Текст книги "Arca, in quam...(СИ)"
Автор книги: Каролина Инесса Лирийская
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
========== 1. Городские сказки ==========
Петербург умеет рассказывать сказки – заслушаешься. Нужно лишь уметь их различить, уловить за назойливым грохотом повседневности, за гундосыми гудками машин и суетливыми криками на улицах, у магазинов. Даже если нет особого дара ловить за ящериный хвостик шепоток мира, внимать его сладкозвучным легендам, достаточно дать ему понять, что хочешь услышать. Он прильнет, прильет полноводной Невой, омоет с ног до головы, даря пугающую, истинно трезвую ясность.
Виттория проходит по улицам (шумная Малая Садовая, Итальянская ее любимая, приятно перекликающаяся с историей Виттории, заворот Кленовой – и выше, выше, к родному отцу Петру), любовно оглаживает взглядом невысокие дома со старыми фасадами. Она каждый день видит тут старую, дряхлую уже фигуру горгульи вон там, под карнизом; она кивает страшной морде степенно, вежливо, здороваясь со старой знакомой. Волнуется, что однажды и не увидит горгулью, что та упадет и рассыплется на мелкие обломки, и тогда Виттория погибнет вместе с ней; часть ее отомрет безвозвратно, если не станет питаться зыбкими сказками, которые ей украдкой нашептывала эта чудовищная, но милая взгляду фигура.
На нее обращают внимание. Взгляды и откровенно сальные, гадкие, и вдохновенные, заинтригованные. Народ любит, когда у кого-то есть тайна; отсутствие загадки здесь, в Петербурге, почти дурной тон. Люди тянутся к ней, к горячим южным чертам, к осколку солнца – это особо ценно в туманном дождливом городе. Виттория смотрит не на них, она жадно внимает городу, слушает, слушает, пьянится им, и ей никто не нужен больше, кроме уютных узких улочек. Идет гулять, надевая большие накладные наушники, отгораживаясь от мира, отчеркивая себя. Кто-то подталкивает Витторию в спину на Невском, когда она, затаив дыхание, стоит посреди улицы. Она даже не замечает.
Невский проспект, отпечатанный в вечности, – главная нить в плетении города, живо бьющаяся, мощно стукающая артерия. Она бродит бесконечно, путается в направлениях, наклоняется над слабо плещущей Фонтанкой, улыбается едва различимому своему отражению. Виттория идет по проспектам и набережным, вдыхает густой свежий дух, веющий с моря, заглядывает в тенистые сентябрьские сады.
Поток течет. Над головами остро возвышаются демонские рога, чуть загнутые назад, нагло покалывающие сумрачное небо Петербурга. Гвалт и вой где-то позади. Компания беззаботных детей несется вихрем: человеческие детеныши и полуобернувший волчонок. Мирно спорят два инквизитора; у одного она видит стаканчик кофе, на котором нет имени, и стальные глаза, отражение неба, у второго – остренькие бесовские рожки и радостный влюбленный оскал. Их Виттория засекает частенько в любимых своих местах, куда она приходит, чтобы прижаться плечом к знакомой стене с выщербиной, приникнуть к ней ухом.
Они даже подмигивают друг другу. Те, кто умеет слышать город и его бушующую изнанку, кто любит его безвозмездно и истово, легко находят друг друга среди пестрых прохожих. Ей интересно, что город рассказывает другим, открывает ли то же или дарит новые истории. Спросить напрямую не позволяет страх показаться безумной; впрочем, немного не в себе они все в этом достоевском городе, приманивающем нечисть.
Худший страх Виттории – что город замолчит. Что она предаст его доверие, если скажет кому хоть слово. Она слышит отзвуки мазурки, глухие выстрелы, снежный хруст, упоенный вопль революции. Проходя по улицам просто так, спеша в университет, она улавливает визг самолетов над головой, слышит рев авиаудара и едва не пригибается сама, едва не падает на землю.
