сердце.
И только дети, притихшие до поры от испуга да какой-то непонятной важности момента, еле слышно копошились. Им то что, отстоять странную забаву взрослых да нестись по домам. Завтра с первыми петухами вскакивать, дел полна котомка, а еще и поозоровать надо да хворостиной получить успеть.
Дети они в любую пору дети.
Кто-то сбегал и запалил несколько лучин и, о чудо, голова Куделад, известный ворчун и огнестрашец, не сказал ни слова, не разревелся голодным медведем, что сарай спалят и вообще, что за сборище тут устроили. Нет, промолчал. Лишь кивнул коротко, ладно, мол. И тени людей, неправдоподобно длинные, ломаные, заплясали по темным стенам амбара. Казалось, что немой хоровод гигантов-волотов зашелся вкруг, повинуясь дрожанию огоньков. И вторили этому танцу перелив гуслей и хриплый голос старика, создавая ощущение жуткого, страшного обряда.
Мальчишка стал дергать струны резче, сильнее. В мелодии появился надлом. Гусли то заливались смехом безумца, то рыдали печальной девицей. Жилы резали пальцы отрока, но он не замечал этого, раз за разом щипля, дергая, врезаясь в них. Старик же уже давно закатил глаза и вещал, раскачиваясь в такт своему голосу. Он то хрипел, то разрождался трубным басом, раскатистым, словно далекий гром.
И люди внимали.
То, что грядет, не запишут ни черты, ни резы —
Скрыто грядущее в дымке несбыточной дали.
Но помни былое, как предали мир лиходеи:
Встретишь очельника – сталью пронзи негодяя!
В сговор вступили двенадцать лжецов с одноглазой,
Сбили с пути ее, благо для мира сулили.
Лихо доверилась, чада ж двенадцать забрали
Во тьме их взрастили, тайно учили дурному.
Верили люди – очельник подмога и правда.
Но как пригрета змея на груди, так предали
Мир ведуны. Одноглазой запомни посланье:
Встретишь очельника – сталью пронзи негодяя!
Расходились неспешно, чинно.
Будто после тяжелого, но хорошего труда. На душе каждого селянина в этот поздний час было отчего-то тихо и покойно. Нечастые гости в урочищах сказители да гусляры, давно не странствует подобный люд по дорогам – ратный обоз с собой вряд ли возьмет, а торговцам платить накладно. Но не в редкой радости досуга было дело, а будто тронули мальчишка и старик что-то внутри каждого. Где надо успокоили, а где и растревожили то, что гнило, вытащили наружу.
Люди шли теперь по темным улочкам к своим подворьям, редко и тихо переговариваясь и, несмотря на уже кромешную ночь, не сильно-то спеша. Даже собаки, обычно верно отрабатывающие свою кость, а потому брешущие с вечера на каждого припоздавшего прохожего, затихли. Чуяли своим песьим чутьем, что негоже сейчас лаем воздух сотрясать.
Бродягам щедро отложили хлебов, поднесли завернутый в платок горшочек, еще исходящий паром, да добрую крынку сливок. Даже голова, прижимистый дядька, а все же оторвал от сердца отщип серебра. Махонький, но на долгую дорогу хватит. Может, мальцу лаптями разживутся, а то со дня на день распутица.
В благодарность за потеху их оставили ночевать прямо здесь, в амбаре, но как только последний селянин покинул нежданное обиталище, оба засобирались. Отрок деловито и сноровисто закутывал гусли в тряпицу и перетягивал веревки. Старик же складывал свежие гостинцы в небольшую драную котомку, что-то ворча себе под нос. Загляни какой зевака сейчас в амбар, то непременно посчитал бы незнакомцев безумцами, коль решили собираться прочь из селения да еще и в ночь. Туда, за частокол, где куда ни шагни, на мертвяка нарвешься. Поднял бы шум зевака, заверещал. Да только не было посторонних глаз рядом.
– Очень, очень замечательное сказание, – раздался голос из дальнего угла амбара. Был он тихий, вкрадчивый, но при этом таящий в себе нечто опасное. Как змея в траве.
Мальчонка от неожиданности вздрогнул и чуть было не выронил свои замечательные гусли, перепугался еще больше и в страхе прижал их к себе так, что где-то под тряпицей жалобно загудели жилы струн. Старик же не дернулся, даже не замер, продолжая укладывать пожитки. Он не глянул в ту сторону, откуда раздался голос, словно и не интересовало его вовсе, кто это решил задержаться в амбаре. Лишь скупо бросил сорванным голосом:
– Благодарю, боярыня. Нашего с Кривом собственного сочинительства.
Он кивнул в сторону мальчонки и тут же пришикнул на него. Чего, мол, застыл напуганным кроликом.
