Текст книги "Глаза богини (СИ)"
Автор книги: Steeless
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Который сидел рядом с ней в тишине спальни. Не овладев. Будто маленькая дочь Деметры была не плодом ежеминутной похоти – равным воином в битве.
Того, кого она ненавидела сильнее всех в своей жизни.
А теперь любит даже сильнее, чем ненавидела.
– Ты слышишь… ты знаешь, невидимка?
*
Проклятый дядюшка был подлее, чем про него говорила мать. Мрачнее, чем описывала Афина.
И уродливее, чем хмыкала Афродита.
Персефоне было жаль, что она не Артемида: тогда она смогла бы пропороть ему глотку кинжалом. Или сделать то, на что подначила Крона Гея по отношению к Урану. На ложе, когда он заснет, получив свое.
Ведь рано или поздно он обязательно захочет получить свое.
Она поняла это в день, когда запретила себе плакать. Когда посетовала, что не сможет стать камнем. И значит, придется снизойти до слабой женской доли: терпеть.
– На тебе задирают хитон, – говорила Артемида с презрительной, косой усмешкой, – тебе раздвигают ноги. А потом ты лежишь под ним – не богиня, а девка в кустах под сатиром – и чувствуешь, как тебя сношают, и не можешь вырваться, пока он мнет тебе грудь, наслаждается властью над тобой, льет в тебя семя. Потом ты рожаешь в первый раз, и с этих пор обязана давать ему столько раз, сколько он захочет. В лучшем случае. В худшем тебя будут брать все, кто сумеет застать врасплох и задрать на тебе хитон еще раз. Это – участь богини? Нет уж, спасибо.
Да. Это была участь женщин их рода (Гера, Деметра, Амфитрита… Гестии удалось вовремя принести обет). Участь нимф, не сумевших вовремя скрыться от острого взора Зевса или Посейдона. Участь смертных пастушек, о похождениях с которыми громогласно хвастался на пирах Арес («Сначала – понятное дело, плакала и отбиваться пыталась… ну, потом-то попритихла, конечно»).
И не было сомнений в том, какой путь подземный падальщик, сказавший «Ты будешь моей женой» выберет на этот раз.
Дядюшка, правда, почему-то медлил. Приходил в сад, садился рядом на скамью, где Кора пыталась обратить себя в каменное изваяние. Запускал пальцы в её волосы, обнимал, прикасался к губам, целовал, ласкал плечи…
– Знаешь, я увидел твой танец однажды, в Элевсине. На моем месте любой бы не удержался.
– Ты прекрасна. Я никогда не говорил это женщинам, но ты – ты прекрасна. Скажи, что я могу сделать для тебя, только не проси отпускать…
– Поешь что-нибудь или выпей… пожалуйста.
Позже она поймет: тогда, сидя рядом с ней на скамье в саду, он наговорил ей больше, чем любой женщине в жизни вообще. Чем даже ей после брака.
А тогда она с яростным нетерпением ждала – когда же он перестанет длить ожидание и осторожно изучать ее фигуру через хитон. Когда он насытится – чтобы можно было мстить по-настоящему.
Он сделал хуже.
– Знаешь, что такое молва? Я могу описать тебе. Они пересчитают все позы, в которых ты была со мной. Они расскажут, о чем ты кричала в первый раз и в последний. И каждое твое слово, когда ты будешь уверять, что не зря носишь свое имя*, будет подстегивать их фантазию. В конце концов ты сама убедишься, что так оно и было, и сбежишь под землю от излишних подробностей.
– Я не верю тебе. А даже если и так – лучше позор. Ты лжешь. Что бы ни говорили – я буду знать, что чиста, а ты станешь Аидом-насильником, незадачливым похитителем, который не смог удержать женщину…
– Может, так. Я ведь так и не поцеловал тебя по-настоящему, Кора. Подаришь мне это на прощание?
