Текст книги "Глаза богини (СИ)"
Автор книги: Steeless
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Громовержец озадачен до последней степени, ибо не знает, как быть. Пир уже идет на второй виток – а он все не знает.
С таким не поздравляют – наверняка нашептала ему Гера. Вот Эгидодержавный и давится каждой здравницей. Можно понять. Покажешь радость – встретишься потом с неудовольствием Деметры.
Пережить неудовольствие того, кто сидит от тебя по левую руку, – проще. Пусть и старший.
Небытие сидит нынче поодаль весны.
Весна – там, с женщинами. Рядом с матерью (осторожно придерживает за локоток. Деметру нужно держать – чтобы не прорвались неуместные на радостном торжестве слезы). Радушна и улыбчива: шутит с Афродитой, кивает в ответ на глубокомысленные высказывания Афины, и ни словом, ни жестом не показывает – что там, под улыбкой. Только пальцы излишне крепко сжимают локоть богини плодородия, как бы говоря: я понимаю тебя, мать. Сейчас, здесь, провожая дочь в ее новый дом (в холодный дом, где очаги горят через силу) – смотри, я понимаю тебя…
Оттого ли губы того, кто сидит от Зевса по левую руку, изломаны особенно капризно? Пальцы выстукивают по точеному кубку древнюю мелодию, брови нахмурены (слушать Зевса подобает величественно, даже если ты на свадьбе дочери). Взгляд рассеян и скользит по пирующим, вдоль столов, мимо живых и мертвых аэдов, старающихся усладить дорогих гостей пением…
Макария не ловит взгляд отца, потому что догадывается – что увидит там. Тихо-тихо улыбается про себя и решает: посмотрю после. Когда другие объявят, что за дары преподнесли. Непременно нужно посмотреть – попозже, потому что когда проходишь путь до конца или почти до конца – хочется увидеть желанное, то, к чему стремился…
– …цветы собирала, – вздыхает Марпесса, и Макария, очнувшись, поворачивает к ней лицо. – Цветы, говорю, собирала… помнишь дорожку-то еще?
Макария кивает. Протягивает руку, берет поскучневший в мире смерти цветок дельфиниума, вращает в пальцах.
Прячет под ресницами мгновенный проблеск воспоминания – девочку, тихонько ступающую босыми ногами по цветочной дорожке, уводящей далеко, далеко…
*
– Цветы умирают?
– Макария, милая…
– А тогда куда деваются их тени?
– Те-тени?!
– У смертных тени идут под землю. Там… – детская ручка делает неопределенный жест. – Харон. Суды. Марпесса! А давай играть в суды для цветов?!
– С-суды?! Д-для ц-цветов?!
– Да, то есть, для их теней. Это будет наш Стикс… – поднятая с земли палочка указует на звонко журчащий ручеек. Ручеек поет изо всех сил, показывая: ничего общего нет у него со Стиксом. Но дитя весны и небытия увлечено идеей.
Макария плюхается на коленки, извозюкивает веселенький гиматий в песке и принимается строить кенотаф: цветы сперва надо похоронить. Кусок коры становится ладьей, гусеница – Хароном, случайно подвернувшаяся жаба – свирепым Цербером (голова одна, жалко, можно, конечно, немножечко поколдовать, как показывала тетя Геката, но лучше не надо бы, тут все такие нервные, в вотчине бабушки). А потом цветочные тени ждет справедливый суд Владычицы Подземного Царства Цветов: они войдут в отделанный мрамором, освещенный причудливыми огнями зал и предстанут перед Справедливой, сидящей на золотом престоле, и склонят лепестки перед ее взглядом.
– Подойти, – медленно скажет Владычица, – можешь смотреть.
И определит – сколько какой цветок отдал благоухания и сладкого нектара, и не мешал ли расти другим, и не вырастил ли на себе шипы, чтобы впиваться в чьи-нибудь невинные пятки. А после изречет – скитаться ли цветочной тени по вечным полям, или благоухать в кущах Элизиума, или…
– …слушай, Марпесса, а если цветком козу покормить – это вроде как мука? – Макария подносит к носу маргаритку, та почему-то выглядит испуганной. – Нет, неинтересно. Цветы нужно сразу все в Элизиум посылать, они не делают плохого.