Город живет и помнит. Шепчет, клокочет болотно, бает страшные и смешные обрывки истории, хранящиеся в цветной шкатулке: о людях и нелюдях, притаившихся на клочке между Россией и холодным морем, об их мелких делах и великих мечтах. Только прислушайся – он охотно откроет тебе изнанку мира и проведет за руку. Он подарит целый мир, в котором можно потеряться, но за который Виттория цепляется до онемения похолодевших пальцев – потому что она живет, пока слышит.
========== 2. Венок из остролиста ==========
Когда идешь в лес за грибами, нужно непременно брать с собой компас, телефон, но еще лучше – охапку поисковых амулетов, потому что связь в Ленинградских лесах, пропахших болотной хмарью и прелой листвой, работает крайне хреново, компас сходит с ума и вертит стрелкой, как оголодавший пес – хвостом. А магия – она везде течет, ее кругом навалом, особенно в таких древних местах, почти не тронутых человеком. Таится она на изнанке мира, посверкивает изредка между деревьев – или то тонкие струны паутинок перебирает легкий ветерок.
Но у него нет ничего, ни колдовства, ни человеческих изобретений, – и потому Тимофей стыдливо косит на деревья, словно ждет, что они станут обвинять незадачливого путника. Лес молчит, только шебуршит листьями, что срываются с пожелтевших крон и падают ему на голову. Метко так летят.
Становится темнее; Тимка ежится, натягивает капюшон куртки на голову, сует руки под мышки. Согреться не получается, и он бредет, не разбирая дороги, спотыкаясь на кочках и приругиваясь себе под нос. Надежда одна: вдалеке сверкнут огоньки их костерка и магических фонариков – совсем без батареек работают, чудо! Но в лесу темно и тихо.
Еще Тимофей вспоминает, что кто-то из ребят – оборотень, может, смогут по следу пойти. Только превращается Ваня – или все-таки Кеша? – не в грозного волколака, а в какую-то мелкую зверюшку… Да нет, уже бы нашли.
Глупо попался: грибы хотел собрать, увлекся. Предупреждали его, что лес наглых и жадных не любит, что нельзя с ним так, обирать, обдирать, а он радостно нарвал целую корзину отборных белых, а потом обернулся и понял, что деревья все перемешались, поменялись, перепутались, никак не разобрать… Корзину-то Тимка кинул еще с километр назад – и жалко ведь так было, от сердца отрывал. А ведь девчонок хотел впечатлить, грибов на суп натащить…
Ему страшно хочется закричать от досады – и немного от страха, потому что ночевать ему в какой-нибудь норе под деревьями не хочется. И еще нога чешется вмазать по ближайшему стройному стволу, но в глубине разноцветной осенней чащи что-то гулко угукает и охает, перекликается. Лес обижать нельзя – это Тимофей уж понял.
Дорожка-тропинка путается, ведет как будто обратно. Тут не понятно: видел он это кривое дерево или нет? В голове у Тимки копошатся самые разные мысли, роятся: а если не найдется он? А как в лесу выживать? Мох – он вроде бы с севера растет, а что у нас на севере, море? Эдак он к старости до него дойдет, если не сожрут его какие-нибудь волки… Мысли о волках отдается неприятным холодком по спине. Или это ветерок опять?
Когда-то давно Тимофей читал про мальчишку, который в тайге выживал – там еще что-то про озеро, кажется, было и про рыбок. Ни тепло ни холодно ему от этого рассказа, одно Тимка твердо запомнил из того далекого урока литературы: никогда не теряйтесь в лесу.
Справа мелькает белая тень, и – ей-Денница – он едва на дерево не взлетает.
– Не бойся, – слышится заливистый девичий смех, будто птичка поет, тренькает. – О, бедный, ты заблудился? Дядюшка сжалится! Не жесток он, ты не так уж его обидел – он только проучить хотел!
Из темноты выныривает миловидная девушка, хохочет, хватает его за руку. Личико свежее, радостное, будто озаренное – единственное, что Тимофей видит перед собой. Глаза цвета летней душистой травы, копна темно-русых, гладких и блестящих волос. В длинном белом платье, легком слишком, а сама босая – от нее веет холодком, а руки сквозь тонкие пальцы проскальзывают, проваливаются. Улыбка только греет. А сама она совсем не живая.
