Текст книги "Оливия и Смерть"
Автор книги: Майра
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Расстилается гладь затвердевшей воды.
Переливное солнце по небу летит
И ложится морозом на синие льды.
Волчьи уши ночные шаги сторожат -
Скрипнет плотного наста слежавшийся пух…
Воздух там обжигает, как жало ножа,
Небосвод многоок, равнодушен и сух.
Вдруг – торосы поют на кипящих ветрах,
Плащ полощет пурга – зябкий белый отрез…
И с колючего неба сияющий прах
Облетает, как пудра со щёк клоунесс”.
Марсель никогда не боялся, что столь любимый им диссонанс между смешным и гибельным кому-то покажется нарочитым. Он вообще ни с кем не умел считаться, когда дело касалось стихов и рисунков. Патрик любил читать стихи Марселя громко, вслушиваясь в жёсткие, стремительные строки, где каждое слово выглядело слишком тесным для вкладываемого в него смысла.
“Каждый раз я встречаю солнце,
Поднимаясь на белый холм,
Словно древний солнцепоклонник,
Не верящий в смерть божества.
Определяю восток по компасу -
За ночь ветер сменил декорации, -
И жду, чтобы над горизонтом
Зародился приветливый луч.
Ухожу, дождавшись, разочарованный:
Как медленно свет нарастает!
Ещё целых четыре месяца
До наступления дня”…
Патрик не раз ловил себя на том, что встречает каждый новый сборник друга с насторожённостью, похожей на зависть. Марселем правила стихия, он захлёбывался словами и образами, в то время как самому Патрику часто приходилось выжимать свой мозг, подобно прачке, выкручивающей бельё, чтобы родить хоть что-нибудь стоящее. Но восторг от того, что Марсель впускает его в свой лопающийся по швам из-за страстей и жажды познания мир, неизменно оказывался сильнее. Судьба свела их вместе – гения и ремесленика, и дала им делить одно время, наполнять собой один сосуд, нести одну мучительную и счастливую ношу творчества.
Когда Патрик открыл это, горестное безумие покинуло его. Он освобождался от оков не сразу, и каждый раз испытывал ужас, что ничего не выйдет, что едва рождающиеся слова иссякнут – но их поток уверенно набирал силу. И наутро Патрик смотрел на исписанные листы, отказываясь узнавать свой почерк, не веря…
– В белоснежных одеждах
И венках из лилей
В мир приходит Надежда -
Царь великих царей.
Но несчастье пророчит
Нам твой взгляд, господин,
Властелин одиночеств
И разлук властелин…
Он знал, что эти стихи не нужны и не понятны никому, кроме него. Они были порождением его страхов, его тоски, его надежд. Он никому не показывал их, да к тому времени уже и некому было их показать: в С. у него друзей не осталось, а к Джеле он не мог собраться уже который год. Письма друг другу они писали редко: так уж повелось.
И оттого им овладела странная бесшабашная свобода.
– На восторг иль на горе -
Не спеши, погоди!
В бесприютное море
Хлещут злые дожди.
Но, не веря погоде,
Лучезарно на вид,
Солнце Ночи восходит
И в зените стоит.
Солнце ясное ночи -
Золотая звезда,
Властелин одиночеств
И разлук навсегда…
Ты ласкаешь – как ранишь
В первых сполохах дня:
Ты меня не обманешь -
Ты оставишь меня.
***
На следующее утро город невесомо плавал в тумане. Гибкие ватные ленты струились вдоль улиц, повозки и экипажи, неспешно пересекая их, оставляли за собой бесформенные туманные клочья. Солнце проглянуло лишь к полудню, и когда Патрик, почти не сомкнувший ночью глаз, зато провалившийся в глубокое забытьё под утро, вышел из дому, в лицо ему дохнуло влажным теплом. Парной мартовский ветер теребил редкие, чудом уцелевшие за зиму сухие листья в ветвях дерева над воротами. На заборе, растопырив отяжелевшие крылья, сидела чёрная ворона. Воздух был плотен от скопившейся влаги. С реки даже сквозь шум уличного движения доносился неясный гул: похоже, ночью начался ледоход. Патрик с тревогой подумал о Даймоне, отправившемся в Р., которому надо было пересечь реку, не доезжая до охраняемого гвардией моста.