– Да, конечно… э-э… в Элизиум.
В глазах у Марпессы – мука. Пропасть сострадания, бездны жалости. Сама юная, любящая песни, хороводы и венки, приставленная к дочери Персефоны нянькой – она каждый раз пытается сдержать эту жалость и руку, которая рвется погладить рыжую головку. И шепот «Бедная, бедная, блаженная…»
Бедная, бедная, отравленная подземным миром. Четырьмя месяцами, которая дочь своего отца должна проводить в глубине, среди чудовищ и мертвых теней, стонов ядовитых болот.
Каждый год, пока не придет время определиться.
Макария отводит взгляд – опять провалилась туда, внутрь, хватит уже, как будто там, в Марпессе, интереснее, чем на этой солнечной полянке. Задумчиво морщит лоб и перебирает цветок за цветком – белые, голубые, фиолетовые…
Макарии упорно кажется, что ей о чем-то не договаривают с этим «определиться». То есть, словами ей вообще мало что говорят, на Олимпе странное отношение к словам: ими швыряются, рассеивают вокруг себя – пустые, глупые, трескучие, семена, из которых не подняться всходам.
Еще Макарии кажется, что она ведет себя не так, и потому ее не пускают к олимпийским детям: они ревут и пугаются, когда им предлагается поиграть в Тартар («Ты будешь Гекатонхейром, а я кусками Крона!»), в Стигийские болота, в бешеного Цербера или ворожбу Гекаты. И потому Марпесса все время – видно же по глазам! – удерживает себя от того, чтобы закутать девочку в одежды покрепче, потом пойти к Деметре и просить – нет, требовать! – оставить ребенка навсегда в солнечном мире, не калечить дальше…
Бабушка будет тогда плакать. Она это очень часто делает, особенно когда мама с Макарией приезжают, еще чаще (и больше, всеми дождями) – когда уезжают обратно. Макария пока еще не нашла ответ на вопрос – почему бабушка плачет, а сама Деметра говорит: «Потому что когда очень любишь – трудно отпускать от себя».
– Мой папа не плачет, – с достоинством сказала Макария в ответ. – А отпускает же на восемь месяцев.
Деметра тяжко вздохнула и прикрыла глаза, как будто пыталась что-то удержать во взгляде. Макария много раз пыталась рассмотреть – что? Видела глупости какие-то – как будто бы пир, прикрытый темной тенью давней боли, скрытый за попытками казаться веселой…
Бабушка ласковая, щедрая и добрая. Только очень наивная. И не любит слушать про подземелья. Наверное, она любит сажать цветы: каждый раз, как Марпесса, волоча ноги, возвращается с Макарией с прогулки, бабушка смотрит на лицо нимфы – и предлагает внучке: а давай цветочки выращивать?
Макария соглашается, потому что Деметру это радует. И потом можно будет вырастить в подземелье – показать маме, это ее порадует тоже.
А еще отцу, только она пока что не поняла, какие ему нравятся цветы.
Может, как и ей самой – никакие особенно не нравятся?
Макария, когда выращивает цветы, все время отвлекается на свои мысли, а эти мысли – прямо как змеи, которые в Стигии. Как поползут в разные стороны – только следить успевай.
– Зачем ты выращиваешь такие багряные, детка? Они как кровь или огонь…
– Ой, это я так, нечаянно… – просто подумала, что отцу понравятся цветы, похожие на Флегетон. – Бабушка?
– Да, милая?
– Ведь цветы так коротко живут. И потом умирают…
– Чтобы дать жизнь другим, моя милая…
– Да, только иногда их срезают. Или рвут. Им больно, когда их рвут? Заплетают в венки, или, или…
В глазах у Великой Деметры – испуг: как ответить?! Нимфы каждый день убивают цветы, сплетая их в венки, выстилая дорожки под босыми ногами. Пускают по воде ручьев.
– Я буду рвать их аккуратно, – старается сделать лучше Макария. – И петь, чтобы они умирали без боли…
Улыбка застывает на губах Деметры – двумя трепещущими лепестками.