Запоздало Тимофей замечает, что она в причудливом венке из остролиста: колючие листочки топорщатся, багряные капельки ягод застыли. Ведь не сезон совсем, душистый остролист – это Рождество, но венец на ней вечный, завязший во времени – как и она сама.
– Кто ты? – онемело спрашивает Тимка. Она смехом стирает страх, будто омывает им лицо, освежает мысли.
– Я здесь живу, – говорит она, дергая плечиком. – Я здесь умерла, но дядюшка Леший меня приютил, не отпустил: мне так не хотелось уходить. Я ведь поблизости – тут в деревеньке – жила.
– И меня ты тоже… не пустишь? – настороженно бубнит Тимка. Клацает зубами от холода, дробит вдох.
– Глупый! – снова смеется она, радостная такая, сияющая. – Я тебя провожу! Вот был бы охотник какой, что телят стреляет – не отпустила бы, а ты человек хороший, лес знает, чувствует. Только городской совсем, пахнешь ржавчиной и бетоном, Невою… – Она виновато морщит носик. – Первый раз у нас в гостях?
– Первый. С ребятами из универа поехал, у них традиция…
– Знать будешь! – Грозит пальчиком. – Разве не учили тебя, как грибы нужно собирать? Сорвать, поклониться хозяину леса, непременно спасибо сказать, тогда белые сами под ноги сыпаться станут.
Тимка хлопает глазами, как выпавший из гнезда совенок. Медленно, со скрипом он начинает осознавать, что попал в совсем другой мир, где действуют иные законы, где оживают присказки из детских сказок и народных певучих легенд. Да разве знает он об этом, истинно городской? На курсе вампир, ведьмы, пара демонов (их и в Аду неплохо учат), еще кто-то: не то проклятый, не то придуривается. Эка невидаль! А здесь все иное, зыбкое, природное…
– Ты Лешего не уважил – получай, он тебе дорогу закольцевал, – говорит ему девушка в венке, мавка, навка – кто она?.. – Да ничего, я выведу. В первый раз тебе наука будет…
Идти совсем недолго, и Тимка чувствует себя дураком, заблудившимся в трех соснах. Вот и знакомая прогалина, вон там лагерь, дальше лес прорезает речушка… Уже отсюда пахнет горячей гречкой, которую варят в котелке, и у Тимки призывно бурчит в животе. Один шаг – выйти из тени, показаться девчонкам у костра, чтобы они кинулись на шею; может даже, сказкой их побаловать… Но Тимофей оборачивается, чтобы девушку эту чудную поблагодарить, но ее нет, только осинки стоят. И все-таки он кланяется – в пояс, почти до земли. Насмешливо чирикает птичка в густой рыжей листве.
Задумчивым Тимка возвращается в лагерь, а там никто будто и не удивлен, что он на целый день пропадал: уходил ведь еще засветло. И потерянную корзину не спрашивают, а потом вдруг наталкиваются на нее, полную грибов, у самого костра, а кто принес – не помнят, хоть убей.
На входе в его палатку лежит лохматый венок из остролиста – оберег от злых сил. На память.
========== 3. Тыквенный латте ==========
Нет во всем Петербурге места более спокойного и размеренного, чем кофейня на самом краю улицы – притаилась почти что в центре, спряталась за блестящими дверями, не различить среди сотен других – безликих. А внутри тепло, пахнет сладостью и чем-то еще травянистым, дразнящим, но приятным, лекарственно унимающим всю печаль: шалфей, быть может? Столики с всегда чистыми скатертями, высокие барные стулья ближе к стойке бариста – здесь любят говорить. Но посетителей никогда не бывает много.
Сидя в уголке, Маша перебирает тетрадки, стукает пальцем по сияющему экрану планшета, от которого у нее болезненно горят глаза. Она путается в обложках, царапает одну – ноготки соскальзывают, она сердито сопит. Перед глазами, хоть закрывай их, хоть держи открытыми (а лучше – спички подставляй), мелькают бесконечные округлые строчки конспектов, выписанных ее аккуратным почерком, росчерки цветных маркеров, цифры дат, имена давно уж сгинувших в веках людей…
Маша любит учиться. Но когда страниц слишком много, они противно шуршат, ехидно, с вызовом, а запихнуть в голову все-все невозможно, а скоро срез… Маша жмурится и тихонько чихает: продуло на суровых петербургских ветрах. Кутается в серый вязаный свитер.