Хуго, другой слуга поэта, помоложе и попроще, возился у ворот, поправляя упряжь пары гнедых лошадей, запряжённых в хозяйскую коляску.
– Балуй, красотка, балуй! – говорил он, любовно поглаживая морду лоснящейся от хорошего ухода кобылы по имени Принцесса. – Стой смирно! Будешь хорошей девочкой, получишь ещё яблоко, когда вернёмся.
Вторая лошадь, постарше, которую звали Гречанка, стояла в упряжке спокойно, лишь время от времени флегматично отмахиваясь хвостом от несуществующих мух.
Патрик устроился на кожаном сиденье и в очередной раз с благодарностью и тоской подумал об Оттоне. Коляска была подарком герцога за торжественные гимны, которые Патрик сочинил два года назад к грандиозному городскому празднику. Поэт вспомнил, как Оттон в окружении ближайших придворных стоял на балконе своего дворца и наблюдал расцветающий в небе фейерверк. Бог знает, о чём думал правитель в тот миг и что вспоминал, но когда цветные ракеты рассыпались яркими фонтанами высоко над головами собравшейся толпы и их искры смешались с крупными летними звёздами, лицо Оттона показалось Патрику торжественно-мечтательным, будто герцог чувствовал, что бремя его не напрасно…
Хуго лихо взлетел на козлы, подобрал поводья и зачмокал губами, побуждая лошадей двигаться. Коляска тронулась. Медленно расходящийся туман придавал проплывавшим мимо зданиям некоторую таинственную ирреальность. Он превращал булочную в резиденцию крендельных фей, а контору нотариуса или аптекарскую лавку – в мистическое жилище алхимика. От мясницкой же так несло бойней, что даже туман был бессилен претворить её во что-нибудь более изысканное.
Улица пошла вниз, потом снова круто взбежала на холм. На площади перед герцогским дворцом тумана уже не было. Голая мостовая, на которой ещё вчера виднелись островки снега, мокро и весело блестела. Поэт выбрался из коляски. Влюблённый в лошадей Хуго повёл гнедую пару на конюший двор, то и дело похлопывая своих подопечных по холке или по крупу. Слышно было, как под колёсами хлюпает влага.
Во дворце было людно. Сбившиеся в тесные кучки придворные переговаривались негромко и сдержано, словно в доме уже лежал покойник. Сердце Патрика упало, он ускорил шаг, огибая группы людей в залах, коридорах, здороваясь, кивая, раскланиваясь… Здоровались с ним многие, но никто не сделал попытки задержать его, чтобы перемолвиться словом, как часто бывало прежде. Возможно, теперь знакомые задумывались, стоит ли водить дружбу с человеком, который вот-вот окажется в опале, а то и просто будет с треском вышвырнут за дверь. Ни на одном лице Патрик не прочёл сомнений в судьбе Оттона. Вряд ли здесь знали о яде, но то, что герцог доживает последние часы, уже было известно всем.
В комнатах поэта с вечера никто не убирал. Патрик бросил взгляд на поднос, стоявший на каминной полке. Там сиротливо лежали две записки. Он вскрыл их и прочёл: одна была от баронессы Мильдерн с приглашением на английский чай, другая – от Вальтера. Юный герцог писал, что отец посылает его на лечение в Д. и что он не успеет проститься с Патриком перед отъездом. Поэт усмехнулся про себя: мальчик не по годам умён. Он явно подозревал, что эту записку может прочесть кто-то посторонний.
Время обеда уже миновало, до чая ещё оставалось больше двух часов. Похоже, баронесса написала приглашение ещё вчера или нынче утром, когда дела шли не так плохо и тень несчастья над придворным стихоплётом ещё не была столь густой и заметной. Интересно, как она воспримет, если Патрик действительно придёт? Он взял перо, обмакнул его в чернильницу и написал изящную благодарственную записку с уверением, что будет обязательно.
Минутная забава, вызванная скорее абсурдностью момента, чем истинным весельем, тут же была забыта. Патрик смял написанное письмецо, выбросил его в холодный камин, вышел из комнаты и отправился бродить по коридорам в поисках источника новостей.