Кисло-сладкий вкус на губах. Опьяняющий – нет, это пьянил сумасшедший, дурманный, огненный поцелуй. Она смотрела на дядюшку…
Будущего мужа.
Победителя.
Трогала пальцем губы, перепачканные гранатовым соком.
Хотелось заплакать. От тщетности усилий, близости спасения (колесница слишком близко!), невозможности отомстить.
От его правоты, от понимания: никто не поверит.
Даже она сама.
– Я тебя ненавижу.
– Ничего. Это со многими так. Ты будешь моей женой.
– Я буду твоей женой, Аид Безжалостный…
Сны пришли через месяц после ее освобождения. Вслед за тайными шепотками нимф («А он очень груб в постели?»), рыданиями матери («Бедная моя девочка…»), вздохами Артемиды («Мне так жаль, что ты рассталась с нашей стезей…»). Сны – выплавленные из его касаний и поцелуев; сны, в которых она выгибалась под ним на ложе, обнаженная, и слышала свой стыдливый крик прощания с девственностью, и задыхалась под тяжестью возлегшего на нее мужчины, и чувствовала внизу живота боль от проникновения и жесткие толчки в такт своим беспомощным всхлипам; и потом второй раз, лицом вниз, и много, много ночей, до тех пор, пока она не перестала умолять и не смирилась…
Когда она просыпалась – у нее внутри все горело, и каждый сочувственный взгляд («Бедная девочка…») – ложился на тело ударом хлыста.
Восемь месяцев, до свадьбы – слишком много. Впрочем, какая разница.
Я ведь все равно его жена.
– Я твоя… твоя.
В брачную ночь она раздевалась перед ним, словно в тысячный раз. Подавись, думала она. Забирай, что хотел – тело. Все равно – не твоя и твоей никогда не буду. Как ты там собираешься со мной спать? Спасибо, за эти месяцы в снах навидалась, так что не удивишь. Ничего, остальные терпят, и я потерплю, четыре месяца, а потом уж как-нибудь постараюсь выкинуть тебя из памяти на следующие восемь.
Смешно, он сказал, что будет осторожен, или что-то вроде этого. Как будто до этого не заставил ее пережить…
Он и правда не хотел причинить ей боль. И пытался быть бережным – ее это раздражало, потому что ненавидеть или любить наполовину она не умела – и почти что смог ее удивить.
Но теперь причинить боль ему хотела она. Все равно, как. Покорностью. Равнодушием. Мимолетно брошенной сквозь зубы острой фразой.
– Что ты сказала?
– Правду.
– Что ты сказала?!
– Правду. Что не хочу от тебя детей…
*
Она откидывает голову, двигаясь неспешно и плавно, пальцами скользя по его груди, ловя неровное, несильное биение сердца.
Иногда бывает на войне – влюбляешься в противника. Сначала начинаешь уважать, потом понимать, потом приходит другое, другое…
И вот уже ждешь встреч, вызывая подспудный гнев матери.
Одно за другим приходило разное: ей было хорошо с ним на ложе (и она вполне удачно несколько лет этого не показывала), она уважала его за мудрость и хмыкала в ответ на замечания Афродиты («С лица не воду пить, ты вообще своего мужа видела?!»), ей льстило то, что он прислушивался к ней на судах, ей нравилось, что она одна – это если посмотреть на многолюбивых братьев мужа!
Ладно, мой муж не самый худший… может быть.
Он правда не так плох.
Он лучше многих.
И вообще, лучший – самый-самый…
Долгая дорога со множеством поворотов: на каждом стоит герма – веха памяти. Когда успела пройти?
Сухие встречи переплавились в огненные.
Ужас от поездки в подземный мир сменился предвкушением.
Только одно осталось неизменным: детская обида. Она все так же не понимала, чем живет ее муж, и какие тайны хранит, и куда исчезает, и какими дорогами ходит он сам, в какие битвы вступает и почему не говорит обо всем этом ей.
