Текст книги "Этот, с верхнего этажа (СИ)"
Автор книги: Solter
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Жили мы весь тот год за ее счет. Ее родители, не бедные люди, подбрасывали деньжат, хотя для нее всякий раз брать «в долг» было почти невыносимо. И она стала работать сама. В больнице в три смены. В ночном магазине. И еще где-то, не знаю даже где. Естественно, такой распорядок не мог привести ни к чему хорошему. Настал день, когда после очередного ее обморока в больнице ей сообщили, что у нее рак мозга. Неоперабельный.
Мне казалось, что я сойду с ума. Это было настолько неправдоподобно. Я никак не мог поверить, что это происходит с ней и со мной. Тогда, на эмоциях, я сделал то, чего не должен был делать. Во время тренировки (да, я решил вернуться в балет и начать все заново – ради нее, ради того, чтобы увидеть улыбку на нее лице, хотя бы в последний раз) я убил человека. По неосторожности. Непредумышленно, как сказали бы на суде. Тюрьма меня не пугала, я умел отвечать за свои поступки, какими бы они ни были… Но буквально в тот же день, часа через два после случившегося, позвонил мой учитель и сказал, что у него для меня есть роль в новой постановке. Кажется, это была «Кармен». Сейчас уже и не вспомню… Да, Томас, бывает и такое. А дальше…
Мари взяла вину на себя. Я не просил ее об этом, но сделал все так, чтобы это случилось… Я уехал на гастроли. Мари умерла в камере. Потом, позже, мне сказали, что ее много раз там избивали, а я этого даже не знал: она не хотела, чтобы я приезжал. Я должен был посвятить всего себя сцене – это были ее слова. Последние. И я посвятил. Правда, хватило меня ненадолго, еще на полгода где-то. В апреле мне позвонил отец, хотел денег – так я подумал. Наверное, тебе это покажется невероятным, но я прекрасно его помнил, хоть мне и было всего три года, когда мы уехали. Я помнил ужас, который он внушал. Даже если бы мать потом мне ничего не рассказала, я бы все равно его боялся, в той же мере, в которой ненавидел. Через три дня мне сообщили, что он погиб. Я думал – от пьянки. Но, когда прилетел сюда из Лондона, оказалось, что нет. Его убили. Велось расследование, и чем оно в итоге закончилось, я не знаю.
А с Дойлом твоим я познакомился на похоронах. Он был хороший, этот сукин сын. Пытался меня утешить, подбадривал, говорил, что все образуется, и все неудачи – временное явление. Конечно, я ему не верил. Я знал, что все, что происходит со мной – это моя судьба. Мы, Томас, заслуживаем того мира, в котором живем. И если мой мир был таков, значит это была моя ошибка.
Время тянулось медленно. Меня периодически вызывали в полицию, где на все вопросы я отвечал «не знаю», следствие текло вяло, шел процесс переоформления имущества на мое имя… В Лондон я не хотел возвращаться. А единственный человек, с кем я поддерживал связь здесь, был Дойл. Как-то так хорошо совпало, что он оказался психологом. И постепенно наши с ним разговоры из обычного трепа переродились в полноценные психосеансы. Он убедил меня в том, что у меня «зажим», детская травма, отягощенная посттравматическим синдромом, еще какая-то хрень… Суть его теории сводилась к следующему: я боялся своего отца и, чтобы избавиться от этого страха из глубин своего подсознательного, я должен был встретиться с ним лицом к лицу. Каким образом, спросишь ты? О, вот тут и начинается самое интересное. По словам Дойла, единственный способ разрешить сей внутриличностный конфликт, это позволить моему отцу надругаться надо мной, читай – избить, изнасиловать, покалечить. В качестве образа папаши Дойл милостиво предложил себя, уверив меня, естественно, что для него самого это очень сложно и противоестественно, но ради моего будущего он готов поступиться собой, чуть ли не в жертву принести. Ха-ха. Уже смешно, правда? Но тогда мои мозги были явно не на месте. То ли я сам пребывал в состоянии фрустрации, то ли Дойл постарался, один черт. Я согласился. И совершил очередную свою ошибку.