У дверей герцогской спальни толпа была ненамного реже той, что ждала внизу, хотя с обеих сторон входы в обширную приёмную перекрывали гвардейские караулы. Патрика в приёмную не пустили, и он примкнул к людям снаружи, жадно наблюдавшим за избранными по другую сторону часовых. Среди особо приближённых к герцогу значились, разумеется, личный секретарь Оттона Ролан Ляйцер, канцлер Георг Триммер и шестеро министров, предусмотрительно одевшихся в чёрное, хотя правитель был ещё жив. Епископ в окружении свиты из трёх монахов и двух служек восседал в широком кресле, ожидая, когда его пригласят исповедовать и причастить умирающего. Один из монахов держал в руках ящичек, где, судя по искусной старинной резьбе, покоились святые дары. Настоятель собора отец Викторий, бывший тут же, встретился взглядом с поэтом, но сделал вид, что не узнал его.
Кроме перечисленных, чьё присутствие казалось необходимым и неизбежным, в приёмной были ещё несколько дворян, входивших в совет. Патрик узнал Георгия Теобранна, статного рыжебородого мужчину сорока шести лет, и его страшего сына Куна, которому недавно стукнуло двадцать семь. Все уже привыкли к тому, что эти двое неразлучны. Барон охотно прислушивался к советам своего наследника. Младший сын и две дочери Теобранна жили в огромном поместье недалеко от С., приезжая в столицу лишь зимой, когда давались особо роскошные балы. Теобранны владели оружейными заводами и фабриками анилиновых красителей, а также шестой частью земель всего герцогства, некогда отданной им в лен. Один из Гудемундов, Фридерик, тоже стоял здесь. Ему было тридцать, он недавно женился. Его отец умер восемь лет назад, оставив сыну солидное наследство в виде медных и железных рудников, пары банков и двух больших сталелитейных заводов, не считая, разумеется, земли, денег и драгоценностей. Гудемунды уступали в богатстве как Теобраннам, так и Адвахенам, и потому постоянно соперничали с теми и другими в роскоши.
Гельмут Адвахен расхаживал по приёмной, словно не находил себе места. Он тоже вырядился в чёрное, но такова была его обычная манера одеваться. Хотя молодой человек возмужал и сильно раздался в плечах с тех пор, как Патрик виделся с ним в последний раз, его кожа по-прежнему оставалась бумажно-белой, а движения сохранили некоторую угловатость. С тех пор, как графа Леонида Адвахена разбил паралич, его единственный сын заправлял всеми делами семьи, и говорят, делал это в своём роде неплохо. Гельмут стал спокойнее и увереннее, у него появилась привычка взвешивать свои действия заранее, что говорило о наступившей зрелости. Молодой граф был по-своему красив, но Патрика раздражала его манера настойчиво подчёркивать в своей внешности нечто роковое. Чёрные глаза на бледном лице, обрамлённом чёрными, как смоль, волосами, казались бездонными и мрачно сверкали, а вечно чёрный наряд навязчиво напоминал о духах ада и их тёмном предводителе.
Из-за тяжёлой красно-золотой портьеры появился монах, видимо, помогавший Мариэнелю в спальне герцога. Все лица мгновенно повернулись к нему. Невозмутимость брата милосердия приняла оттенок сознания собственной значимости. У него был низкий негромкий голос, который, тем не менее, был хорошо слышен, потому что в приёмной и в коридоре мгновенно повисла тишина.
Монах обращался к епископу:
– Ваше святейшество, доктор сказал, что уже пора.
Заметно поморщившись при словах "доктор сказал", епископ неожиданно легко поднялся с кресла.
– Господь назначает время, – сухо отозвался он и, сделав знак спутнику со святыми дарами следовать за ним, скрылся в спальне. В толпе, скопившейся в коридоре, пронёсся вздох. Несколько голосов заговорили одновременно. Патрик знал почти всех, кто стоял здесь, не будучи допущенным в святая святых: большинство праздные гуляки, многих из которых Оттон приблизил ко двору за какие-то заслуги их родичей перед короной, о чём тут же забыл. Плечом к плечу с поэтом стоял регент кафедрального хора Йохан Дайгель. Патрик поздоровался с ним, и тот ответил после едва заметного колебания.