Вечером, когда Макария возится в саду, тихо напевая что-то веселое в головки цветов, приходит мать. Обнимает мягкими руками, обволакивает волосами, смешивая огонь с огнем, окутывает сладким ароматом нарцисса.
– Не надо говорить с бабушкой о смерти.
Макария мать любит, но некоторых слов ее не понимает. А в объятиях сидеть приятно, и не хочется задирать подбородок, чтобы увидеть взгляд.
– Разве бывает жизнь без смерти?
С мамой приятно, с ней можно говорить о чем угодно, даже об отце, о котором вообще почему-то никто не хочет говорить. И досыта вспоминать подземный мир, где – это жалко – нет звезд и светлячков. Темный, полный тайн, недосказанности, манящий многообразием растворенных в воздухе улыбок, колдовскими огнями, словами с пропастью смыслов…
– Это две разные стороны. Две разные половины, – материнские руки баюкают, и Макария с удовольствием отдается этому ощущению, – Это очень трудно – когда жизнь расколота на две половины. Это… очень…
– Тогда я сделаю так, чтобы моя жизнь была цельной. Хочешь, мама?
Мама, конечно, хочет. Мама хочет дочке самого лучшего, потому обнимает еще крепче.
Макария тихо сопит в мамино плечо и думает: чтобы жизнь стала цельной, мне не хватает еще одних рук. Меня обнимает только весна.
Но отец – в подземном мире, недосягаемый и неуловимый, как подземный мир.
Читать взгляды отца Макария пока что научилась плохо. Знает только: он радуется, когда они с матерью опять спускаются – на четыре месяца. Встречает их колесницу. Сильными руками снимает дочь с нее.
И ускользает, неведомый и почти чужой, Владыка Подземного Мира, давший ей жизнь и умение читать взгляды. У Владык много забот: судить тени, решать дела подданных, осматривать свои владения.
Мать говорит о цветах, об Олимпе, о солнце, о своей свите, о смертных и дальних краях – ее можно спросить о чем угодно. Отец говорит мало или не говорит вовсе, только смотрит, и в глазах у него – глухая, силой воздвигнутая стена, за которую обязательно надо пробиться. Ну, или пролезть.
Потому что Макарию очень интересует все, что скрывается за запертыми стенами.
Поэтому за советом она идет не куда-нибудь – к Танату Жестокосердному.
*
Отцова посланца трудно застать в его дворце. Он все больше на поверхности: отнимает жизни своим клинком. Макария подумала о клинке, посмотрела на ладошку и вздохнула: мать не разрешала заводить меч. А ей хотелось давно, с того самого пира, и непременно такой же, с лезвием, поющим под пальцами.
В этом подземном дворце она еще не была, а потому вдоволь набродилась по коридорам. Приветливо кивала теням (почему олимпийские их так сторонятся? А, вообще, они даже Эриний сторонятся. Или тетку Медузу, странные эти олимпийские…). Коридоры были бесконечными, пустыми и серыми, с вольно гуляющими в них сквозняками, со щелями – в ладонь. Макария осмотрела каждый. Потом с интересом оглядела мегарон, увешанный по стенам чем-то, сплетенным из прядей волос. Бесконечность сплетений заворожила ее – наверное, так выглядит пряжа мойр после того, как прервется. Нахмурившись, Макария тронула одну прядь – отдернула пальцы, услышав хриплый, предсмертный стон. Другую, русую (хрип), седую (отчаянный вопль), длинную золотистую (женский визг).
Волосы были наполнены криками, которые в них запутались.
– Несправедливо, – сказала она, когда из-за спины повеяло холодом. – Разве смерть – не продолжение жизни?
– Царевна, – сухо уронили за спиной. Убийца, кажется, не особенно удивился, застав ее в собственном мегароне.
– Твоя мать будет тревожиться.
Слова через силу – Убийца еще неразговорчивее отца, за него-то, наверное, меч разговаривает. Макария обернулась, чтобы привычно поймать взгляд, но бог смерти не смотрел на нее. Отвернулся к столу, куда незаметная тень только что пристроила чашу с кровью. Подцепил чашу, сделал глоток.
Небрежным движением ладони вышвырнул из воздуха гору прядей – разноцветных, длинных и коротких, испятнанных кровью и блестящих…
– Зачем? – спросила Макария, задумчиво рассматривая покрывало из волос.