Здесь приходилось довольствоваться вечной истиной подземного мира: иногда лучше не знать. И верить в то, что он все равно будет всегда с ней – ее царь, с обжигающим взглядом, с походкой бывшего лавагета…
…пока ей не пришлось однажды – сегодня – подставлять ему плечо, и помочь добраться до одной из спален и снять хитон, и пока не пришлось омывать неизвестно кем нанесенные раны.
И шептать «Тихо, милый, тихо…», и прижиматься, и целовать, бережно, будто боясь нанести еще одну рану, осознавая, что сам он сплошная рана, и любить его, шепча кем-то подсказанное, а может, где-то услышанное…
Я удержу.
Он притянул ее к себе, глядя так, что она подумала: сейчас он расскажет ей все. Все о неравных битвах, о неизмеримой тяжести на плечах, об обреченности на одиночество, о белом тополе над черным озером, где он сидел, силясь принять последнее решение, от которого она успела его отговорить. Расскажет, повязав их этой болью больше, чем любыми зернами граната.
Он прошептал одно слово – ее имя. Зарылся лицом в ее волосы. И потерялся, уснул, убаюканный, в ее объятиях.
Все еще не желающий причинять ей боль. Даже делиться своей.
*
Гермес прилетел через два дня, а может, через три (время потеряло стройность, словно Крон там, в Тартаре, растерял свои куски по всей Великой Бездне). Затараторил торопливо: хорошие новости, можно вернуться на землю пораньше, разрушения после Гигантомахии велики, и нужно восстанавливать землю, обращать Олимп опять в цветочный сад, разрешение Зевса дано…
– Нет, – коротко выронила она прежде, чем дослушала. – Я не пойду.
Брат осел, где стоял. Немо зашевелил губами и развел руками. Мол, нет, слушай, как можно-то! На поверхность!
– На поверхность, – уточнила Персефона. – Не пойду. Скажи матери: я поднимусь в срок. В точный срок.
Потом остановила пошатнувшегося гонца (тому явственно хватило и без нее). Усадила на скамью, попросила тихо, ласково, как говорила только с самыми близкими:
– Не говори об этом мужу.
– О просьбе Деметры? – на хитрущей физиономии сквозь растерянность проступило понимание. – А что, ты думаешь, гневаться будет?
Она подумала, кивнула головой. Ага-ага, разгневается, схватит двузубец, и ты ответишь за все, чего не делал. Что, страшно, брат? Вот тогда и молчи.
Ложь далась привычно и почти весело – подземные хорошо умели лгать.
Ложь скрыла болезненный нарыв истины: он может меня отпустить. И некому будет держать его каждый день, некому – сражаться с неведомой силой, которая выдирает его у меня из пальцев…
Когда он рванулся во сне впервые – она была не готова, растеряна. Еще меньше готова была в стремительно отступающем полусне держать его – обвивать за плечи, шептать: «Любимый, куда ты, нет-нет-нет» – и понимать, что силы богини тают, что она для него пушинка, тростинка, которая…
Он очнулся внезапно и какое-то время сидел, согнувшись, так что волосы с тревожной проседью запорошили молодое лицо.
– Здесь, – прошептал в ответ на ее объятия, – я здесь, Кора.
– Куда ты хотел уйти? – спросила она уже потом. Когда поняла, что он все равно не заснет.
Он погладил ее по щеке, и его взгляд напугал ее хуже тысяч слов.
Так смотрят, когда осознают что-то.
Так смотрят перед прощаниями.
А следующей ночью он опять рвался не пойми-куда, и она понимала, что если хоть на миг перестанет висеть на нем – неощутимой, почти невесомой преградой, руки сомкнуты вокруг шеи, горячечный шепот прыгает и дрожит на щеке – он шагнет, шагнет как Владыка, как бог, как какая-то иная сущность – и ни одни крылья в мире не сумеют его догнать.
Осознание того, что нужно будет уходить через месяц, жгло каленым железом.