– Её светлость герцогиня Лодовика велела узнать, как тут, – объяснил он, хотя поэт и не думал спрашивать. – Она плохо себя чувствует…
Они оба не сговариваясь взглянули на бархатную портьеру, отделявшую их от маленького полутёмного ада, в котором погибал Оттон. Воистину, вот уж кто действительно себя плохо чувствовал…
– Где супруга герцога? – тихо спросил Патрик. Регент пожал плечами.
– Молится в своих комнатах. Велела позвать, когда его святейшество закончит.
– Она может и опоздать.
Дайгель пристально глянул на поэта.
– Вы знаете, что это?
– Я слышал, обострение болезни печени, – Патрик ответил взглядом на взгляд. Регент опустил глаза.
– Пятьдесят два года – это не возраст, чтобы умирать, – уныло сказал он. – Напротив, я сказал бы, самый расцвет. Мой отец в пятьдесят шесть в третий раз женился и зачал двух моих сестёр…
– Вы были здесь ночью?
– Нет. Но слышал, что под утро его светлости стало значительно хуже. Ещё вчера вечером он с большим трудом мог разговаривать. Говорят, он отослал своего сына в Д., в клинику для глухих. Может, оно и к лучшему. Отец Викторий сказал, что его светлость ужасно выглядит…
Из спальни быстрыми шагами вышел доктор Мариэнель. Все, кто был в приёмной, кинулись к нему с одним и тем же вопросом на устах, но он властно остановил их, сказав:
– Потом, господа, потом.
И первые персоны государства отступили перед его профессиональной уверенностью. Он миновал гвардейский заслон, в коридоре ему поспешно освобождали дорогу. Патрик двинулся было за ним, но увидел воспалённые глаза, измождённое тяжёлой бессонной ночью лицо и не решился заговорить.
– Должно быть, пошёл отдохнуть, – прокомментировал Йохан Дайгель. – Он с вечера у постели герцога. Сейчас там епископ, это надолго…
– Вы правы.
Патрик вздохнул. Ему вдруг захотелось остаться в одиночестве. Находиться в толпе, когда вокруг тебя рушится мир – бессмысленно. Поэт отправился в дворцовую часовню, сочиняя по пути молитву.
– Господи, он старался быть хорошим слугой Тебе и добрым правителем. Ты дал ему тяжкую ношу при жизни, подари же теперь лёгкую смерть…
Он вернулся к себе примерно через час. В уютной чистой комнате с камином, заменявшей Патрику приёмную, на подносе лежала одна-единственная записка. Поэт распечатал её и узнал руку Мариэнеля. Должно быть, слуга, принёсший послание, был здесь совсем недавно. На чистом листке почерком, выдававшим сильную усталость, было выведено всего два слова: "Чёрная пена".
Патрик бросился в кресло у камина и тихо заплакал.
К вечеру было объявлено, что Оттон скончался. Потянулись длинные часы разговоров, обсуждения предстоящих похорон. Часть придворных ринулась в город заказывать траурные наряды, остальные, как выяснилось, успели позаботиться об этом заранее. Пока тело обмывали и обряжали, дворец казался странным призрачным царством: он был полон жизни деятельной и густой, но приглушённой, почти бесшумной. Тёмные фигуры двигались по коридорам, ведя тихие разговоры и печально покачивая головами, и лишь достаточно приблизившись к собеседникам, можно было обнаружить, что они обсуждают вполне земные вопросы: на какой день перенесут обед у графов Б., в каком платье будет на отпевании баронесса А… Слуги сновали быстрее и бесшумней прежнего, хотя, казалось, такое невозможно. Зеркала были завешены, цветные витражи затянуты крепом, в коридорах мелькало вчетверо больше, чем обычно, чёрных сутан и коричневых ряс. Было душно от искренней и притворной скорби, от витавшего повсюду запаха ладана, горячего свечного воска и сосновой хвои. Запах этот пропитывал всё: мебель, ткани, причёски, разговоры, мысли…
Патрик решил не беспокоить Мариэнеля расспросами, тем более, что главное уже было сказано в записке. Вместо этого поэт поехал домой, чтобы отдать усопшему последний долг. Песнь на смерть правителя упорно не хотела складываться, что-то внутри отказывалось верить в столь неожиданный и трагический конец.
