Текст книги "Глаза богини (СИ)"
Автор книги: Steeless
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
О каменных стенах, в нишах которых прячутся перепуганные нимфы. Скрываются, шепчутся перед надвигающейся по коридорам черной тенью:
– Это суровый брат Зевса, Аид…
– Молчите, сестры… он страшен в гневе.
– Он и без гнева страшен…
Трава по имени Минта видит себя другой. Черноволосой, пухленькой, отчаянно не влезающей со своими формами в нишу. Провожающей взглядом статную фигуру юноши в пропыленном плаще.
Трава по имени Минта снит молоденькую нимфу, которая усмехается вслед фигуре, произнося:
– Да? А мне кажется, вполне себе ничего.
*
Подруги единодушно считали, что Минту Котициду прокляла Афродита.
Подруги, конечно, ошибались.
На самом деле Афродита, разгневанная тем, что Минта увела у нее одного из многочисленных любовников, всего лишь только явилась перед нимфой во всей красе. И провозгласила холодно:
– Отныне никто и никогда не полюбит тебя!
И дождалась недоуменного поднятия черных дуг-бровей. Удивленного смешочка. И всплеска руками:
– Так а зачем оно мне надо?!
Великая Пеннорожденная даже поперхнулась. И от гнева покраснела – ну, то есть, не совсем, а так, чтобы щечки не попортить. Обратила к ничтожной пылкие речи. Дабы ничтожная, рожденная у истоков Коцита, собрала свои мозги (явно унаследованные от матери-ослицы!) и прониклась суровостью кары. Потому что ведь никто – никто, никто! – к ней никогда не воспылает. Никогда она не увидит пламени влюбленности в глазах, никогда никто не полыхнет слепящей страстью, а разве есть счастье большее…
Когда Пеннорожденная увидела, что во время ее пылкой речи нимфа преспокойно чешет волосы и переплетает их цветами – она поперхнулась еще раз.
Котицида почесала нос и решила, что совсем уж не отвечать будет невежливо.
– А счастье у каждого свое, богиня, – сказала спокойно. – Может, мне не надо пламени влюбленности. Может, я другим обойдусь.
Киприда, кажется, ее сочла одержимой Лиссой-безумием. Или пившей из Коцита, или сосной по голове треснутой – подружки потом много чего такого приносили, что слетело с нежных уст Афродиты. Минта кивала, соглашалась. Ага, мол, ага. Как, говоришь, коровой обзывала? Ну да, а тот ее любовник все жаловался, что для него Киприда слишком костлявая. И болтливая. И глупая. И слушать не умеет. Да ладно, чего там, он просто сам ко мне в объятия сиганул!
Сиганул – как в омут, потом долго не выныривал. Сладкий мальчик, красавчик, сын царька лапифов, наевшийся прекрасной Афродитой досыта: ходил, жаловался на внимание богини, спрашивал: эту Киприду вообще чем-то можно отвадить, а?! Вздыхал, песни пел красивые, еще так смущался, когда она просила петь дальше…
Хорошо.
Иногда Минте становилось интересно: что там в голове у этой самой Афродиты? Она что – правда думает, что счастье в том, чтобы мужчины пялились на твою красоту (прирожденную красоту, данную тебе Урановым семенем!)? Истекали слюнями: ах, какая! Преклонялись, обещали горы свернуть – чтобы только хоть разик… хоть поцелуйчик… хоть малость… ах, какая красота…
Что толку с того, что тобой любуются, как чудесной цацкой?! Совершенной статуей, внутри которой – пустота (пустота становится очевидной, как только постучишь по статуе подольше). Что толку в твоих завоеваниях, великая воительница любви, если на деле они оборачиваются победами мужчин? «Ага, а мне сама Афродита не отказала! Видали, какая красавица – и в моем списке?!»
Иногда Минта была признательна природе, что та создала ее не прекрасной. С удовольствием любовалась недостатками своей внешности в озере-котелке: да, личико круглое, губы слишком пухлые, глаза слегка раскосые… нос вздернутый, да. Родинка присела на румяную щеку, на шее еще одна, круглая, мужчинам нравится. Глаза – приглушенная, странная зелень: что – не разберешь.