Если подземных спрашивали серьезно – они так и отвечали. Не прикрываясь смешками или пустой болтовней, как Олимпийцы. Это Макарии очень нравилось.
– Чтобы не забывать. Забывать, кто ты, нельзя. Никогда.
Макария опять повернулась. Вперила взгляд в железные перья. И наконец вспомнила, зачем пришла.
– Почему мой отец не говорит вслух?
– Потому что слова – шелуха, – с презрением к словам откликнулся Танат. – Верны лишь дела. И взгляды.
И коснулся меча, кажется. Макария постояла, подумала: попросить потрогать клинок? Мать запретила, жалко. Тихонько повернулась, скользнула назад в серые коридоры.
Чтобы помнить, кто ты, нужно знать, кто ты. «Ты вообще кто?» – спросила себя Макария, глядя в серебристое зеркало. Посмотрела на рыжие волосы, потрогала пухлые губки, вздернутый нос… Ага, дочь Персефоны Прекрасной, богини весны, любимицы своей матери Деметры…
Потом присмотрелась к черным глазам, норовившим углядеть главное. Губы сами собой шепнули: дочь невидимки. Властителя Подземного Мира, признающего лишь дела и взгляды.
Я – целое от двух половин, как соединить это?
*
В тот год она впервые явилась на поверхность иной.
В зеленом коротком хитоне летала в танце с нимфами. Смеялась, брызгалась в них водой, остро ощущая разлитую в воздухе под пальцами жизнь. Выслушивала радостную Деметру – и улыбалась таинственно и уклончиво, улыбкой, принесенной оттуда, снизу.
– Милая, – охнула Деметра, вдохнув аромат ее нового цветка. – Какое чудо! Надышаться не могу, – и все пыталась подобрать слова, потом открыла глаза и ойкнула, узрев цветок: черный, сморщенный и весь утыканный иглами, как бы говорящий: а ну, подойди!
– Что э-т-то…
– Это цветку сделали больно, – пояснила Макария, поворачивая его так и этак. – Когда он еще был семечком. Теперь он никому не верит. И не может быть красивым. Может только дарить аромат. Его теперь нельзя взять напрямую, смотри, – стиснула ладошку, и Деметра вскрикнула, когда шипы впились в ладонь внучки. – Можно только – вот так, тихонько…
Тонкими пальцами слегка коснулась скорченных, словно обожженных лепестков – и аромат стал сильнее и чище.
– Где росли дочери Зевса? – спросила Макария у цветка. Цветок и Деметра молчали, тогда она ответила сама себе. – На Олимпе. Где росли дети Посейдона? В глубинах подводья. Где росла Макария, дочка Аида?
И подняла кудрявую голову, задумчиво оглядывая цветник Деметры Плодоносной – бескрайний, наполненный диковинными растениями, деревьям, невиданными в мире смертных цветущими кустарниками.
Сама Плодоносная стояла с опущенными руками.
Молча смотрела в глаза своей вдруг повзрослевшей внучки.
Почему она раньше не замечала, какие они черные?
Но Макария уже тихонько засмеялась, обняла бабушку, увлекла ее к нимфам – водить танцы по весенним лугам. Дочери весны ведь положено танцевать и петь?
Дочери невидимки положено скрывать истину за медными ресницами. Переливчатым пением, пышными венками из мертвых цветов.
Подземные, наверное, все такие, – молчит Макария. Все не на виду. Представь себе, что там – в глубине, и станет ясно. Хочешь, я скажу тебе, бабушка, откуда взялась серая стена в глазах моего подземного отца? Выросла по кирпичику из великой любви – Зевс и Посейдон о такой вряд ли слышали, у них же детей – как ресниц у Аргоса… Из любви и из боли – потому что единственной дочери однажды придет пора определиться. Жизнь или смерть. Поверхность или подземный мир. Стена укрепилась нежеланием сделать выбор дочери мучительным и острым – сотворить разрыв между матерью и отцом. Знаешь, бабушка, мой отец – воин. Как воину поладить с маленькой дочкой, которую на самом деле очень любишь? Просто быть рядом, тенью: в шлеме, между судами, в саду ее матери. Мелькать между деревьев, глядя на нее издалека, и радоваться, что радуется она.