Он отправил лакея к Хуго, чтобы тот подавал коляску, собрал со стола кое-какие бумаги, выпил золотистого бренди из заветной бутылки, припрятанной в шкафу за книгами. Внутри было пусто, прошлое казалось безмятежным цветным сном, а будущее застилала мгла. Поэт всё медлил покидать эти комнаты, всё бродил по ним, как будто ему уже было сказано, что он больше сюда не вернётся. Повинуясь порыву, он вынул из шкафа три книги с намерением забрать их с собой. Одной был сборник стихов Марселя, другой – теософские трактаты одного немецкого философа, с которым Патрик встречался лично, третьей – переписка Абеляра и Элоизы, старая потрёпанная книжица, когда-то стоявшая на каминной полке в доме его матери рядом с Библией и "Ирландскими песнями" Томаса Мура.
Лакей вернулся сказать, что коляска подана. Патрик накинул пальто, взял шляпу, замешкался на пороге, страстно желая оглянуться, но сдержался. Снаружи накрапывал дождь, первый в эту весну. Здесь, на площади, хорошо было слышно, как внизу ревёт река, стремясь освободиться от груза неповоротливых льдин, как ледяные корабли грохочут и трещат, сталкиваясь, наползая друг на друга, раскалываясь на куски…
Хуго помалкивал, утратив обычную весёлость, и только лошадям было всё нипочём: они знай себе беззаботно несли коляску под гору, радуясь быстрому движению, тёплому парному воздуху и ровному пути.
Вечерело. Небо было сплошь затянуто мутной пеленой, цветом похожей на безбожно разбавленное молоко. Патрик представил себе Вальтера, катящего среди опускающегося тумана, в дорожном экипаже или в карете, по просёлочным дорогам вслед за верховым. Дай бог, чтобы весенняя распутица не задержала их в пути. За весь сегодняшний день никто ни разу не подошёл к Патрику с вопросом о юном герцоге. О нём вообще не вспоминали, словно всё давно было решено, словно его и вовсе не существовало. Пройдёт два-три дня, Оттона похоронят, Эдвард сядет на трон. Герцогство вновь обретёт правителя, а значит, и центр равновесия. Никто никогда не узнает о яде: Мариэнель будет молчать, хотя бы из-за инстинкта самосохранения. Все сочтут, что Оттон умер от неизлечимой болезни печени – не он первый, не он последний.
Патрик не мог сейчас думать о том, что станет с Вальтером. Он хотел сперва оплакать мёртвого герцога. Но слова казались безжизненней глины, а ритм вяло трепыхался, словно останавливающееся сердце.
Дома, в своём кабинете, где он заперся после ужина, к которому едва смог притронуться, поэт устроился в кресле и закрыл глаза. Сквозь окна снаружи волнами наплывала ночь, электрическая лампа слабо потрескивала и позванивала раскалённым золотым нутром. Лист бумаги, бледный, как лицо Гельмута Адвахена, выглядел столь же упрямым, своевольным и неприступным. Патрик в раздражении принялся бездумно покрывать его поверхность мелкими рисунками, словно те были знаками освобождающего заклинания. Он хотел искренности, но уже не чувствовал ни боли, ни тоски – одну пустоту и тревожное ожидание чего-то. Из этого не складывают погребальных песен, об этом не поют в славословиях.
Он вдруг ощутил слепую бессильную ярость. Едва в его жизни что-то начинало складываться как надо, являлась смерть и отнимала у него всё. Он потерял семью, родину, двух возлюбленных, друга, а теперь ещё и милостивого покровителя.
– За что, Господи? – спросил он беззвучно, словно Бог читал по губам, как Вальтер. – Если бы ты одарил меня великим талантом, а взамен лишил бы всего – я не роптал бы, я знал бы, за что плачу. Но я – просто ремесленник, чеканящий пряжки для туфель и кующий булавки из того же материала, из какого Челлини делал вазы редкой красоты. Разве этого не довольно?
Голос Магды в его сердце пел о страстном желании счастья. Самой Магды тоже уже давно не было на свете. Тени сгущались по углам, куда не доставал свет лампы. Они вставали на дыбы, но вместо того, чтобы распластаться в зверином прыжке, садились в дальние кресла, как гости. За окном всё было сплошь залито рассеянным молочным сиянием. Патрик бросил перо и слепо уставился на лист перед собой, разрисованный скрещёнными шпагами, театральными масками, надломленными веерами и прочей бутафорией. Он резко встал и выпрямился, обводя взглядом комнату. Тени сидели и ждали, как зрители в театре ждут начала представления.