– Хотите тыквенный латте? – спрашивает у нее вежливый мягкий голос – раздается свыше, и Маша испуганно вздергивает голову.
Рядом с ее столиком стоит вполне приятный человек – молод (Маша бы постеснялась считать, но на тридцать с хвостиком он выглядит), светлоглаз, с каштановыми, чуть вьющимися волосами, стянутыми в аккуратный пучок, с ровной, под линеечку бородкой. Ее подруге, Виттории, он бы не понравился, не любит она таких («Хипстер», – звучит в мыслях чуть шипящее словечко Виты). Это он протирал рамы картин на стенах, пока она мучилась с историей…
– Простите? – переспрашивает она, ерзая.
– У нас акция, – улыбается мужчина теплой такой улыбкой, какая мелькает на лицах детей и блаженных – и она ему удивительно идет, и в сердце у Маши будто бы ласково урчит пушистая кошка под махровым пледом с кисточками. – Сидите тут дольше пары часов – получаете тыквенный латте. Это к Хэллоуину.
– Когда я была маленькой, мне сказали, что Хэллоуин – день рождения Сатаны, – застенчиво признается Маша, потому что как-то с лету догадывается, что он все поймет, что с ним можно говорить о чем угодно. – Конечно, в Аду их не празднуют, это все глупости. Суеверия. Я спрашивала у одного знакомого демона.
Люди живут бок о бок с нечистью, а сказки в памяти еще живы.
– Это старый кельтский праздник – старше нас, – непонятно вздыхает мужчина, – но я рад, что людская память долга и не истирается так быстро, иначе ничего чудесного в мире бы не осталось. Так хотите латте? За счет заведения.
Подумав, она кивает и решается. Это ведь такая мелочь – ей просто хотят сделать приятно; разве можно запретить кому-то творить добро? Маша снова погружается в историю, а пробуждается, когда перед ней ставят чашечку – сладкий кофе с пенкой.
– Спасибо… – говорит Маша, прячась за высоким воротником вязаного свитера.
– Христофер, – подсказывает он. Странное произношение заставляет мысли спотыкаться о необычное имя.
– Маша. Просто Маша.
Улыбаясь, она с наслаждением отпивает глоточек, удивленно косится на него. Выжидательно глядя, Христофер садится напротив, подпирает голову рукой и чуточку щурится, как довольный ленивый зверь. Больше в кофейне никого нет, за окном гаснет день, изнывает на самой грани. В темноте бежать домой совсем не хочется.
– Красивая картина, – произносит Маша бездумно, глядя на портрет женщины, – которую вы протирали. Очень… светлая. Как иконы, знаете? – стеснительно произносит она, озираясь: в мире, где рядом может оказаться демон или вампир, о святости не принято говорить.
– Немного рисую на досуге, – соглашается Христофер. – Вы никогда не пробовали нарисовать человека, которого давно не встречали, по памяти? Это единственный шанс не растерять родные черты, когда его не видишь… И не сможешь увидеть. Но мне показалось, что мы сознательно делаем их идеальными. Забываем усталую сеточку морщин, опухшие глаза… Тянется человек к прекрасному.
– Кого вы рисовали? – почти испуганно спрашивает Маша.
– Мою мать. Я боюсь забыть. Столько лет…
– Разве не осталось фотографий? – Тут же прячет взгляд, винит себя за брякнутую глупость, но Христофер совсем не обижается, будто на это и не способен, будто он ко всем людям – вот так с открытой душой, впустит и незнакомца в дом, подарит ему ключи от самого сердца.
– Осталось, много всего осталось… Да не то. Вы вот на нее очень похожи, – подумав, добавляет Христофер. – Не хотели бы позировать?
– Я? – удивляется Маша, забиваясь в свой уголок, и напуганно хлопает глазами. – Что вы – совсем не похожа. Она такая красивая, а я так… Мышь.
Она вцепляется в чашечку, а когда сладкий кофе заканчивается, Христофер все молчит.