Эй, Афродита! А ты сможешь удержать мужчину, если вдруг тебя сделать не златоволосой, пухленькой и не такой и прекрасной? Удержать так, чтобы – намертво. Чтобы – не ушел. Чтобы тянуло, как пса к родимой будке, где стоит неизменная, верная миска с едой, чтобы возвращался неизменно, даже пытаясь вырваться, освободиться…
Чтобы был подвластен – не золотым стрелам. Не красоте…
Эй, Киприда, сможешь?!
Да нет, где тебе. Ты не умеешь наслаждаться по-настоящему: вся твоя любовь – жадный, мучительный поиск новой жертвы, вечная жажда без насыщения, бездонный сосуд…
Правда, думать так скоро надоедало. Минта плохо умела философствовать: философия мешает наслаждаться.
Наслаждаться Минта умела очень хорошо.
Каждым солнечным днем – у Коцита, ее родины, такие дни были редки и оттого более драгоценны, зато солнце прихотливо играло на болотных кочках, золотило зыбкую трясину, и кувшинки вели веселые хороводы в зарослях кустарника.
Каждым спелым фруктом, забрызгавшим губы соком. Песней. Лентой в волосах. Цветком, осыпавшим губы пыльцой.
Особенно она умела наслаждаться мужчинами. Сатирами – с ними приятно было поваляться в кустах над рекой или поводить хороводы, или позволять брать себя вновь и вновь, без остатка растворяясь в грубой, звериной силе. Смертными – случайными воинами, робкими пастушками, хорохорящимися охотниками, горделивыми сынками местных вождей. Лапифами, детьми титанов…
Тешить тело получалось со всеми. Приятнее было тешить самолюбие. Минта позволяла это себе не с каждым: только с теми, кто приходился по вкусу или казался добычей потруднее. Привязывала, пленяла, забирала к себе.
Есть дар – значит, нужно получать от него удовольствие. У Минты был дар – угадывать, чего хочет мужчина.
А когда знаешь, – легко это дать.
Восхищение? Понимание? Грубость? Ласку? Отторжение? Приветливость?
Она для каждого находила свое. Слова, позу, касания, даже молчание – и они подчинялись, возвращались за новой порцией того, что приготовлено только для них. Потому что не было бы той, которая понимала их так же.
Они расставались только когда того хотела она – и они вспоминали ее по-разному. С благодарностью, с мечтательной улыбкой, с сожалением… почти никто – с гневом.
Наслаждаясь сама, она умела дарить наслаждение.
С богами это началось с Ареса. Ареса на нее натравила как раз Афродита: думала осуществить какую-то месть. Бог войны, тогда совсем мальчик, ворвался на ее поляну вихрем: огромный меч на поясе, броня бряцает, в глазах – воинственный пыл, волосы – торчком.
Она вскрикнула и попыталась бежать (не быстро, а то еще не догонит!), он погнался за ней и швырнул на землю. Хитон, конечно, порвался, и юный бог войны сам не понял, как оказался на вскрикнувшей нимфе, как под ладони скользнула круглая грудь, а потом…
«Ну ладно, еще и изнасилую», – подумал Арес (чем не месть-то?!).
Минта лежала смирно, давила слезы: так нужно было – для него, потому что он хотел видеть страх, растерянность, стыдливость. Вскрикивала как от боли, на самом деле – от блаженства: мальчик, еще неопытный, бросался на ложе как в битву и потому был восхитителен. Робко прошептала в конце, что ни с одним мужчиной у нее еще не было подобного, но это же и понятно: где вы видели таких мужчин? Спросила – может быть, прекрасный воин вернется?
– На кой ты мне сдалась? – презрительно бросил Арес, уходя. Минта сыто улыбнулась ему вслед: у мальчика даже затылок выглядел довольным.
Он был груб: приходил внезапно. Врывался в нее резко, словно меч – в тело побежденного соперника. Ударял, валя на ложе, пинал ногами, как собаку, вымещая злость после стычек с Афиной. Про Афину Минта всегда отзывалась презрительно: «Эта вобла в шлеме». Аресу нравилось.
А однажды явился – безумным, пьяным от вина и ярости, и бил, не переставая, месил, как тесто для пирогов, потом швырнул на четвереньки и брал, брал без перерыва, с рычанием, извергаясь в нее снова и снова, впиваясь зубами в кожу плеч и шеи, вцепляясь пальцами-крючьями в бедра – до черных синяков.