– Боюсь, я не смогу вам спеть, – с горечью сказал им Патрик. – Ещё Гунтер Лоффт говаривал, что Господь обидел меня слухом, а из милосердия к моим ближним не дал и голоса. Я способен испортить любую мелодию.
Тени молчали.
– Может, вы хотите, чтобы я почитал вам стихи? Песнь на смерть герцога Оттона Э.? Она ещё не готова. То есть… совсем не готова. Возможно, завтра…
Что-то резко и коротко ударило в оконное стекло. Патрик вздрогнул от неожиданности. За окном мало что можно было разглядеть, и он сперва подумал, что звук был случайным, но другой камешек вынырнул откуда-то снизу из тумана и глухо стукнул в деревянную раму. Патрик с минуту колебался. Камешков больше не было, но внизу, в туманной дымке, как ему показалось, что-то начало двигаться, удаляясь в сторону дворовых построек. Кто бы ни был кидавший, он явно не стремился привлекать к себе слишком много внимания. Стихоплёт быстро выдвинул ящик бюро, вынул пистолет, который, на случай грабителей, постоянно держал заряженным, прихватил со спинки стула тёплую куртку и заспешил вон.
Внизу было пусто. Наверное, стоило сообщить слугам о том, что он выходит наружу, но не хватало времени. Патрик вспомнил о человеке, про которого говорил Даймон – о том, кто приходил сюда, желая поговорить с поэтом, когда того не было дома.
Он осторожно поднял засов на двери чёрного хода и выскользнул в сплошное мглистое марево. Было слышно, как вода капает с крыш и деловито журчит в отдалении. Сиротливые силуэты деревьев то и дело выступали навстречу из тумана, сарай и амбар в глубине двора казались бесформенными тёмными пятнами. Патрик прошёл между ними, угол амбара, оказавшись совсем близко, стал чётким и блестел от покрывавшей его влаги в слабом, рассеянном свете далёких окон. Кто-то не то вздохнул, не то охнул совсем рядом. Впереди в тумане что-то шевельнулось.
– Это я, – поспешно сказал Патрик, на всякий случай держа наготове пистолет – так, чтобы его не сразу было заметно.
– Слава Богу! – донеслось из тумана. Голос казался знакомым, но говорили словно сквозь плотный шарф. Неясное пятно качнулось навстречу и наконец обрело очертания и лицо.
– Тео? – изумлённо воскликнул Патрик. – Как ты тут оказался? Что случилось?
Тенор выглядел измождённым, под глазами набрякли мешки, щёки ввалились. Он весь дрожал – не то от промозглой погоды, не то от нервного напряжения и страха. От него несло немытым телом и дешёвым табаком, хотя сам он сроду не курил.
– Видит Бог, я сам не понимаю, что происходит. Но меня преследуют, а мне, веришь ли, теперь и идти-то больше не к кому, кроме тебя…
– За тобой гонятся? – недоверчиво переспросил стихоплёт: где-то в глубине глаз Тео поблёскивали тоскливые огоньки сумасшествия. – Кто? Зачем?
– Если б я это знал! Хотя… Понимаешь… У меня есть кое-какие подозрения, но, боюсь, ты мне не поверишь…
Патрик остановил его.
– Погоди. Чего ради мы будем стоять на ветру, когда можно подняться ко мне в кабинет? Ты, должно быть, голоден…
Певец, забыв о приличиях, бесцеремонно и даже как-то испуганно отмахнулся от его предложения.
– Я зверски голоден, но не стану к тебе заходить. Мне нужно как можно скорее покинуть город, убраться из этой страны – и может, тогда меня оставят в покое. Позавчера я у тебя был и не застал. Мне уже тогда казалось, что что-то неладно, но самое главное случилось потом, ночью…
– Что же это было?
Тео схватил Патрика за руку.