А еще сделать ей подарок…
Олимпийцы не заметили, как Макария стала своей. Просто влилась, как будто была с матерью все время, просто ее не замечали. Вдруг оказалось, что она слушает рассказы Афродиты о ее любовных похождениях, вместе с Афиной прохаживается по оружейным комнатам, сочувственно кивает, когда Гера в очередной раз колотит посуду («Да, да, тетя, он такой… на, вот еще амфору грохни, очень тонкая, хорошо разлетится!») Помогает Гебе удрать с Олимпа к смертным, прикармливает ланей на пару с Артемидой.
Выяснилось как-то внезапно, что Арес и Аполлон чересчур низко кланяются богине плодородия при встрече. Деметра неярко светилась от счастья, когда ее в очередной раз поздравляли с такой внучкой. Почтительной, веселой, светлой, всеми любимой и ни разу не подземной.
Только Персефона с тревогой посматривала на загадочную улыбку дочери – та временами напоминала ей улыбку одной подземной богини с тремя телами. Поглядывала, но не пыталась разговорить. Знала: не услышит правды.
И смирилась с этим.
А Макария училась молчать. Среди шуток, веселых сплетен о подземельях, среди невинных фраз («Представляете, как-то решил со мной познакомиться один смертный пастушок, так я ему сказала – ты сначала с папой моим поговори…») – словно в ворохе пестрых лент, прятала остро заточенную истину.
Никакого определения не будет. Я – дочь двух разделенностей – не собираюсь разрывать себя надвое.
Я буду связывать воедино.
*
Во дворце подземного царя был предусмотрен обширный зал, где можно упражняться в мечевом бое. Время от времени подземный царь неспешно шествовал туда в сопровождении своего посланца – и возвращался несколько менее нахмуренный, чем обычно.
На этот раз Владыка вошел в зал в одиночестве. Послание гласило: «Будь в мечевом зале перед обеденной трапезой», – зачем, Гипнос не сказал и только строил таинственные гримасы, одна другой уморительнее.
Свист пришел неожиданно. Аид повернулся, подставляя лезвие прыгнувшего в руку меча. Раз (странно, неумелый противник), два (неопытный, что ли?), три (о, зато задора довольно много, Гермес, что ли, решил развлечься?).
– Бездарно дерешься.
– Конечно, бездарно, – весело отозвалась пустота голосом дочери. – Я вообще-то и не умею.
Шлем покинул рыжеволосую головку, Макария держала его в одной руке, второй держала короткий клинок гефестовой ковки. Подумала, положила хтоний на пол. Клинок протянула отцу.
– Не умеешь? – эхом повторил тот.
Стена во взгляде треснула, камень выцвел до глины.
– Нахваталась у Афины и Ареса. Афине сказала: я ведь живу в очень опасном мире, мне нужно защитить себя. С Аресом было еще проще. Он решил, я любуюсь его удалью.
Аид молча стоял напротив дочери, поворачивая в пальцах ее меч (Гефест ковал по руке подземной царевне, сразу чувствуется).
– А Гефесту я ничего не стала говорить, он никогда не задает лишних вопросов.
Он кивнул. Не смотрел на клинок, смотрел только в глаза дочери.
Теплое отражение своих собственных глаз. Отражение шептало: «Слова – шелуха, отец. Хочешь – мы поговорим по-настоящему? Я умею».
– Скажи, – легким тоном продолжила дочь Весны, – где мне найти в подземном мире сильного мечника, чтобы научиться владеть клинком? А то я боюсь драться слишком уж бездарно.
В стене открылась дверка. Маленькая, узкая… «Зачем?» – просочилось оттуда почти неявно.
– Потому что ты живешь в очень опасном мире? – спросил он вслух.
– Потому что я хочу быть готовой взять любой жребий. А быть готовой трудно, когда умеешь только танцевать и выращивать цветы.
«Однажды ты сделал мне очень хороший подарок, папа. Целый мир, наполненный светом, запахами, песнями – в подарок дочери к рождению. Все краски, все цветы, все звуки. Это был очень хороший подарок. Но сегодня я хочу другой».