Минта наслаждалась и этим. Осознанием того, что к ней, а не к кому-то он пришел, когда Афродиту отдали замуж за Гефеста. Осознанием того, что он и дальше будет приходить – потому что она могла дать ему то, чего не мог никто: выход для гнева.
К Гефесту Минта отправилась сама, когда представила себе лицо – о! – лицо Афродиты (судорога предвкушения была почти любовной). Улеглась у моря, прислушиваясь к шуму кузницы. Дождалась, пока хромой кузнец придет ополоснуть руки и шею.
Он был огромным, горячим, кряжистым. Будто туча спускается на вулкан, думала Минта, опускаясь на него сверху. Пахнет дымом, все мои пальцы в копоти, будто занимаемся любовью в костре. И оголодал – Афродита ему мало внимания уделяет. Потом не думалось уже ничего – кто думает в момент любовного безумства? – она только кричала от удовольствия, вновь и вновь позволяя кузнецу вторгнуться в свое тело.
Гефест привязался с одного раза – больше и не потребовалось. Минта тогда попросила: поговори со мной, мужики вокруг – дурни, хоть вой, давно душевного не находилось. Он поверил, растаял и растворился, и говорил без умолку обо всем: о своих мастерских, о друге-Прометее, о неверной жене, которая не понимает, что он ради нее… ну вот, что с ней сделать?! Рассказывал о мачехе, которая скинула его с Олимпа. Кузницу показывал. Он был яркий, солнечный, добрый. Даже слишком мягкий какой-то: руки – жесткие, а ласковые. Все вздыхал о войне Титаномахии: вот времена неспокойные… битва…
Минта слушала внимательно, гладила его по плечам каждый раз, как он приходил. Дарила сочувствие – щедро, без меры. Только встряхивала волосами, отгоняя наваждение: черная фигура в коридоре… черная фигура на колеснице…
– Они все так глупы, – шептала притомившемуся кузнецу, поднося ему воду, – не видят настоящей красоты. Не слышат силы. Разве стоит чего-то то, что открыто? Что можно увидеть глазами?
Как-то раз, полушутя, подала Гефесту идею: пошутить над женой и Аресом с золотой сеткой. Конечно, вряд ли воспользуется… а вдруг.
…Афродита все-таки пришла. Бледная, грозная. Если только морская пена может быть грозной. Минта как раз поуютнее обустраивала свою укромную пещерку, когда Киприда ослепила красой окрестных ворон, с размаху вляпавшись белой ножкой в болотную тину.
– Ой, осторожно, – сочувственно сказала Минта, – тут такие места… неверные.
– Отпусти его, – сквозь зубы бросила Киприда.
– Ареса? Гефеста? Я сплю с обоими. И еще кое с кем. Время имен, о великая.
Она с нагловатой ухмылочкой выдержала режущий синевой взгляд.
– Ты, кажется, не поняла… тварь, – Минта заинтересованно подняла голову от охапки душистой травы. – Отпусти его, или даже не успеешь пожалеть. Я…
– Нашли на меня Аида, – томно попросила Минта. – Ка-а-акой мужчина… с Зевсом или Посейдоном будет слишком легко.
Судя по лицу Киприды – именно этим именем она собиралась внушать ужас в проклятую Минту. Это имя вообще легко внушало ужас – но раз уж так…
– Я убью тебя.
– Нет, – спокойно отозвалась Коцитида. – Не убьешь. Не ранишь. Знаешь, мужчины бывают в ярости, когда отнимаешь у них то, к чему они привязаны. Хочешь испытать ярость сразу двоих?
Да. Это было наслаждение. Златоволосая, прекрасная, с пятнами румянца, как от пощечин…
– Чего ты хочешь?
– На колени, – тихо, ласково сказала Минта. – Да, вот сюда, в грязь.
И улыбаясь, закивала в ответ на яростное:
– Ты никому не скажешь об этом!
Она не собиралась никому говорить. Ей нужно было для себя.
Наслаждаться воспоминаниями.
*
Она помнила их всех.
Зевс. Ах, как царственно, как величественно он уходил! Ступал – будто историю творил. Велик во всем, а уж на ложе – о-о-о-о! Ну конечно, ночь с невзрачной нимфочкой, плюнуть и забыть…
Ну, или еще раз вернуться, а потом забыть.
Или через два раза.
Оказывается, нимфочка понимает суть истинного величия. За это можно еще раз прийти. Ну, ладно, еще раз семь-восемь, а то Гера ревнует, хотя она ко всем ревнует, и правильно Минта говорит – чтобы ему баба указывала?!