– Вы настоящая, – наконец говорит он. – Ко мне приходят только настоящие, потому я так счастлив здесь работать, потому мои двери всегда открыты… Я люблю людей, всегда любил, даже когда… Не важно. Сейчас принесу еще кофе. Не убегайте только, я не маньяк.
Короткий смешок убеждает ее остаться. Наблюдать за Христофером издалека увлекательно: как он порхает у себя там, смешивает кофе и вязкий и золотистый, точно мед, тыквенный сироп. Как художник за работой – он еще присвистывает что-то неуловимое, смутно знакомое.
Они говорят долго, а все будто бы застывает. Впервые за долгое время Маше тепло, ее вечно холодные руки отогреваются о пылающие стенки чашки. Она убирает тетради, а потом и запихивает их в сумку. Небывалое спокойствие накрывает ее с головой – у нее нет ни единой причины быть такой радостной и счастливой, но Маша запоздало вспоминает, что для этого причин и не надо… Ей кажется, что она говорит со старым другом, которого не видела вечность – и теперь нужно рассказать обо всем сразу.
– Вы волшебник? – глупо спрашивает Маша; в ней просыпается любопытный неуемный ребенок, впервые в своей коротенькой жизни испытавший нечто, похожее на чудо. – Настоящий?
– Нет волшебников, Маша, есть маги, ведьмаки и еще сотни разных колдунов, – с иронией парирует он. – Я совсем не обучен магии: должны ведь остаться в мире обычные люди. На них он и держится. Но мне определенно приятно, что вы так думаете.
Маше жаль уходить, но ведь она не может здесь ночевать. Город подмигивает в окно искорками сияющих кошачьих глаз; спешат мимо прохожие, кутаясь в шарфы и поднимая воротники.
– Как называется ваша кофейня? – хмурится она уже в дверях, оглядывается в поисках вывески, но то ли это Маша так устала и хочет спать, то ли ее вовсе нет.
– Вы найдете, если захотите. Просто попросите город вас провести, он меня знает, он поможет, – обещает Христофер. – А про портрет подумайте! Непременно подумайте!
Дверь перед Машей распахивается сама собою, и она ойкает, теснится к стене. В кофейню залетает нечто громкое, радостное, блестящее оскалом – она различает лохматого беса в накаленной от холода кожанке. За ним засовывается узкая песья морда с краснючими глазами – адская гончая. Маша боком протискивается к выходу, но воспитанный пес обнюхивает ее ботинки и виляет хвостом.
– Иса, будь добр! – вскрикивает бес. – Нам как обычно! Не можешь мне тихонько плеснуть коньячка?.. Холод собачий!
– Ночная смена, рядовой Войцек? – миролюбиво спрашивает Христофер, выглядывая из-за барной стойки. – При исполнении не наливаю, кто же будет хранить покой города?
Веселые голоса звучат все тише, отдаляются. Холодный ветер со стороны моря едва не срывает с нее теплый берет, но Маша тихо, как-то по-рождественски счастлива.
========== 4. Чудеса в парке ==========
Пока мама ругается с кем-то по телефону, Дима сбегает по тропинке вбок, пропадает. На улице ветрено, ветер шурхает в пожелтевших кронах деревьев, перебирает сухие листочки – срывает их, волочет прочь, подхватывает холодным, но игривым потоком, носится за ними, как дворовый пес. Задирая голову, Дима чешет в затылке, едва не сбивает шапку, едва держащуюся на оттопыренных ушах. А потом видит, как над ним проносится нечто небольшое и сверкающее, как упавшая звездочка.
На Диму величественно смотрит холодная статуя; он знает, что это Екатерина, а сад вокруг – ее. Ему тяжелый набрякший взгляд императрицы не нравится, похож на мамин, когда она с работы приходит и подолгу молчит, огрызается, устало зарывается тонкими пальцами с облупленным маникюром в волосы и смотрит подолгу в стену с отслаивающимися обоями.