Он раздел меня догола, приковал наручниками к батарее в отцовской спальне, всунул кляп и… избил. Ногами бил, как последний трус. Но отец мой был тоже не особо-то… храбрый. Я – поверил. Тем более что после этого Дойл был очень нежен, отнес в ванную, вымыл, залечил раны, накормил с ложечки… Наутро все повторилось опять. Он бил меня, насиловал, лечил, снова бил и снова насиловал. И так – по кругу. Спустя неделю до меня начало доходить, что тут что-то не так. Долго же до меня доходило, да? А-ха-ха, Том… Я действительно был идиотом – я предпринял попытку поговорить. Я все еще верил, что это происходит ради меня самого. Не знаю уж от чего у меня были такие мысли. Подозреваю, что в еду он подмешивал какую-то дрянь, притупляющую реакции. Через месяц где-то Дойл перестал меня избивать. Теперь он просто меня трахал…
Почему же я продолжал молчать? Этот сукин сын снял видео со мной и грозился при малейшей попытке неповиновения отослать его моей матери (внезапно я понял, что она одна у меня в этом мире), сестре и залить на ютьюб. Чтобы было бы равносильно жирному кресту на моей карьере. Тогда я еще наивно думал, что карьера у меня есть.
Наверное, ты также поинтересуешься, куда, черт возьми, делись мои хваленые навыки манипуляции? Во-первых, Том, под дурью я иной раз не мог вспомнить даже свое имя. А во-вторых… Я, Том, сбежал. Правда, недалеко. Он обнаружил меня на пустыре, где я и нашел свою гибель. И, знаешь, Том, я ведь стучался в каждую дверь этого проклятого подъезда. Но мне никто не открыл. Никто, Том. Ни один человек…
А теперь скажи мне, ты правда хочешь, чтобы я прекратил?.. Скажи, и, может быть, я послушаю.
Огонь, быстро перекинувшийся на обои, жадно гудел. Вяли и скукоживались синеватые букетики вереска, заключенные в идеально ровные ромбы с голубой окантовкой. Масло в сковороде больше не шваркало – оно сделало свое дело, огненным веером брызг распылив гнев Айзека на все четыре стороны. Он знал – это не просто пламя, не просто огонь, это душа его горит. Дойл пытался сбежать, но у него не было ни единого шанса. Склонив голову набок, как шут в шекспировской постановке, Айзек прищелкнул пальцами – и вторя его щелчку все замки на всех дверях в четырехкомнатных хоромах убийцы заклинило напрочь. Мистер Эванс оказался в ловушке, как крыса, запертая в лабиринт.
Айзек ликовал.
– Ты сдохнешь, сдохнешь, сдохнешь…
Он походил на безумного, его губы шевелились, проговаривая скороговоркой самое заветное желание из всех, что у него когда-либо были. Мышцы ног подрагивали в предвкушении. Еще немного – и он сорвется в пляс. Этот танец, апогей его славы и его величия, он репетировал его почти полных три года. Он знал – он не ошибется.
Рука взлетела вверх в сложном пируэте, пусть тело не его, он чувствует Тома как себя. Резкий поворот, наклон, почти падение, но только почти: секунда, и Айзек взмывает, зависая в воздухе вопреки всем законам физики. За его спиной реют огненные крылья – это пылают занавески, быстрые алые язычки уже добрались и до них.
Дойл кричал, рвал на голове волосы, дергал за створки окна. Он пытался что-то объяснить, что-то сказать, пытался выбраться или, на худой конец, позвать на помощь. Какой дурак, свежий поток воздуха только лишь напитал бы оголодавшего зверя, который оказался не столь хорошо приручен, как хотелось бы. И Айзеку было несколько жаль даже, что у мистера ничего в итоге не выйдет. Замки или замки. Он – единственный их властелин. Он. Некто с верхнего этажа.