Гера ломалась долго. Потом согнула колени неохотно, глядя с ненавистью. Минта ей весело объяснила: это – малая плата. Я с ним сразу расстанусь, ты не бойся, я ведь могла его заставить меня на Олимп взять, как Лето или как Ганимеда…
А Амфитрита плюхнулась в болото так шустро, что почти и удовольствия не доставила. Еще слезами заливалась. Скучная такая, даже странно, такой-то муж…
С Посейдоном было весело. Неожиданно – и весело. Он сам был громкий, вечно бухал хохотом, а еще любил брать ее в разных позах, она не возражала (хоть морским узлом завяжи!). Когда он вернулся к ней впервые – то сам был удивлен, потом смеялся, а потом, приоткрыв рот, слушал, как она на все корки ругает Зевса (и знаешь что, вот ты его во всем величественнее! Да, ты правильно понял! Во всем!) Слушал – цвел как лужайка в разгаре лета.
Даже жалко было оставлять.
Аполлон. Легко. Аполлон нуждался только в восхищении, и им она наполнила каждый свой взгляд, каждый жест… Кифаред отчаянно рвался прочь, и потому она находила большое удовлетворение в их встречах: словно каждый раз взнуздывала норовистого коня. Он слишком любил восхищение – Аполлон – и потому все приходил и приходил, пока не наскучил.
Гермес. Она дала ему провести себя. Потом оказалась с ним на ложе, признала его хитроумие – и подержала немного: чтобы он понял, с кем связался. Гермесу она давала отдохнуть от себя самого. Маски плутовства, вечных новостей… воровства, торговли. От Гермеса она слушала о подземном мире, ахала, восхищаясь его смелостью: туда! На должность Душеводителя! К самому Аиду!
И снова – растрепанные черные волосы, вечная тень на лице… иногда она облизывалась, как собака, представляющая луну кругом сыра. На подземного Владыку, как на новое, недоступное наслаждение.
Эрот. Она возлегла с ним в память об Аресе, хотя сын ничем не походил на отца: смешливый, легкомысленный, любящий прятки и щекотку. Он наведывался к ней, потому что она охотно сплетничала и посмеивалась над остальными олимпийцами. И от него она услышала – то самое. О той свадьбе, о которой шептались нимфы.
– А Деметра меня каааак… начнет искать! Нет, вот перья выщипать хотела… – Эрот потряс кудрями, подумал и заявил непонятно: – Вот сразу видно, что они родственники… А я ж тут ни при чем! Я ж не знаю, чем в него стукнуло! А в нее-то я уж точно не стрелял и не собираюсь…
Не стрелял, – пела Минта про себя. В нее – не стрелял. В него – не стрелял. Этот брак не будет счастливым. Будет – мучительным. Нужно будет пройти по течению Коцита, навестить подземный мир. Она давно там не была, после Гипноса и Ахерона там не с кем было наслаждаться, а с сыновьями Гипноса можно было перевидеться и на поверхности. Но теперь – надо будет. Коцитские нимфы наверняка соскучились по новостям мира солнца.
Интересно бы знать, что нужно – тому. О котором предпочитают не шептаться, чтобы не омрачить день. Трепет? Страх? Преклонение? Уверение в своем могуществе? Восхищение? Тепло?!
*
…боль. Холодная, вязкая боль собственного предательства, месть самому себе и той, которая не только не любит, но и ненавидит, забвение в постылой страсти, в обязательном наслаждении телом податливой нимфочки, на самом деле – ненужной, но, о Тартар, необходимой, как река – утопленнику, как воды Леты – тени…
Она поняла сразу, еще до того, как увидела его лицо – когда он сжимал ее плечи и кусал губы, путаясь сдержать рвущееся наружу в момент любовного пика «Кора…». Его наслаждение мешалось с болью, ее – с торжеством: мой, мой, сколько бы ты раз не сказал мне сейчас обратное!
– А имя твое…?
– Аид.
– Ты шутник. Разве не слышал, что поют рапсоды? А какие ходят сплетни – не знаешь? Владыка Аид – старик, да еще уродливый. А ты…
– Не Аполлон.