Люди и нелюди кучкуются, кочуют по скамейкам, жмутся друг к другу, смеясь, спасаясь так от пронизывающих дуновений, и Диме жаль, что у него тут рядом нет никого, с кем можно обняться и переждать налет ветра. Мама остается позади, отвлеченная телефонным звонком, что-то вскрикивает и хмурится сердито. Дима так обижается на мир, что у него нет никого, что сворачивает куда-то, бредет, не разбирая дороги. Темнеет – светом наливаются огненные фонари, таящие хитроумные заклинания. Он смотрит на свои руки мечтательно и думает, что однажды сможет научиться магии.
Бредя между кустами, Дима мучается острой скукой, сопит, озирается. Неожиданно справа мелькает что-то – живой огонек, плещущий искорками. Поначалу Диме кажется, что это фонарик ожил, вырвался, стремится в небо; потом он вспоминает о светлячках и с воодушевлением кидается следом, проламываясь через кустарник.
Огоньки разноцветные носятся друг за другом, прыгают, бесятся; Дима глядит на них во все глаза, а потом различает, что это не просто кусочки живого света, а маленькие, крохотные совсем существа. Такие же люди, как те, на площади, только ростом с его палец. Трепещут крылышками, звенят, сыплют звездной пылью.
Крохотные феи стремятся к нему, позванивают, как будто кто-то по стеклу тоненько бьет – это голоса у них такие странные, волшебные. И Диме кажется, что они зовут его куда-то очень-очень далеко, сладко предлагают, заманивают в свой вечный Невер-невер-лэнд… Дима несмело шагает ближе.
– Дима! – плещется между деревьями дикий испуганный вопль. Он оборачивается, точно проснувшись.
Мама запыхавшаяся, растрепанная, кидается к нему, хватает за плечи, дерет за уши, беспорядочно что-то шепча.
– Мам, там феи! – орет он, разевая рот, размахивая руками. – Смотри, смотри! Светятся! Красивые!
Только от воплей его все феи разлетелись, спрятались: над кустами пусто, тускло и обычно, и Дима расстроено шмыгает носом, утирает его рукавом, пряча виноватые глаза. Спугнул – ведь надо быть таким дураком!
– Правда феи, – бурчит он. – Я посмотреть хотел, прости.
Может быть, мама ему не верит, но обратно они идут, крепко держась за руки.
========== 5. Русалочья песнь ==========
Возвращаясь домой в темноте вечерних сумерек, Виктор натягивает капюшон на голову, чтобы хоть как-то защититься от ветра, упрямо подгоняющего его, тараном бьющего в спину. Он и сам рад бы торопиться, распахнуть двери парадной, взлететь по лестнице (древний лифт, помнящий еще Совок, снова не работает, только натужно рыдает, натягивая тросы), а в конце концов – залезть на диван и забыться неспокойным сном. Такая вот заурядная мечта…
Прохожих необычно мало; Виктор срезает вдоль Мойки, спешит, засовывает руки в карманы, чтоб не околеть окончательно, грызет губы, чувствуя, как солоновато отдается привкус, когда он тяжело сглатывает. Сумка бьет по боку. Осень в Петербурге особо подлая и ранняя, напавшая раньше срока. Глаза печет от усталости.
И вдруг – откровение, голос, впившийся ему в уши голодной адской гончей, не отпускающий. Он вдруг как грянет, как раздвинет в стороны все бестолковые мысли, смурные, как и вечернее небо над Виктором; голос ясен, чист, и кажется, что нет на свете ничего прекраснее этого долгого и пронзительного пения… Ошалелый Виктор останавливается, крутит головой.
Мимо спешит деловая демоница в шубке из искусственного меха, помахивает хвостом в такт шагам, косо, с подозрением на него поглядывает. Согнутая бабка с крючковатым носом шустро несется мимо, вышагивает кто-то с детьми – усталый смущенный мужичок, не способный удерживать сразу двух девчонок дошкольного возраста. Проплывает пышная дама с собачкой – она увлеченно беседует с маленьким лохматым песиком и восклицает что-то вроде: «Веня, ну достаточно ведь пить!», складывает руки на мощной груди, а терьер сердито ускоряет шаг. Никто не слышит чудесной песни.