– Это просто чудесно! – подхватил голос с таким воодушевлением, будто ничего в своей жизни более прекрасного не слыхивал. Спустя миг из темного угла шагнула высокая статная женщина. Была она не то, чтобы громадна, но ростом могла бы поспорить с самым высоким мужчиной деревни, если не с княжьим витязем, куда, как известно, брали только богатырской стати. Одета была ночная гостья просто, но богато. По серебряным височным кольцам, по искусно вышитому узорами да оберегами сарафану цвета мокрого сена, по роскошной двурогой кике[1] никак нельзя было ожидать встретить такую особу в деревенском амбаре. Пусть даже и головы. Недалек был от истины старик, назвав незнакомку боярыней. Не из высоких, конечно, но при чине.
Мальчик, невольно спрятавшись за спину своего спутника, с испугом глянул на улыбчивое, сильно нарумяненное не по времени лицо женщины и на миг ему показалось, что вместо одного глаза проступило страшное бельмо. Отрок в ужасе весь сжался, зажмурился, часто-часто плюя себе через плечо и крутя свободным кулаком шиш, но тут же получил увесистую затрещину. Рука старика, все еще крепкая, быстро вразумила мальца, и тот открыл глаза. На него смотрело обычное лицо гостьи, не очень молодое, не очень красивое. Обычное. В голубовато-серых глазах читалась забота и легкая тревога – испугался, бедный мальчик? Узкие губы ее расплылись в широкой улыбке, от которой теперь даже вещуну стало не по себе.
– Это просто чудесно, – повторила боярыня и глянула теперь в упор на старика. – Вы ее рассказывайте почаще. Люди должны помнить!
Она вдруг ойкнула, полезла за поясок и выудила оттуда монетку, глянув на которую старик и малец ахнули. В руках женщина вертела полновесный серебряник. Да за такое богатство можно было взять если не военного коня, то уж телегу с клячей точно. Миг, и блестящий кругляш оказался на ладони у седовласого, после чего был бережно прижат его же пальцами.
– Это вам в добрый путь, – с какой-то жуткой нежностью промурлыкала гостья. – Очень, очень замечательное сказание.
Она улыбнулась еще шире, так, что уголки рта чуть ли не разъехались за височные кольца, и быстро вышла из амбара легкой походкой.
– Благодарю… хозяйка! – только и успел крикнуть в темноту старик и еще долго крутил в пальцах дорогой подарок.
Мальчик же, словно и не было ему никакого дела до свалившегося внезапно богатства, стоял, прижимая к себе гусли и глядя на заваленный жухлым сеном пол и прислушиваясь к себе. Казалось, будто теперь внутри него что-то ворочается. Нехорошее, недоброе.
Мотнул головой, отгоняя дурнину.
Пора было в путь.
Он давно привык к тому, что нежить никогда не трогала его и старика в дороге.
[1] Кика – женский головной убор.
1. Сказ про то, как Дурак в путь-дорогу собирался (часть 1)
– Чтоб вас!
Юноша кубарем вывалился из сеней, спиной выбив массивную, дивно украшенную резьбой дверь. Замечательную, надо заметить, дверь. Богатую, крепкую. Сразу видно, что пошли на нее лучшие дубы с округи, а мастера не одну седьмицу провели, выдалбливая чудные узоры в виде сказочных сюжетов да былин. Загляденье одно. А с ней вот так! Дверь жалобно загудела от молодецкой удали и обиженно распахнулась настежь, давая дорогу юноше, и тот, невнятно бранясь, съехал по ступеням вниз. Прямиком в жидкую еще осеннюю грязь.
Кряхтя и не переставая сквернословить ни на миг, парень долго поднимался из липкой холодной жижи. Перемазался он окончательно, чуть ли не по загривок, испачкав донельзя щегольские порты широкого кроя и длинную, когда-то алую рубаху. Про меховую душегрейку и говорить было нечего – шерсть на ней тут же свалялась, слиплась в черные комья и, быстро подсыхая, превратилась в вислые сосульки, отчего молодец стал походить на унылого ежа.
– Мурмолку[2] верните взад, брыдлы[3]! – все же встав на ноги, крикнул молодчик куда-то в черноту провала сеней.
Почти сразу требование его было исполнено – наружу темной птицей выпорхнуло нечто, взметнулось к небу меховыми крыльями да не сдюжило. Призвала неведому птицу земля-матушка, и плюхнулась она вниз грузом тяжким. Прямиком в ту самую жижу под ногами молодца.
– Чтоб вас! – зло повторил тот, поднимая из грязи то, что некогда было его шапкой.