– На тебя только раз взглянуть – и уже не до аполлонов. Ты будто из древних песен – черное пламя, которому сам отдаешься, чтобы – до костей…
Черное пламя. Она с восхищением смотрела на его лицо – отголосок ушедшей эпохи. Касалась тонких, поджатых губ, скользила пальчиками по острым скулам, обрамленным взмокшими прядями.
Будто касаешься лезвия Таната.
«Я не вернусь», – сказал он, стоя над ней и стискивая шлем. Конечно же, как все другие. «Вернешься», – ласково поглядела вслед Минта. Сегодня глотнул забвения со мной – и после будешь возвращаться, неизменно, злясь на себя самого, причиняя себе еще большую боль.
– Радуйся, Хтоний! – не поднимая головы, сказала она ему через день, когда он объявился у ее пещеры
Насмешливо. Нагловато. Не пряча торжествующей улыбки. Поднялась, потянулась, скидывая на утоптанную землю у своей пещеры ничтожный хитон (хитон и так ничего не прикрывал, но к чему еще ткань между ней и ее сокровищем?).
– Ты все же отыскал меня? Я слышала в прежние времена: от тебя бесполезно прятаться, Черный Лавагет, мол, из Тартара достанет! Скажи – тебе нравятся пещеры? Хочешь увидеть мою?
Кажется, он дернулся, будто собирался уйти. Потом махнул рукой, в которой был шлем, подошел. Положил шлем на камень, глядя поверх ее головы. Равнодушным, ничего не выражающим взглядом, на дне которого плавала жажда забыться еще раз.
Позволил снять с себя хитон.
После она с удовлетворением вытянулась под ним на ложе из пахучих трав, оставляя коготками метки на его плечах и спине, зачарованно наблюдая, как по бледной коже ползут поблескивающие капли ихора.
Наслаждение было непохожим ни на одно из многих других. Словно ты обуздала ветер. Укротила море, сковала лаву вулкана. Села на олимпийский престол… нет, все равно мало и не то. Словно в олимпийской амброзии, которую Минта всегда считала слишком приторной, наконец-то появился хмельной оттенок горечи – и от этого она стала совершенной.
Лучше уже не будет, думала Минта, в очередной раз отдаваясь ему в пещере, на постланном поверх трав плаще. Как жаль, как жаль…
Его она ждала как никого другого.
Прислушивалась к шороху ручья, крикам воронов да сов. Днем, хотя ее Хтоний приходил обычно по ночам. Придумывала: о чем сегодня будет говорить? Он ведь не разговаривает, так, бросается отрывистыми, наполненными тайной злостью (на нее и на себя) фразами. И в ожидании этом тоже было наслаждение.
Во всем.
В сладком шепоточке: «Рассказать тебе, как я была с Дионисом? Мальчик такой смешной…» В каждом ее воспоминании о других – с ним можно было не притворяться, смаковать воспоминания напоказ, отношения только приобретали остроту оттого, что он оказался одним из многих.
В случайной пощечине: об этом его приходилось просить, как о милости. Ее Хтоний до странного не любил грубость. Может, не считал, что безусловную власть следовало проявлять таким образом.
В его гневе. Она любила бередить его раны, упоминая ту, вторую. Не стоящую его девчонку, влюбленную в солнце и в песенки. С неизменным, мстительным ядом, который иногда удивлял саму Минту: почему так? Потому что эта жена не ревнует своего мужа? Потому что и она не видит истинного?
Потому что она отравила его сильнее Минты. Непонятно только – чем, ибо красотой так привязать нельзя. Потому что каждый раз он плюется презрительными словами из пустоты – не для того, чтобы показать, что он подземный Владыка, а оттого, что в его крови – отрава дочери Деметры, которую он хочет – и не может забыть.
От которой даже Минта – недостаточное лекарство.
– Почему ты не изнасиловал ее тогда?
Он повернул голову. Смерил подернутым полусонной дымкой взглядом. Потом уловил, о чем она, дернул щекой, хрипло бросил:
– Ты что, не знаешь, о чем поют аэды?
– Аэды – легковерные глупцы, – фыркнула Минта, разбрасывая по его обнаженной груди свои волосы. – Как и олимпийцы. Особенно олимпийки. Если бы ты это сделал – она бы была уже твоей. Олимпийские женщины относятся к этому спокойнее иных шлюх. Поплакала бы месяц… два… к свадьбе бы сломалась и смирилась, как многие. Но ты ведь всегда ходишь неторными тропами…
Ах, как она любовалась гневом, который иногда, хоть и все меньше, появлялся в нем! Скулы белеют… темнеют глаза – две неизбывные бездны… Пламя прорывает полусонную дымку, пальцы больно стискивают плечо – ах, хорошо до чего!