Песня манит, зовет, тоскливая и пронзительная, крючком подцепившая его сердце, болезненно забившееся рыбешкой, заплясавшее на острой лесочке, подсеченное, усилием вытянутое из груди. Его волочет к набережной, к самому краю, и Виктор незаметно уж для себя перебирает ногами. В его голове взвывает по-волчьи, как на охоте, и тут же присоединяются, подхватывают несколько других. Он окончательно оглушен.
В Мойке плещутся русалки – молодые, красивые, похожие на зыбкие тени; в сумраке они кажутся еще прекраснее, свежее, таинственнее. Завидев Виктора, они тянутся ближе. В темной воде мелькают длинные хвосты, посверкивающие чешуей, голубовато-белые; взрезает гладь раздвоенный плавник, острый, переливчатый.
Они ведут хоровод, хохочут, берутся за руки и кружатся, кружатся водоворотом – вода закручивается, завязываются в тугой морской узел мысли Виктора, остаются они, только они. Красивые улыбчивые девушки, длинноволосые, тоненькие, с бледной кожей, на которой серебрится речная вода, с проблеском чешуек по ключицам, на шее, словно фейская пыльца осела, с узкими прорезями жабр.
Голоса взвиваются выше, нарастает песня, шумит, переливается, как текучая быстрая вода, маслянисто лижущая гранит набережной. Льнут ближе с плеском – едва не выпрыгивают; заметив затуманенный, пораженный его взгляд, тянут длинные тонкие руки, призывно завывают, оглаживают по хребту довольным упоенным смехом. Самое главное – сладостное обещание этих колдовских глаз, искрами светящихся изнутри. Виктор не способен различить ни единого слова – и вряд ли это любой из человеческих или демонских языков. Это стон, крик, мольба, русалочий хор…
Нет холодного города, нет нудных лекций, от которых потом болит голова, не нужно суетиться, стремиться к чему-то – зачем, когда есть вечный хоровод, легкомысленный хохот и плеск их хвостов. И ему хочется к ним, остаться навеки, потому что Виктору кажется, что песня о нем, непременно о нем.
В себя он приходит, когда перемахивает вниз, когда летит в воду, в разомкнутые объятия речных красавиц, улыбающихся ему сладко, топко. Холодная, ледяная Мойка принимает его; сразу мокнет и прилипает к телу одежда – мерзкое чувство. Его продирает, сковывает, и этот ужас сильнее песни – Виктор беспомощно бултыхается и орет, как утопляемый котенок. Русалки смеются задорно, визжа.
Сверху кто-то тоже кричит, и к реке кидаются все прохожие.
***
Ночь раскрашивается беспокойными красно-синими неоновыми цветами – мигалками примчавшейся «скорой». Водитель покуривает, медики возятся, тормошат выуженного из воды утопленника. Сначала думали – сам бросился, потом крикнули про русалок, и вызвали Инквизицию.
Их всего-то двое, да еще рядом рыщет служебный пес, немного расстроенный, что для него не нашлось работы. Один инквизитор тщетно допрашивает отловленных хитрой магией русалок – те двинуться не могут, завязли в путах заклинаний, но вместо ответов все больше смеются и подмигивают, прихорашиваются. Инквизитор тщетно отводит глаза, не глядит на русалок, приподнимающихся из воды, игриво мурлычащих.
Напарник – рогатый бес с хищными чертами – над ним откровенно потешается, лениво, но бессовестно флиртует с русалками и умудряется отпускать ехидные комментарии обо всем на свете.
Русалки обычно в город не заплывают, путаются в сложной системе каналов, блуждают; им куда привольнее и свободнее в открытом море. В начале мая обычно ловят таких мечтателей-дуралеев, щекочут, тискают и развлекаются. Едва ли они кому-то навредили – никогда их жертвы, обалдело улыбающиеся, не жаловались.
– Дамочки, мозги ваши рыбьи, етить вас за хвосты, – вбивает им бес, – ведь кто-то же придумал охоту осенью устроить? Надо совесть иметь: а если простудится товарищ? А если воспаление легких? Нет уж, это уже нападение! Правильно я говорю, товарищ капитан?
Товарищ капитан – этот костлявый блондин, мальчишка лет двадцати, неуловимо чем-то пугающий – хмурится и бурчит, кивает.