Вокруг юноши, привлеченная шумом, стала собираться дворня. Хихикали девки-пряхи, высунув носы из узких оконцев женских покоев. Зубоскалил от коновязи рябой мальчишка-пастух, то и дело ковыряя в носу большим пальцем. Гоготали стражники у ворот, бряцая от смеха доспехами и кольчугами. Даже хмыкнул из тени амбара бородатый конюх, хоть и был славен по всему Опашь-острогу своим бесстрастием. А там уж с улицы стали заглядывать зеваки и вездесущая малышня, улюлюкать да свистеть принялись.
Еще бы, ведь не каждый день творится потеха на подворье у князя Осмомысла…
Хотя, между нами, князем-то зажиточный наказной воевода, награбивший себе богатство за последнюю дюжину лет на землях добрых соседей, сам себя величать стал. Венец заказал златой, с каменьями, да только… как был Опашь острогом внутренних земель Руси, так и остался, вот и князь выходил самозваный. Навроде тех атаманов лесных, что себе чины да рода древние сочиняют, стяги цветастые рисуют, а на деле разбойники как разбойники. Но про то тс-с-с, шепотом и только по глубокому доверию. Кому ж охота в петле болтаться аль с перерезанными сухожилиями рабом с ближайшим обозом к Ржавым Степям уехать.
Лучше уж от ворот погогочем над непутевым дураком, которого, видать, из хором погнали. Отсюда и веселее, и безопаснее.
Молодец между тем, еще больше раздосадованный вниманием людей, уже горланил на весь двор, то и дело размахивая кулаком в сторону терема воеводы:
– Зря обидел ты меня, Осмомысл, зря погнал, когда добром я к тебе пришел. Понапрасну насмехался зло надо мной и слов моих на веру не принял. Говорю тебе я, Отромунд, сын купца Вала, что будет дочь твоя старшая, Избава, моей!
Затихать вдруг стал двор, смолкли хиханьки. Попрятались улыбки, устремились глаза веселые в землю раскисшую. Потому как в дверном проеме, том самом, откуда совсем недавно вылетел юноша, показался крепкий статный мужик. Был он одет богато, но без излишества, в голубом кафтане дорогой ткани, темных портках да сапогах на меху. На хмуром лице его, разъетом и широком, застыли льдистые светлые глазки, недобро щурясь на стоявшего у ступеней парня. Шагнув наружу, крепыш огладил широкой ладонью бурую, едва тронутую сединой бороду и отстранился вправо, пропуская следом… себя же.
Вышел второй, ступил влево.
То же насупленное лицо, те же злые глазки, те же одежды. Даже шрамы на лбу и виске, казалось, были одинаковые. И могло бы показаться кому, что морок то или какая волшба недобрая, если бы не знала вся округа двух однобрюшков[4], самых верных наперсников[5] князя. На много верст известны были братья Нравичи, скорые на расправу и лютые в ратном деле. И всякому было ведомо, что лишний раз лучше не попадать под взор двух пар холодных глаз, потому как одним пращурам было известно, что на уме у витязей двойников.
Однако ж, то ли сын купца был неимоверно храбр, то ли безумно глуп, но взгляда не отвел, смотрел в упор на замерших по обе стороны прохода бугаев.
Ждал.
И дождался.
Докричался, выходит.
Потому как ступил теперь на крыльцо сам князь Осмомысл, мужчина статный, явно битый походами и боями. Хоть и уступал он в росте своим верным охранцам, но исходило от владыки никак не меньше того чувства опасности, что ощущается всегда каким-то потаенным, данным от рождения чутьем. Властью разило от воеводы. Властью и смертью.
Презрительно глянув на перемазанного с ног до головы молодца, венценосец не спеша оправил домашнюю, расшитую мелким жемчугом опашницу[6] и, шумно втянув носом, смачно сплюнул. Прямиком юноше под ноги.
Дурной жест отозвался по притихшей толпе суеверным ропотом. Оно и понятно, на землю родную плюнуть то дело не благое, ни пращурам, ни нечисти не в угоду будет. Как бы беду не накликать. Да только погудели люди и замолкли. Славился сумасбродный Осмомысл и тем, что не указ ему были ни обычаи, ни уклады. Не признавал он ни лада с Небылью, ни чуров поддержку. Не раз на пирах бражных после очередного кровавого набега горланил он, что лишь на себя надобно надеяться человеку достойному, потому как сам он хозяин себе и доле своей и дорогу к славе сам прокладывает. Топором и огнем! И вторили шумно ему родичи дружинники.
Вновь тишина.
– Голоси, малец, – голос князя был ленивый, говор неспешный, тягучий. – Голоси, пока можешь. Слово мое верное, не ровня сын купца, сопляк, ни разу ратного подвига толком не изведавший, дочке княжеской.