– Я говорил – не смей о ней…
– Что ты сделал, чтобы уязвить ее настолько больно? Не расскажешь? Жаль. Ну, тогда иди сюда, Хтоний, – рассвет еще нескоро…
Бедный, бедный, – думала она, когда он задремывал посреди ее волос, отвернув лицо к стене пещеры, где стоял двузубец. Отравленный тем, от чего избавила меня Афродита. Ничего, я же вижу – тебе уже легче. Тебе уже почти все равно, когда я о ней заговариваю, а будет – совсем все равно. Ты уже не шепчешь ее имя, когда берешь меня. Очень-очень скоро она станет для тебя просто – женой, боль свернется в клубочек и отступит, и ты будешь приходить ко мне из опасения – чтобы она не вернулась.
Чтобы та, другая, не стала тебе когда-нибудь еще дорога.
А дочка Деметры рано или поздно будет молить меня отпустить ее мужа. Вот только я не отпущу. Маленькая дура не заслуживает такого подарка: ты будешь в моем омуте столько, сколько я сама решу. Перестанешь со временем ненавидеть меня за то, что я с тобой делаю.
Смиришься. Ты уже почти привык ко мне, а скоро – знаю, скоро – ты скажешь то, что уже давно стало правдой: ты признаешь, что тебе хочется остаться.
– Скажи, она ревнует тебя? Следит за твоими отлучками? Расспрашивает слуг? Или она и на это неспособна?
– Мне плевать, на что она способна.
– Жаль. Будь ты моим – как бы я ревновала тебя, какие сцены бы закатывала! Как думаешь, если бы ты описал ей свои отлучки ко мне… как целуешь меня… обнимаешь… что эта дурочка сказала бы?
– Заткнешься наконец или тебя придушить?
– Но ты не убьешь меня, Хтоний… ты даже не заставишь меня замолчать. Я ведь всегда даю то, что нужно, вам всем… Хочешь, я скажу тебе, почему ты приходишь сюда снова и снова? Потому что со мной тебе становится еще больнее.
«Да, – сказал он под утро. – Мне хочется остаться». И Минта с трудом скрыла дрожь упоения: ни одному воину не знать такой победы над противником!
Получи, дочь Деметры. Он был тебе не нужен? Я заберу его почти всего, не на четыре месяца в году – насовсем – и когда ты поймешь, каков он на самом деле – будет поздно.
Только где тебе, олимпийка. Небось, засматриваешься на смазливого Аполлона, наплевав на то, что тебя любит эпоха во плоти? Ничего, если мы увидимся – может, я тебя даже поблагодарю. За то, что оттолкнула его так, что он оказался в моих объятиях (чем ты его так, кстати?! Он молчит, но это что-то потрясающее, я знаю. Сказала о мере своей ненависти напрямик?)
За то, что позволила мне его привязать к себе узами, прочнее твоих.
Когда он собрался, она со смешком перекинула ему в руки шлем. Подошла – окутала запахом своих волос, потерлась носом о плечо.
– Придешь сегодня как всегда?
Он не стал говорить мерзостей на прощание.
– Приду раньше, – ответил, словно решившись на что-то – и оставил ее на поляне, прижимающей руки к груди.
Впитывающей неразбавленный, чистый восторг.
…Персефону она встретила ласковой, довольной улыбкой. Та шагнула на поляну вскоре после мужа, и Минта была этим довольна. Наконец выпала возможность – посмотреть: какая она, эта девчонка. Зеленый хитон, медные кудри по плечам, стиснутые, побелевшие пальцы – да, мужчины вечно влюбляются в тех, кто их не стоит. Хтоний – это особенно: ну, где ж она ему пара?!
– Ты заигралась, нимфа. Ты посягнула на то, что принадлежит мне.
– Всего лишь на то, что ты вышвырнула, олимпийка, – откликнулась Минта спокойно. – А я подобрала. Желаешь обратно попросить?
– Просить могла Гера, – Персефона ступила ближе. – Афродита. Амфитрита. Да, я знаю тебя, тварь.