– Я не могу, – сказала Трехтелая, выслушав подругу.
Персефона перебирала жемчужные бусы – кажется, подарок на свадьбу. Восемь белых жемчужин. Четыре – только четыре, проклятие, только четыре! – черных. Четыре, восемь, четыре, восемь, черное совсем теряется в белизне…
Жемчужинами падало с губ разрозненное: он остерегается смотреть на Лету, будто боится остаться рядом с ней навечно. Он молчит и теперь иногда улыбается (Геката, ты же помнишь, он не умел улыбаться!) – и это все та же улыбка: отзвук прощания. Он не просит, чтобы жена была рядом, но не сводит с нее глаз, как будто если отведет – увидит другое.
– Проклятие, – сказала Геката, когда она договорила. Потом надолго замолчала, теребя вуаль. Задумалась всеми тремя головами. Закачала головой, поджимая алые губы. Потом тяжко выдохнула: – Я надеялась, что ему все же не пришлось.
Персефона сжала в пальцах нить, чтобы не порвать ее. Сердце тяжко стонало в груди: быть с ним, там, на судах, следить, стеречь, подмечать изменения на лице…
С возрастающим ужасом видеть, с какой жадностью он смотрит на тени. Не те, которые отправляются в Элизиум.
Которым назначено забвение асфоделей.
– Не пришлось – что? – переспросила, чувствуя, как ее захлестывает злость. Тайны, недомолвки, подземный мир… в Тартар все! – Что мне делать, Геката? Сперва ты… говоришь, что он собирался уйти, уйти навсегда – ты не сказала куда, я остановила его, что ты мне скажешь теперь?
Трехтелая провела тонкими пальцами по лбу.
– Скажу, что я ошиблась. Ошиблась, когда думала, что еще не поздно… что ты хочешь? Ты все делаешь правильно. Больше, чем правильно. Вот только…
Она вновь замолкла. Долго молчала, пока выдохнула это «Не могу».
Не могу помочь, поняла Кора. Не могу исцелить.
Это только твое.
Проклятие, как кратки зимы…
– Возврата нет, – обронил Хирон, учитель героев, ныне умерший и пьянствующий в компании подземных на Стигийских болотах. – Лекарства тоже.
Он даже не стал ее выслушивать. А потом понес какую-то чушь о том, что ничто не может возродить то, что сгорело изнутри. Мол, на пепле цветы не распускаются, и вообще, кто ж там знал, что можно свалиться в две пропасти одновременно?!
Ее взгляд заставил Хирона нервно уцокать в угол пиршественного зала – кентавр почти поверил, что бывают изумрудные лезвия. И сейчас два из них прилетят ему в глотку. Прямо из глаз царицы.
Она перестала спать.
Сказала Гекате – «Не твое дело». И про себя умоляла дни и ночи разрастись, не приближать весну. Пристраивала голову мужа у себя на плече и принималась рассказывать захлебывающимся шепотом – о том, как ревновала его к Минте, и о том, какие сплетни ходили на Олимпе о Мелиное, о том, как Деметра рассказывала всем о своем визите в подземный мир («Накушалась гостеприимства подземного!»), об их первой ночи, когда ему удалось ее удивить. Рассказывала взахлеб, так же, как жила, не отрывая глаз от его лица (он улыбался – свободный и опустошенный – в ответ).
Потом однажды не выдержала – заплакала, понимая, что он истаивает у нее на глазах.
Он приподнялся и осторожно вытер ее слезы тыльной стороной ладони.
– Все битвы закончились, – сказал тихо, прежде чем она успела выкрикнуть: «Почему ты сам не борешься с этим? Почему?!» – Войн больше нет. Это твое время, Кора.
«Мое – ушло», – просочилось истиной между слов. Время воина, время невидимки, лавагета и чьего-то там любимчика… Сбежало вприпрыжку, невозвратно. Не удержать слабыми женскими руками.