Дверь во взгляде отца стала шире, когда он медленно, в задумчивости взвесил свой клинок и встал напротив дочери в позицию.
«И ты правда хочешь такую игрушку?»
«Еще бы не хотеть».
Подземное лезвие мягко вспороло воздух. Изящно взметнулась девичья ручка с мечом – в ответ.
Дзынь!
«Странно для первого выбора».
«Потому что это не первый. Но о первом я тебе расскажу. Если захочешь».
Пламя факелов недоуменно мерцало, бросало страстные отблески на базальтовые стены. Пламя качало головами: недоумевало, что нужно двум теням: высокой, широкоплечей, и хрупкой, девичьей. Тени мягко пригибались, уклонялись, то подаваясь навстречу друг другу, то отходя на позиции, под бесконечный звон клинков.
Тени молчали.
«Здесь сильнее. Хорошо! Не подставляй удар под прямой. Обтекай! Ускользай! Теперь атака. Сверху. Выпад. Хорошо».
Волосы рыжее пламени полыхали в воздухе – дополняли черноту других волос, схваченных царственным венцом, но таких же растрепанных.
«Я никогда ничего не выберу. Я еще не знаю, как я это сделаю – но я навсегда останусь на поверхности. И всегда буду в подземном мире. Жизнь и смерть – не разные стороны. Это единое целое. Я хочу быть цельной, отец, а для этого мне не хватает подземного мира. Не хватает… тебя. Потому что можно ли увидеть подземный мир по-настоящему, когда рядом с тобой нет его Владыки?»
«Ты хочешь увидеть его за четыре месяца?»
Странный поединок. Поединок ли? Может, танец? Может, здесь, в подземном мире – все танцы такие, только с мечами, только с плотным сплетением взглядов?
«Мать уже знает: после того, как мне исполнится двенадцать, я перестану возвращаться с ней. Буду наведываться на поверхность часто… но реже, чем раньше. Ты покажешь его мне?
Не забывай, я ведь все-таки – подземная…»
Стена дрогнула под напором изумления. Медленно рассыпалась в прах.
У выхода из зала их ждала Персефона. Ласково улыбнулась взмокшей и довольной дочери – потрепала по волосам. Потом тихо вздохнув, прижалась головой к плечу мужа.
– Она твоя дочь, – тихо донеслось до Макарии из-за спины, – ты зря пытался защитить ее от этого.
Отец молчал, и в молчании было все, что должно было быть – и что будет дальше: поездки на черной колеснице, и тренировки в зале («Отступи! Взмах! Уходи от удара! Открылась сбоку!»), и немногословные вечера на берегу ревущего Ахерона, и визиты во дворцы к подземным, и пиры, на которых она помогала встречать гостей, и мимолетные разговоры взглядами – обо всем, от Титаномахии до участей теней…
И тонкая намеченная тропка, уводящая к судьбе, которая наверняка была предсказана давным-давно неведомой прорицательницей, ныне давно умершей (иногда она снилась Макарии, почему-то всегда в виде девочки со светлыми, затуманенными видениями глазами). К тронному залу, в котором соберется гудящее от волнения царство. К дню выбора («Цветами будет повелевать?» – «Да нет же, целить!»)
К певучим словам, за которым – пропасть подземных смыслов.
– Танат Жестокосердный, я вызываю тебя!
*
Пляски начались давно и основательно. Макария слушала песни, смотрела на танцы. Улыбалась мягкой улыбкой, думая о своем – она к этому давно привыкла. Кажется, она сейчас еще что-то сказала Афродите. И пошутила о своей брачной ночи с Гебой.
Фигура ее жениха отчетливо выделяется среди олимпийских гостей. Потому что гости его сторонятся. И потому что смерть должна быть одинокой. Ей повторили это три тысячи раз, и всякий раз нарывались на недоуменное пощелкивание золотых ножничек в ответ – мол, а они как же?
Танату пришлось обрядиться в белый хитон – традиция – но кажется, что хитон все время старается посереть в тон стенам. В русых, мертво текущих на плечи волосах – свадебный венец, ничуть не оживляющий бледности лица.
На золотом поясе зловеще покачивается черный клинок.
Суженый ловит ее взгляд, делает скользящий шаг – и оказывается рядом меньше, чем за мгновение.