– Так уничтожь меня, – ласково предложила Минта, играясь прядями волос. Бросила взгляд – насмешливый, уничижительный. – И вызови гнев того, о ком говорят шепотом. Он ведь хорошо умеет карать, правда?!
И – подалась назад, вдруг осознав, почему девчонка смотрит на нее именно так. Не только с гневом. Не с бессилием, не с яростью…
С холодным предвкушением Владычицы.
– Ты что же, – в звенящей тишине почти нежно спросила Персефона и ступила еще один шаг, – полагаешь: я его боюсь?!
Минта поняла, что все кончилось. Крик родился внутри, прокатился горячей волной к горлу, она сама не слышала себя, тупо глядя в зеленые омуты, наполненные яростью. Пятилась задом, по-крабьи, обрывала ногти о камни, а в ушах плавало только одно: дай мне жить! Дай мне жить!!!
Она выкрикивала это вслух, бессвязно, хрипло. Молилась про себя: пусть бы он пришел, заслонил. Клялась, что уйдет, что скроется, что это не она, что это все он, извивалась и захлебывалась слезами, потому что жизнь – благословенная, полная наслаждений, невообразимо прекрасная – вытекала сквозь пальцы, отступала прочь перед каждым шагом зеленоглазого возмездия, и запоздалое прозрение полосовало наотмашь: она достойна его как никто другой. Она достойна… мужа…
– Дай мне жить!!!
– Да, – услышала она полный предвкушения шепот – и зажмурилась, но все равно видела легкую, мечтательную улыбку, – я дам тебе жить. Вечно.
И пальцы начали кривиться и выворачиваться, расти вверх, привязывая ее к земле внезапно появившимися корнями. Она рванулась, но волосы предали ее – устремились к травам и взметнулись темно-зеленой порослью со сладким запахом. Она кричала – а через тело, отбирая у него соки, росла все та же неумолимая трава.
И в агонии она поняла, что у травы будет ее имя.
Последнее, что она увидела – склонившуюся над ней Владычицу с бронзовым ножиком. Срезающую стебли травы с ее именем.
Крик без остатка потонул в горле, пропоротом зеленой порослью.
– Запомни, – услышала она перед самым концом, – он – мой.
Потом пришли бесконечные болезненные сны.
*
Девушки рвут ее пальцы… отщипывают кусочки волос, дергают груди. Варят в котелках, от которых поднимается ароматный пар. По всей Элладе – там, куда упали семена.
Трава по имени Минта вздрагивает от боли. И снова снит – спальню с зажженными факелами, прозрачный отвар из себя самой в ладонях коварной царицы, издевательский шепот:
– Что же ты не пьешь, царь мой?!
Застывшее, на миг дрогнувшее от гнева лицо Владыки. Ее крик:
– Тебе было мало? Мало меня?! Захотелось разнообразия, как Зевсу? Можешь пойти и полюбоваться на свою нимфочку – если, конечно, среди трав отыщешь. И со всеми остальными – слышишь, с каждой! – будет то же самое. С каждой, слышишь?! Можешь карать меня, но – с каждой! И если ты хотя бы попробуешь… посмеешь…
Крик, заглушенный его рывком навстречу. Не пощечиной – поцелуем. Одним, вторым, десятым…
Трава с именем нимфы дрожит на ветру – не хочет снить спальню Владык, переплетенные пальцы, смятые простыни, чашу с остатками раствора, забытую и треснутую, выброшенную на пол…
– О-о, Владычица!
Девушки хором лепечут что-то невнятное. Склоняются перед еще одной – шагнувшей на лужайку.
В зеленом хитоне. Медноволосой, улыбающейся.
Безбоязненно ступающей босыми ногами по зеленому ковру. Сминающей темно-зеленые, сладко пахнущие стебли.
Минта склоняется, стелется, брызгает соком – истекает кровью своей вечной, проклятой жизни.
Трава под ногами победительницы.
========== Только взглядом (Макария) ==========
Вновь мало Аида, зато это компенсируется кое-чем и кое-кем другим. Надеюсь)
Пир был оборотнем.
Оборотень прятал под пестрым оперением радости и веселья змеиную кожу: отвращение, недоумение, презрение. Перьев было мало, и холодная чешуя лезла наружу, норовила кинуться в глаза: мелькала в изгибах губ, двусмысленности тостов, натянутых усмешках.
В этом месте даже гимны звучали опасливо – словно златокудрый Аполлон все время хотел обернуться через плечо, распевая их. Не маячит ли там, за спиной, опасная тень?