Весна бывает очень упрямой, подумала она, перебирая волосы мужа. Ты ведь уже заметил, наверное, за эти годы – насколько. Весна пробивает себе тропинки в льдах, поднимает из пепла цветы. Торит проталины в снежном покрове.
На следующий день она пришла к Танату.
– Ты не являешься к Владыке, Убийца, – сказала сухо, царственно, дождавшись бога смерти во дворце. – Или в обязанности посланника это нынче не входит?
– Ты перестала таскать за собой любовника, царица, – отрезал он, не размениваясь на приветствия. – Традиции Олимпа изменились?
Вежливостью друг мужа не блистал даже в лучшие дни.
Тихо раскачивались вдоль стен ковры из волос.
В предыдущий визит ее драл мороз по коже.
Сейчас она была бесстрашна.
– Ты знаешь, что с моим мужем?
Убийца дернул углом рта и приготовился свести крылья.
– Стой! – она протянула руки. – Убийца. Ты друг ему. Кем бы ты ни был для остальных. Поэтому я пришла. Потому что боюсь за него. Потому что не знаю что с ним, – она выждала и шепотом добавила: – Умоляю…
Сквозняк прохватывал насквозь. Сырой, смертельный. Убийца молча смотрел на нее внезапно потерявшим остроту взглядом.
Он ведь вне себя от горя, вдруг поняла Персефона. Потому что знает. И думает, что это не исцелить.
Спустя вечность гонец мужа наконец шелохнулся и медленно выговорил:
– Ты все равно ничего не сможешь, царица.
Она ждала, потому что знала: этот хоть не соврет. И договорит, раз уж начал. Изрежет лезвиями слов, но договорит.
– Что ты знаешь о способности бессмертных переходить в иное качество?
– Мало, – отозвалась она честно. – Гестия стала огнем в очагах. Медуза стала чудовищем. Три Кронида – Владыками среди богов.
Он сухо кивнул.
– Есть один запрет, царица. Бессмертный не должен переступать черту смертности. Не должен желать этого. Не должен… Можно превращаться в смертного. Стать им, даже на миг – нельзя. Иначе не сможешь вернуться.
Последняя фраза прозвучала приговором. Щелкнула ножницами мойр, донеслось отзвуков – «испепелить себя изнутри…». Она прижала пальцы к губам и почувствовала влагу. Не гранатовый сок.
Ихор, бесцветную, бессмертную кровь богов.
Вспомнилось, как она смывала с панциря мужа розоватые разводы.
– Зачем он… – выдавила с трудом.
– Значит, было нужно, – отрубил Танат. – Ты мало знаешь о его битвах, Владычица.
Его взгляд раскрылся. Разложился на фразы, более ясные, чем сказанные вслух слова.
«Не спрашивай меня, почему они рвутся в смертность – переступившие, – говорил взгляд. – Я знаю только, что не могу стоять рядом с ним. Потому что чувствую в нем это. Потому что знаю: однажды он может попросить меня взять меч – и…»
– Еще никто не вернулся, – тихо предупредил он ее, когда она уходила.
Но он вернулся, – думала она, возвращаясь в свой дворец, стискивая кулаки и чувствуя, как застывают изумрудами глаза, делаются мраморными скулы. Он вернулся, он шел за мной от черного озера, он обнимал меня, он был почти что прежним. Его просто нужно удержать, не пустить туда, куда он так рвется, заставить забыть о блаженном забвении, дать новый смысл…
Она сорвала плод граната – тот покорно лег в руки. Мягко улыбнулась, прислушавшись к себе.
Весна торит новые тропы. Выращивает новые цветы-смыслы – в прогорклом пепле, из которого не подняться всходам.
*
– Однажды я вернулся, – вдруг сказал он задумчиво, когда они гуляли в ее саду.
Она должна была уходить на следующий день. Раньше ей казалось – она не сможет. Останется рядом с ним, беречь его ночи, охранять дни. Пусть мать убьет землю. Пусть приносятся стонущие тени.