– Подвига хочешь от меня, воевода? – оскалился юноша, и понятно было, что после такого обращения к владыке за голову молодца не дали бы во всем Опашь-остроге теперь и ломаной полтины. Понятно, в первую очередь, самому юнцу. – Будет тебе подвиг. Да такой, какого сорок лет не видывал, не делывал никто!
Князь поджал губы, спрятав за усами звериный оскал. До поры проглотил смертельную обиду, разумно посчитав, что велеть прикончить молокососа прямо на дворе было бы даже для него слишком. В месть от нечисти за дурную смерть на пороге он давно не верил, потому как не единожды закрывали глаза небыльники на дурное. Ни когда он вырезал всю семью старосты Орлава прямо у капища предков посреди пылающего Уполья, ни когда насаживал рубленые головы всех родичей славного некогда витязя Переслава на частокол взятого Глума, ни многажды позже. Нет, не верил. Но все же лишнее роптание черни было ни к чему. Горд люд русский да волелюбив – передавишь, так не спасет ни дружина, ни кони быстрые, коль терпению предел настанет. А потому затаил до поры обиду князь, припрятал за пазуху. Провел с силой по залысине, венец поправил.
– Тебе ли, бобыня[7], подвигами кичиться? За всю свою жизнешку жалкую, небось, кроме мертвяков безмозглых никого и не рубал. Да и тех уже добивал опосля других, а? – Князь гоготнул, но смешок вышел вымученным, ненастоящим. Даже крепыши-однобрюшки не поддержали, не хмыкнули. Так и стояли истуканами по обе стороны Осмомысла. Над подворьем повисло неловкое молчание, но тут в голову князя пришла чудная затея и как одним махом нахального сопляка сгубить, и пред народом кровопийцей не выглядеть лишний раз. Прищурился хитро. – Коль удаль в себе почуял, то так и быть, бери дочу любимую, Избавушку…
По толпе на этот раз прокатился выдох изумления. Неужто князь не то, что обиду лютую стерпел, так еще и дитя родное решил отдать перемазанному в грязи нахалу? Да где ж то видано! Однако почти сразу Осмомысл добавил резко, на корню пресекая домыслы и пересуды:
– Как только принесешь мне меч заветный, кладом спрятанный. Кладенец. – Выждал князь немного, оглядел собравшихся. До всех ли дошло? Продолжил, про себя усмехнувшись. – Тот, что на пути своем преград не знает, не встречает. Будет твой выкуп невесты, стало быть. Вот тогда и свадебку сыграем. Пир на весь мир, весь Опашь гулять будет!
Сын купца шагнул вперед, топнул по ступеньке измызганным сапогом, брызнув грязью. Глянул прямо в глаза стоявшему в проходе:
– Будет тебе Кладенец, воевода!
И второй раз смолчал Осмомысл. Лишь улыбнулся холодно.
Толпа, которой собралось за время свары уже немало вокруг подворья, радостно загудела, падкая на заклады да позорища[8]. Еще бы, други мои, часто ли бьется спором сам князь да на подвиг добра молодца отправляет? То-то же! Дивному делу очевидцами будем. Что говорите? Погибель то верная? За ворота как одному сунуться так смерть найдет, не то, что в дали неведомые топать да чудо чудное искать? А никто за язык не тянул. Сами видели, сами слышали.
– Быть посему! – неожиданно громко завопил князь, воздевая руки так, что домашняя опашница его жалобно затрещала на спине. – Вы, люд острожий, тому все порука, что я, славный владыка всех земель от Яри Перста и до Вьялища, клянусь отдать Отромунду, сыну купеческому, дочку Избаву в тот же час, как принесет он мне в дар меч Кладенец. Без утайки то, все перед вами как на ладони!
И под одобрительный гул народа, которому лестно было, что сам князь его, люд простой, в свидетели взял, Осмомысл вдруг с нажимом добавил, обращаясь теперь прямиком к молодцу:
– А чтобы не было в тебе сомнений, то срок тебе покинуть острог до заката. Коль промедлишь, то любой мой родич будет считать своим долгом прирезать тебя, как собаку. Потому как пустобрехством, бахвальством сватовста да трусостью осквернишь ты Избаву, и лишь кровь твоя поганая смоет оскорбление. Тому порукой пращуры, что незримо бдят за нами!
Теперь по толпе прокатилось с разных сторон:
– Ладно, ладно толкует князь.
– Чуров уважил, молодец. Неужто брехали про него дурное зазря?
– Все по укладу молвил!
– Как встарь, по заветам предков, да!
Смотрел на колышущийся, волнующийся кисель людской князь и прятал в усах довольную усмешку. Ладно все получалось. И народу острожному угодил знатно, и щенка приколоть теперь можно по-тихому, без помех. Слова никто не скажет. А коль решится дурак идти на подвиг, так сгинет в ближайшем овраге. Туда ему и дорога.