Айзек смеялся. Ему было хорошо. Так хорошо и так спокойно. Он видел всех, кто покинул его, кто ждал по ту сторону огненной реки. Их добрые глаза и руки, протянутые, дабы заключить в объятия. Еще немного, еще чуть-чуть, и он окажется дома. Его долгий путь завершится. Отгорит душа. Осыпется пеплом обида. И тот, кто даже после смерти лишал его счастья, бесформенной грудой костей опадет на бетонный пол. Что будет после – и будет ли что-то после… Какая разница. Да даже если весь этот дом, весь этот город и все люди в нем упадут замертво – он будет только счастливей от этого.
Отомщенный.
Очищенный от скверны.
Свободный.
Взмах руками, подскок, скольжение, кульбит в воздухе… Танцуй Айзек, танцуй.
Уже – скоро.
Уже…
========== Том ==========
Так страшно ему еще не было никогда в жизни. Не было у Тома того ощущения, которое хоть сколько-нибудь могло войти в сравнение с тем, что он переживал сейчас: как смотрел на огонь, как чувствовал его прикосновения к собственному телу, и как все рефлексы вопили, чтобы он бежал, прятался, спасался. Он не мог и вопреки всем законам инстинктов стоял на месте, позволяя одежде тлеть, обнажая покрывающуюся красными пятнами кожу. Том ощущал себя закинутым на столетия назад, во времена испанской инквизиции, будто он – ведьмовское отродье, которое жгут на костре. Только ведьмы были крепко привязаны к столбу, так, что и шевельнуться не могли, он же оставался полностью свободным, все его оковы находились внутри, и разорвать их, казалось, сложнее, чем металлические цепи.
Дойл метался рядом. Тело Тома уже не особенно препятствовало ему, он мог выйти в любой момент, да только дверь не поддавалась, держалась крепко, как влитая, и сколько бы обезумевший перед страхом смерти мужчина ни пытался выломать ее, ударяя то плечом, то ногой, она не поддавалась ни на пядь. Дойл рвался наружу как дикий зверь, кружил по ставшей неожиданно тесной кухне, включал воду в кране, будто это могло спасти его, а Том в это время осознавал неожиданно появившиеся у него знания. Словно кто-то моментально загрузил в него файл с биографией Айзека: тот и слова ему не сказал, как Том уже знал все от и до, все и даже немного больше. Он впитывал прошлое, начавшее сливаться с его собственной жизнью, он ощущал эмоции Айзека – те, давние, нашедшие отражение в призраке – как свои собственные. Он был зол, обижен, он был в отчаянии, он погибал от тоски и горел от злости, но в конечном итоге он продолжал гореть самым настоящим человеческим пламенем.
Огонь люди, говорят, давно подчинили себе, как домашнее животное, заставили работать во благо, контролируют его как только можно. Да только не каждый помнит о том, каким яростным становится это животное, стоит спустить его с поводка. Оно бушует, пожирает все на своем пути, сносит преграды почти играючи: от дубового кухонного стола уже оставались черные поленья, а стены, тщательно облизанные пламенем, напоминали своды могильного склепа.
Воняло гарью. Дым ел глаза, забивался в нос и глотку, не давая не то что говорить – даже вдохнуть чистого воздуха, вдруг полившегося из окна. На этот поток огонь откликнулся яростным приветствием, и Том, неожиданно обнаружив себя висящим в воздухе, будто на страховке, с садистским удовольствием смотрел, как у Дойла вспыхивают волосы на голове. Ему было больно, так больно и так страшно, что Том, упиваясь этой не-своей местью, забывал о собственных ощущениях.
– Проклятый пацан! – вопил снизу Дойл, взбираясь на подоконник. – Проклятый ты пацан!