Очаги – и те полыхали принужденно, уверенные, что им здесь не место. В выстывшем зале, увитом цветами с поверхности. Цветы ежились, печально поникали головками прямо на глазах, просительно тянули лепестки к своей госпоже.
Будто чувствовали, что их развесили там, где еще недавно плавно покачивались на сквозняке полотна.
Свитые из прядей волос.
– А ты что – правда будешь тут жить?! – в ужасе прошептала Артемида. Макария тихонько засмеялась, отбрасывая на плечо драгоценную, переливающуюся золотом и рубином ткань покрывала*.
– А что? Разве это не подобает моему статусу? Жуткая, подземная…
Артемида смотрит с укоризной, Афина – с мудрой усталостью. Наверное, они еще долго будут все считать блажью, – думает Макария. Все мои выборы, с того, самого первого, давнего – до этого. Ничего не поделаешь. Я не умею стискивать губы, как мама – с почти детской непреклонностью. Не умею смотреть как отец – взглядом, от которого чувствуешь себя Атлантом с небом на плечах.
Умею улыбаться, ускользающе и лукаво, и прятать черноту глаз под медными ресницами (так не видно опасности). Смеяться, петь, танцевать, подшучивать над нимфами.
Так уж бывает: если ты даже к смертным приходишь с пением, тебя вряд ли будут воспринимать всерьез. Что с того, что богиня смерти, если смерть – блаженная? Они все еще думают, что я забавляюсь. Даже сегодня.
– Нет, правда, сейчас тут совсем неплохо. Видела бы ты, что было два дня назад…
Афродита, укутавшая плечи накидкой из шкуры белого барса, тихо охает. Наверное, представила.
А Деметра вот, было дело, в крик ударилась.
Держалась как могла. Кусала губы – не выдать себя при внучке! Отворачивала припухшие глаза (Персефона до сих пор отказывалась рассказывать дочери, что было, когда Деметра узнала. Подземная царица так и сказала: тебе спокойнее будет). Поприветствовала Аида с вымученной, выстраданной любезностью.
А увидела зал – испустила придушенный вопль-рыдание.
– Это?! В этом… толосе?! Деточка моя, как же, как же…
Макария сочувственно вздыхала. Гладила бабушку по локтю, подсовывала ей тряпочки, смоченные душистыми притираниями – чтобы щеки не горели от слез. Только когда услышала «…похоронить себя здесь… с этим…» – тихо выговорила:
– Многие подземные архитекторы строили при жизни именно гробницы. К тому же мы под землей.
И Деметра охнула, взяла себя в руки, успокоилась. Потерла щеки, высморкалась, прошла вдоль серых неживых стен, неодобрительно цокая языком. Покосилась на полотна из разноцветных прядей («Дрянь какая!»). Обернулась к Макарии с заранее обреченным видом.
– А обязательно здесь?
– Свадьбу обычно играют во дворце жениха, – лучисто улыбнулась дочь Аида, оглядывая бескрайнее, дышащее неприступностью камней помещение.
Нет, это не так. Свадьбу ее матери играли на Тринакрии**. Но там было другое: жених по происхождению был олимпийцем.
Жених Макарии олимпийцем по происхождению не был.
Найти его фигуру просто: пожелай – и встретишься взглядом, но она нарочито неспешно скользит глазами по фигурам гостей. Медленно, медленно, словно поднимается к своему суженному по ступеням: вот Нюкта со страдальчески-торжественным видом, удивительно, как не разорвалась между долгом и ненавистью, вечным «прийти – не прийти». Гипнос – бел, шустр, уже основательно пьян и вместе с Гермесом явно обдумывает какую-то каверзу. Гермес – ну, это ясно, его и местные сквозняки не леденят, а если леденят, так он их вином заливает. Подземные: в основательном восторге, поскольку нечасто приходится попировать с олимпийцами. А потому – сияющие клыкастыми улыбками (у Гекаты их еще и три). Олимпийцы – осмелились не все, но Семья на месте, только дерганная уж очень. Арес пьянее Гермеса – вином ли разочарования? Он тоже сватался, как и Дионис (тот усердно подливает Аресу в рог и гордо расписывает прелести Ариадны). Посейдон – усердно задирает нос, выпрямляет спину, искоса глядя на Зевса – мол, ну я-то чем не царь?