– Сбежим? – весело предлагает Макария, не обращая внимания на то, как бедная Марпесса давится своим вином от такого пренебрежения традициями. Хотя, может, оттого, что это Танат стоит в двух шагах. – Тебе на сегодня уже хватило.
Холодные пальцы скользят по щеке, касаются подбородка.
– Я украл дочь своего царя и внучку Зевса. Я могу потерпеть нескольких чужаков в своем доме.
И сумрачно смотрит на Гипноса, который как раз…
– Гермес, допивай быстрее! Была у меня теория, что если Убийца наденет белое – у нас тут своды рухнут… о, видишь… ик! Все уже качается!
– Ага, – насмешливо шепчет Макария, наблюдая, как олимпийки быстро вплетаются в круг танцующих – только бы рядом не стоять, – потерпеть, чтобы потом сполна насладиться законным трофеем.
В серых глазах вспыхивает опасная смесь голода и нетерпения. Макария чувствует, как отзываются алым огнем щеки.
– Только не целуй меня сейчас, – говорить вслух неудобно, но с другой стороны – если высказывать то, что в глазах, это уже совсем неприлично. – Иначе мне придется стащить шлем у отца и использовать его с фантазией.
Уж Танат-то понимает, что это совсем не шутки. С Макарией вообще сложно разобрать, что шутка, а что нет. Наверное, думает Макария, у бога смерти немного страшных воспоминаний, но то, как я потащила его к Владыкам после нашей первой ночи – занимает среди них место.
Отец тогда смерил взглядом, полным тяжкого предчувствия, и приподнял бровь. Мать увидела припухшие губы дочери и поднялась с кресла, уронив вышивку. Танат каменел за спиной, кажется, готовясь закрывать Макарию собой от родительского гнева.
– Я думаю, что присылать сватов уже не надо, – тихо засмеявшись, сказала царевна, – понимаешь, мы немного увлеклись… в общем, осталось совершить обряды.
– Убийца… – прошипел Аид таким тоном, что Макария вздрогнула и раздумала смотреть отцу в глаза.
И почти физически ощутила, как в ответ черноте гневного взгляда ударил серый – клинком.
– Невидимка. Я, сын ночных первобогов, клянусь тебе Стиксом: я буду беречь твою дочь. Какого выкупа от меня ты хочешь?
Аид дернул углом рта – мол, какого выкупа, если она уже тебе жена. Персефона молчала, глядя на дочь.
– В чем поклянешься ты? – спросила потом тихо.
– В верности выбора, – прозвучало в ответ с ручейковым смехом.
В воздух наконец взлетают цветы. Пир-оборотень подходит к концу – двое смертей идут по коридору из гостей, осыпающих их зерном, мелкими драгоценностями и цветами, скончавшимися блаженной смертью. Пальцы – кованные в подземных горнилах и тонкие, хрупкие – сплетены, шаги выверены, и взгляд Макарии выхватывает лица – с натянутыми улыбками, бледные, олимпийские, заплаканное – бабушки, взволнованное – матери, дружелюбные оскалы подземных…
– Время… – углом губ шепчет Танат, хорошо, когда жених читает тебя без слов.
И Макария поднимает глаза от цветочной дорожки, которая вывела, куда следует. Ловит взгляд, которого дожидалась весь вечер.
«Люблю, – говорят глаза отца, – горжусь. Моя дочь».
Дочь весны и небытия, цельная и объединившая в себе невозможное, навеки подземная, обреченная большую часть жизни пребывать на земле, чтобы дарить блаженное умирание, улыбается в ответ.
Взглядом.
Комментарий к Только взглядом (Макария)
* невесты традиционно одевались в желтое и красное в античности. Я предположила, что у богинь это скорее цвета драгоценных камней.
**Триникрия – Сицилия
*** пир, о котором идет речь – отсылка к фику “Меч и ножны”, где Макария впервые видит Таната.
========== Я удержу (Персефона) ==========
Итак, внезапно оно. Планировалось к выходу первого романа, а потом решила – ладно, к выходу романа выложим чего-нибудь еще. Мутность текста и обилие намеков объясняются тем, что спойлерится третья часть романа, так что спойлерить хотелось осторожненько (поэтому какая битва, что за ситуация, что вообще происходит и каковы обоснуи – догадываемся из мутных намеков аффтора). Частично содержит отсылы и фразы из «Гранатового поцелуя».