Айзек внутри него хохотал, танцуя, Тому тоже было до странного весело, и он, смеясь уже из последних сил, смотрел, как Дойл, наконец сумев распахнуть пластиковую створку окна во всю ширь, срывает москитную секту и выпадает на ту сторону. Горящим факелом летит вниз, дымит, как уголек, как сигнальная ракета, и в конце концов шмякается на землю. И замирает. Тому даже не нужно выглядывать, чтобы убедиться – он уже мертв, потому что Том чувствует это по тому, как легко стало Айзеку. Он чувствует Айзека даже лучше, чем самого себя когда-либо чувствовал, и ему больше не страшно, просто немного грустно.
Всего семнадцать лет. Такой удар для родителей.
– Ты можешь выйти. Уходи отсюда. Ты больше не нужен, – это говорит, несомненно, Айзек. Том уже не чувствует его внутри себя, зато видит человеческий силуэт, обрисованный дымом и копотью, силуэт движется будто в танце. Том в ответ качает головой и поднимает руки, показывая их Айзеку: кожа вся в волдырях, опаленная и искореженная, и это не только руки – все тело теперь такое. Огонь добрался и до него, и ничего уже не изменится, даже если пламя уляжется прямо сейчас по желанию Айзека.
Жаль, но Айзек не может этого пожелать.
«Мама, мамочка, прости меня», – Тому хочется плакать, но в печи, в которую превратилась кухня, уже нет места для влаги, даже такой крошечной. Том думает о своих родителях, в груди его все сжимается: чем же они заслужили? Пытались сделать для него все, у них ведь больше нет никого. И что с ними будет теперь? Он видит это перед глазами так же четко, как если бы все уже произошло – сначала похороны, осунувшееся лицо матери, тонко сжатые губы отца; затем – бесконечный период траура, тишина, никаких улыбок, никаких слез, совсем ничего; потом – развод. Разве смогут они после такого быть вместе?
«Простите меня», – уже нет сил думать. Боль возвращается понемногу, стоило Айзеку его отпустить, и теперь все тело невыносимо жжет, будто к нему прижимают каленое железо. У Тома мысли в голове путаются, до тех пор, пока не остается только одна – о том, что ему очень больно и, может, лучше тоже выпрыгнуть в окно, не дожидаясь, пока смерть настигнет его здесь, на кухне не человека, но монстра. И он, не в силах подняться, ползет к окну, цепляется тем, что осталось от рук, за подоконник, но подтянуться уже не может. Он кашляет и хрипит, задыхаясь, он хочет кричать, но в конце концов начисто лишается сил, сползает на пол и последним, что он видит, оказывается полупрозрачный силуэт Айзека Хоровеца, танцующего вверх ногами на потолке свой завершающий танец.
В себя он приходит от прикосновения прохладных пальцев к лицу. Открывает глаза – над головой черный потолок. Черная комната, дым без запаха, перегоревшая в труху мебель. Том встает на ноги и хочет отряхнуть одежду от сажи, но его одежда чиста. Сам он тоже чистый, ни единого следа от пожара: нежная гладкая кожа, белая, белее даже чем раньше. И Айзек, твердо стоящий на полу рядом, такой же.
Том удивляется. Смотрит на Айзека, на то, какой он на самом деле. У него уверенные глаза, европейские черты лица. Непринужденная поза – словно он освободился от всех тягот и забот. Том протягивает руку, и пальцы упираются в грудь Азека, даже не думая проходить насквозь.
– Вот оно как, значит, – тянет Том. – Я хотел бы еще хоть раз посмотреть на родителей.
– Оставь, – отвечает Айзек. Откуда-то достает сигарету, зажимает ее губами. – Забудь обо всем.
Он прячет кончик сигареты в пальцах, табак начинает тлеть. Нет никакого запаха или дыма, вообще ничего нет. Айзек кивает головой в сторону окна, на проплывающие в вышине облака, и говорит:
– Идем.