– Давайте к нам, к нам! – заливаются неуемные русалки.
А Виктор трясется, сидит, закутавшись в какой-то теплый плед, высовывая из него только побелевший нос. Сидит, пока над ним колдуют медики с амулетами – накидывают на него связки-ожерелья. Чихает и трет нос. Глаза у него до сих пор осоловелые.
– Как ты их, инквизиторство, в кутузку поволочешь, интересно! – хохочет бес во всю глотку, ничуть не стесняясь пламенных взглядов напарника. – Опять – как в тот раз – мне в воду лезть? Ей-Денница, уволокут, что ты сделаешь? Как же ты будешь без меня?
Видно, загадочный «тот раз» в памяти инквизитора еще свеж, потому что смущается он еще больше, чем от вида обнаженных, дьявольски красивых русалок.
Подъезжает грузовичок с несколькими большими аквариумами, и инквизиторы растерянно спорят, как в них грузить шаловливых хвостатых девиц.
========== 6. Тролль под мостом ==========
Тролль стоит под верхним мостом, что на Лебяжьей канавке, столько, сколько себя помнит. А помнит он много, ой как много! В голове едва помещается столько памяти, благо, она каменная, выдержит еще пару столетий, не треснет. Помнит он, почитай, все с самого начала, как этот самый мост установили – он тогда деревянный был, срамота, ни один уважающий себя тролль под него не полез бы. Но он покряхтел, поразорялся, а встал, удерживая на плечах, больно сумасбродного царя уважал, который его в Россию и приволок. Со временем люди поумнели и мост хороший поставили, каменный, крепкий – что Троллю полвека помучиться…
Если столько торчать на одном месте, немудрено собственное имя забыть, но Троллю как-то и не жалко: не с кем ему здороваться и брататься. Кто знает, что он здесь стоит, всегда поклоны бьет и приветственно кидает пару слов о погоде (она в Петербурге отвратная всегда, но вежливость требует) или еще о чем. Мало таких, все больше спешат, носятся машины их новомодные, шуршат колесами – Троллю иногда кажется, что это они ему спину почесывают, так он с мостом сросся.
Не невесть какая ответственность, конечно, этот мостик, есть в городе и побольше, и покрасивее, но Тролль ни за что не согласился бы держать Дворцовый, к примеру: там возни столько, шума, народу куча, экскурсионные автобусы вокруг да около шмыгают, а как развод начинается, валят люди и нелюди оглушающими толпами, наблюдают, чуть на головы друг другу не напрыгивают… Нет, в Лебяжьей канавке спокойнее, размереннее жизнь течет. Года проходят, столетия, а он несет свою стражу неустанно, чувствуя ответственность небывалую, точно именно на нем весь город стоит.
Тролль не знает, живы ли еще другие или обратились окончательно в твердый неподвижный камень, скованные старостью и временем. Если обратиться к изнанке города, можно еще уловить мерное постукивание их больших сердец из самых ценных пород. С каждым десятилетием он все тише, тише… Всякого тролля ждет вечный сон под родным мостом, с которым невозможно расстаться, – когда о нем забудут окончательно, когда никто не окликнет, не поклонится, не расскажет о надоедливой мороси, сочащейся из серого неба…
Все чаще Троллю кажется, что он стареет. Стоит он по-прежнему крепко, статно, удерживая мост на широких плечах, омываемый холодной водой. Но память его слабеет, переполняется. Однажды он засыпает на полсотни лет, а потом открывает глаза пораженный, почти погибший: так сдвинулся человеческий мир. Он проспал половину двадцатого века – и, может, к лучшему. На изнанке до сих пор видны кровавые отпечатки его солдатских сапог. Реконструкция его только и разбудила.
Однажды не будет ни одного человека, что о нем вспомнит, и Тролль окаменеет окончательно.
Мерно стукает по мосту крепкий костыль, походка неверная, но упрямая, уверенная. Голос знакомого человека ласково причесывает его между ушей, и Тролль не может сдержать довольного рокота – умеющий слушать да услышит за плеском потемневшей воды, трескотней прохожих и гудками машин.