– Меня пытались похитить! Какие-то люди… Их и описать-то трудно: это не гвардейцы и не Тайный комитет. Возможно, чьи-то слуги, хотя выглядят слишком холёными. Я увидел их в окно, и они мне с первого взгляда не понравились. Вот я и не стал к ним выходить, а спрятался за дверью и слушал, как они говорили с хозяйкой. Та ко мне всегда была добра, храни её Господь: накинулась на них, будто наседка, которую согнали с гнезда! А они вели себя так, словно действуют по приказу самого герцога, мир его праху. По их словам выходило, что им велено доставить меня в Судейскую коллегию. Это было враньё – они не имеют никакого отношения к суду, уж я-то знаю: в последнее время мне часто приходилось отираться в коридорах местной Фемиды. Они не приставы, не конвойные, у них не было никаких бумаг… Словом, я вылез в окно и убежал. Ночевал в кабаках, днём прятался, где только мог. А нынче меня понесло домой: я решил, что надо поскорее уносить ноги, и хотел прихватить деньги из тайника. Так вот, они, оказывается, всё это время следили за домом и ждали меня…
– Но ведь ты не сделал ничего плохого? – перебил его стихотворец. – Может быть, вместо того, чтобы скрываться, тебе стоило выяснить, что им нужно и нет ли тут ошибки?
Тео горько рассмеялся.
– Ты их не видел, дружище! От них несёт чем-то таким… безжалостным. И – сумасшедшим, что ли… Они вроде фабричных машин, которым всё равно, что перемалывать: дерево, железо, живую плоть… И ещё: мне кажется, всё дело в той опере…
Патрик вздрогнул.
– Это ты о чём?
– Об "Оливии и Смерти".
Откуда-то потянуло холодом – словно повеял ветер из прошлого, из могильного далека, где пребывали уже некоторые участники того действа.
– Причём здесь "Оливия"? Это было десять лет назад, и герцог почти сразу запретил её.
Тео устало покачал головой.
– Не знаю я, причём. Но один из этих парней, когда ругался с хозяйкой, обронил, что, мол, десять лет назад я избежал суда, а теперь пришло время расплачиваться… Помнишь, тогда нам и впрямь грозили судебным разбирательством, но Оттон, – спаси, Господи, его душу! – замял дело? Тот суд был единственным, к какому мы в то время имели отношение.
– Ты прав, единственным…
Это казалось почти мистическим: события десятилетней давности вплетались в нынешнюю жизнь странным, трагическим мотивом иллюзорности бытия. Время вдруг перестало быть сверкающей, вечно стремящейся в будущее стрелой, оно ложилось слоями, как краска на холст неведомого художника, и из-под свинцовых белил тумана, скрывавшего судьбы, проступало алое, чёрное, золотое…
– Но кто? Боже мой, кому это может быть нужно теперь?
– Не знаю, – повторил Тео. – Но я подумал: может быть, Магде повезло, что её уже нет в живых. Мне кажется, они скоро придут и к тебе. Давай уедем вместе! Они не достанут нас за границей, они сильны только здесь, рядом с тем, кто их послал. Ведь уехал же Гунтер…
– Что тебе известно о нём? – невесело усмехнулся поэт. – Жив ли он до сих пор? Как можем мы быть уверены в том, что для этих демонов вообще существуют какие-то пределы?
Тео пожал плечами.
– Как знаешь. Но сидеть и ждать их прихода – глупо. Бежим, друг, бежим отсюда! Оттон мёртв, ты остался без защиты и, скорее всего, без куска хлеба. Ты никому больше ничем не обязан. Зачем тебе оставаться?
Он был прав, но Патрик знал, что не уедет до дня похорон. И песня была ещё не написана, а значит, долг – не отдан…
– Тебе, должно быть, нужны деньги и оружие, – сказал он вместо ответа. – Подожди меня здесь!
И прежде, чем Тео успел возразить, зашагал назад к дому. В кабинете он вынул из бюро деньги, отложив на жалование слугам и немного на прожитьё себе, так как не был уверен, что ему причитается хоть что-нибудь после смерти Оттона. Ещё он захватил маленькую коробку с патронами для пистолета и графинчик с остатками вина.
Вино Тео с удовольствием допил на месте, а остальное спрятал куда-то под пальто.
– Я постараюсь сообщить тебе, где я, – пообещал он.