Теперь знала, что придется уйти.
Чтобы вернуться.
Он был спокоен и отстранен, она – сдержана и тиха, как всегда в день перед прощанием. И он, и она знали, что вечная фраза («И ничего не скажешь на прощание?» – «До скорого свидания») обернется стылой ложью.
Потому на другую ложь не было сил.
– Почему? – спросила она тихо.
Он провел пальцами по серебристой коре тополя. Пожал плечами.
– Воин возвращается ради тех, кто ждет. Но вечно возвращаться не получится. Ты говорила с Танатом.
– Да, царь мой.
– И он тебе ответил?
– Да, он ответил.
– Убийца не знает всего. И никто не знает. Жизнь можно почувствовать по-настоящему, лишь вкусив смертности, царица моя. До той поры – это не жизнь. Бессмертная подделка, не имеющая цены. Вкуса. Цвета. Запаха. Там… за гранью ты ощущаешь фальшь бессмертия кожей. Цену времени. Чувствам. Вечности. Всему. Мы заставляем их скитаться в забвении по полям Леты… и все же они получают неизмеримо больше нас. Ты даже не представляешь – насколько больше стоит смертная жизнь по сравнению с нашей. Это… как дышать полной грудью после долгих лет удушья. Или отведать амброзии после того, как века жрал помои. Поэтому невозможно вернуться. Так пьяница тянется за новым глотком вина. Смертные выше Владык, которые мечут в них молнии – безумная истина, в которую ты не поверишь.
– Я верю, – сказала она тихо, – верю слову того, кто мудрее и древнее. Я знаю, что ты не мог иначе. И знаю, что мучаю тебя, удерживая здесь. В подземном мире, который никогда не был твоим. С памятью, которая выжигает тебя изнутри. Удерживаю здесь, когда ты хочешь только покоя, потому что было слишком много битв, потому что битвы кончены…
Он остановился под деревом граната и удивленно взглянул на жену: когда успела понять? Персефона смотрела серьезно и грустно, чем-то напоминая печальную девочку после похищения и свадьбы.
– Завтра я уйду к матери, Аид, и не стану тебя держать. Будет как всегда – ты и твой выбор. Ты и твой жребий.
Она на миг отвела взгляд, а когда подняла – Владыку подземного мира ожгло зеленым пламенем.
– Но я не обещала, что сделаю твой выбор легким, Аид!
Новая истина непроизвольно толкнулась во взгляд, проговорить помешало перехватившее горло: «Ты станешь отцом! Она у меня под сердцем – наша дочь, зачатая в тот день, когда ты шел, опираясь на мое плечо. Наша девочка, наша красавица. А теперь иди куда там тебе угодно – в смертность, в Тартар, в Лету! Иди – но знай, что никогда не увидишь ее лица, не услышишь лепета, не почувствуешь прикосновения. Что же ты не торопишься идти, Владыка Аид?!»
Он стоял, будто пригвожденный к дорожке сада молнией. Сладкая петля забвения силилась – и не могла дохлестнуть, опадала покорно у ног, разбивалась о купол недосягаемости, неясный, возникший из ниоткуда стук будто бы сердца: «Будет, будет, будет», вспыхнувшее в черноте глаз обжигающее: «Я удержу!»
– Что ты сказала?
– Правду.
– Что ты сказала?!
– Правду. Что у тебя будет дочь.
И когда молодой лавагет Титаномахии подхватил ее на руки, закружил бережно, как хрупкую хрустальную игрушку, когда опустился перед ней на колени и прижался губами к рукам – она поняла, что пепла больше нет. Что раны затянуты. И счастье, которое он испытал только что – потопит в себе любую жажду, смертности ли, забвения…
Весна бывает очень коварной.
– Я ухожу.
– Я знаю.
– И ничего не скажешь напоследок?
– До скорого свидания.