Посвящается всем любителям пары и одному большому любителю – Лене, у которой День рождения)
– Тише, милый… тише… тише.
Время и память сговорились и предали: смешались, утянули в свой водоворот, норовят влить в твои уста чужие речи, в глаза – чужие слезы. Ей кажется, она когда-то видела это: девушка омывает раны черноволосого воина, касается щек, целует руки, губы, лоб, мягко шепчет, убаюкивая: «Тише, милый, тише, тише…»
Почему – «милый», если – «царь мой»?!
Но он больше не был ее царем, черноволосый, остроскулый воин, ненамного старше ее с виду, гораздо юнее своих братьев-Владык. Красивый, только с тартарской пустотой ускользающего взгляда, и осторожно проводя тканью с душистым настоем по рваной ране на его предплечье, она боялась взглянуть на его лицо. Смертельная усталость проступала сквозь молодость яснее зияющих ран, пустота выливалась из глаз густым потоком – не чета ихору – и как это исцелить, она уже не знала. Только прижималась тихо, гладила по щекам, по плечам – и шептала: «Тише, милый, тише» – будто его могли выдрать из ее рук, унести в неведомую даль, где до него будет никогда не докричаться.
Память подводила, сворачивалась в кольцо, смывала недавнее прошлое бушующими волнами своего озера. Кажется, там, за сводами подземного мира, отгремела великая битва богов… и Титанов? Гигантов? Героев? Все было неважно, неважно и смутно: молоденький мальчик с пастушьими кудрями, который целовал ее робко и с опаской (кажется, это был ее любовник, которого она почему-то себе завела. Как звали – не помнилось – Адонис? Адоней?). И как она бежала куда-то, боясь опоздать к кому-то, кто стоял под белым тополем, выливая прозрачность ихора в черные воды Амсанкта.
Прошлое умирало в муках, рождая истину: истиной было то, что он вернулся. Откуда и почему – она не желала знать, за века своего бытия Владычицей она хорошо усвоила, что не все нужно знать, а некоторое – нужно не знать специально. Наплевать, где он был и откуда они вернулись вместе в подземный мир – медленно ступая, потому что он шел, грузно опираясь на нее, этот молодой воин, волосы которого случайно впутались в серебряную паутину. Наплевать, почему земля вымерзла, когда ее нужно целить. Поднимать и поднимать из иссохшей нивы всходы.
Даже если не знаешь, как это сделать, пусть ты и богиня весны.
Он все смотрел на нее, пока она промывала раны – далеким, будто бы не узнающим, но до странного цепким взглядом, словно держался за ее образ, за шепот, за поцелуи.
И она знала, что нужно делать: тепло, вспыхнувшее в груди, мягкой оттепелью шло книзу.
– Хочу от тебя ребенка, – прошептала она, прижавшись к его губам после этого накрепко, надолго. Словно запечатывала. И его изменившийся взгляд шепнул: это все-таки все еще он, только вконец измученный, обессилевший от неведомой тебе битвы.
Она потянула вверх хитон, растрепала еще больше и без того растрепанные волосы, а улыбка и без того была: появилась откуда-то, мягкая, целящая. Вновь приникла к нему, осторожно пристроила одну его ладонь к себе на грудь, огладила плечи…
И подумала вдруг: как он красив все-таки. Наверное, если бы она увидела его таким тогда, после похищения – влюбилась бы до безумия божественной, преходящей любовью. И все бы тогда пошло иначе.
И пусть бы она теперь сгинула, эта красота. Красота и молодость, и седина в волосах. Она хочет другого, того, ее царя, ее мужа, Аида, её…
…невидимку – всплывает странное слово то ли из памяти, то ли из разгорающегося внутри теплого летнего дня.
Того, который держал ее на колеснице, а она кричала, и пиналась, и царапалась, и обзывалась последними словами. Который нёс ее на руках по коридорам, полным ухмыляющимися чудовищами, и рванул хитон, прижимая к шее жесткие горячие губы…