– Лучше не торопись с этим. Мало ли, что может здесь произойти. Эти люди не должны узнать, где ты находишься: я не для того снабдил тебя деньгами, чтобы ты потратил их даром.
Певец впервые улыбнулся.
– Не задерживайся здесь надолго. Если они явятся – беги. Ничего хорошего от них ждать нельзя. Прощай, друг!
Они пожали друг другу руки, потом вдруг обнялись, хотя в последние годы не были близки. Тео растаял в тумане, и поэт остался один. Одиночество обрушилось на него так, будто из тела разом высосали остатки тепла, словно дрожь Тео передалась ему… Он стоял у мокрой стены амбара, сверху весело капала талая вода, и капли гулко, по-весеннему звонко ударяли в натёкшие мелкие лужицы. Ничего не было видно, казалось, мир разом исчез, и остались лишь угол крепкого, хоть и старого, бревенчатого строения да растерянный человек в домашней куртке, зябнущий на влажном ветру… Поэт попробовал представить свой уютный кабинет с камином, огромным столом, бюро в углу и книжным шкафом. Комната виделась ему нечётко, зато лежавший на столе лист бумаги вдруг вместо вееров и шпаг покрылся ровными значками букв.
Он мог видеть отдельные слова и то, как они складываются в строчки песни-плача. Он надеялся, что за гробом Оттон не будет так одинок, как был при жизни, что там ему будет теплее…
Патрик повернулся и пошёл к дому – и на замер на полдороге, услышав незнакомые голоса. Вернее, только один незнакомый.
– Ты плохо следил за чёрным ходом, дурачьё! – говорил кто-то, и в словах были досада и ненависть. – Он ушёл, а ты проспал всё на свете!
– Он ещё недавно был дома, – оправдывался другой голос, хорошо знакомый, правда, непривычно робкий, лишённый обычной дерзкой весёлости. – И никуда не собирался уходить. Я бы знал… Да и окна вон у него до сих пор горят.
– Как же! – перебил его первый. – Окна горят, да птичка-то улетела! Тебе за что было плачено? Чтобы ты смотрел за всем, что здесь делается. Я же велел тебе сегодня быть наготове!
Хуго что-то невнятно пробубнил в ответ.
– Ступай со всеми обыскивать двор! – брезгливо отозвался его собеседник. – Увидишь что-нибудь – ори во всю глотку. Если он совсем уйдёт, тебе же хуже.
Патрик попытался стряхнуть оцепенение, но у него не получилось: он совсем замёрз. Его колотила дрожь, а всё вокруг застилало белое марево, которое, казалось бы, облегчало бегство, но и не давало увидеть преследователей. Предательство Хуго причинило поэту неожиданно сильную боль.
У него больше не было при себе ни денег, ни оружия. Они с Тео, казалось, поменялись ролями: теперь Патрику предстояло спать в вонючих трактирах, голодать, прятаться, спасая свою жизнь. Песнь для Оттона, едва начавшая складываться, уже никогда не будет написана…
Поэту вдруг дерзко подумалось, что он мог бы прокрасться в кабинет и взять там отложенную сумму, чтобы можно было уехать к Джеле. Но в доме наверняка остался кто-то из незнакомцев, который, уж конечно, более опытен в искусстве нападения и слежки, чем разгильдяй Хуго. К тому же, Тео вряд ли успел уйти далеко. Если они вздумают расширить круг своих поисков, то наткнутся на него. Страх, какого он не знал прежде, даже после того проигранного боя, рядом с телами погибших братьев, казалось, примораживал сердце к позвоночнику.
И всё же он двинулся к дому. Довольно. Если року вздумалось гоняться за ним по миру, он не станет больше бегать и скрываться, и начинать всё сначала, делая вид, будто ничего страшного не произошло. Он должен заглянуть в глаза тому, кто повинен во всех его несчастьях. Он должен знать. Ему тридцать восемь лет, он побывал во многих краях, был солдатом, кузнецом, подмастерьем ювелира, студентом, поэтом… Он схоронил и оплакал стольких, что пора бы уже и честь знать. Инстинкт самосохранения отчаянно верещал где-то в тёмной глубине мозга, и ноги, подгибаясь, отказывались идти. Но Патрик шёл, и прекрасно знал, что его ведёт – любопытство.