Текст книги "Эфиопика"
Автор книги: Гелиодор
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
«ЭФИОПИКА» ГЕЛИОДОРА
1
В наши дни, когда так возрос интерес к Африке, заглавие «Эфиопика» невольно привлечет внимание. Надо, однако, заранее предупредить, что читатель будет иметь дело не с этнографическим, географическим или историческим трудом, а с повестью – или романом – древнегреческого писателя, жившего более чем за полторы тысячи лет до нашего времени. Его книга не лишена сведений, имеющих научное значение, но они даются, как это бывает в художественном творчестве, сильнейшим образом преломленными в сознании повествователя.
Для наименования того направления греческой словесности, которое во II и III веках н. э. пережило свой расцвет, а затем продолжало существовать до самого конца древнего мира, нет другого термина, кроме предложенного одним из представителей этого же направления, а именно: вторая софистика. Еще в V веке до н. э. – софистом называли первоначально того, кто в области искусств или наук обладал «Софией» – мудростью, то есть уменьем, не всякому свойственным. Однако вскоре же слово «софист» и «софистика» приобрели и отрицательное значение.
Тем не менее термин «софистика» продолжал применяться в положительном смысле. Софист III века н. э. Флавий Филострат назвал литературное направление своей эпохи «второй софистикой», желая тем самым связать ее с великим прошлым своего народа, с той классической эпохой, когда словесность впервые осознала самое себя.
Под первой или древней софистикой разумелось течение V века до н. э., представители которого, при их философском релятивизме, ставили себе целью уменье владеть речью, с целью убедить, переспорить – отсюда их внимательность к самому способу и орудию выражения мысли, то есть к слову. Им принадлежит заслуга первых наблюдений в области грамматики и синонимики. Софист Горгий чаровал слушателей симметричностью расположения слоев и их одинаковым числом в соседствующих синтаксических отрезках (так называемый «исокол», то есть равночленность) и созвучием окончаний («гомеотелевт», то есть рифмовка в прозаической речи). Этим словесным украшениям, называемым по его имени «юргиевыми фигурами», суждено было продолжительное будущее в античной литературе.
Новый расцвет софистика переживает уже в римскую эпоху, в условиях совершенно противоположных общественной обстановке классической Греции: красноречие эпохи империи лишилось политического содержания, и то, что раньше было привходящим – формальная сторона речи, – стало теперь главным: слушание ораторов не влекло за собою каких-либо действий, оставаясь не больше как культурным развлечением. Исключение составляло судопроизводство и дела местного самоуправления, но эта ограниченная сфера не была определяющей. Деловая и дельная сторона ораторства отступали на задний план перед задачами художественного порядка. Произносились торжественные, парадные речи; прославленные риторы объезжали города; устраивались турниры красноречия, иногда импровизации на заданные слушателями темы. Речи разыгрывались, произносились нараспев риторами, облаченными в пышные одежды и стремящимися поразить слушателей не существом темы, но мастерством ее преподнесения. Речь оратора бывала полна антитез, метафор, лишних слов для звучности и симметрии, отчеканенных сентенций, рассчитанных на запоминание. Длинных фраз обычно избегали: слушателям было бы слишком трудно следить за периодом; зато внимание их поддерживалось неестественной расстановкой слов, а слух ласкался ритмическими клаузулами. Все это было рассчитано на аудиторию, не привыкшую сосредоточиваться, то есть менее интеллектуальную, чем афинская публика классической эпохи. Подобного рода красноречие издавна получило название азианского, так как особенно пышно оно расцвело в греческих городах Малой Азии.
У опытных риторов, владеющих всевозможными типами речей, имелся запас тематических заготовок, которые они умели, видоизменяя, вставлять в свои речи. Щекотливые стороны современности исключались, софистическое красноречие отворачивалось и от обыденности; темы брались или из исторического прошлого, или из области изобразительных искусств, или же, в порядке острословия и щегольства, искусный аппарат риторики растрачивался на какую-нибудь не стоящую того мелочь; во всем этом отсутствовало этическое отношение к трактуемому предмету, преобладал интерес к внешней оболочке, к одеянию мысли, а это вело к тому, что одеяние надевали подчас не на подлинно живую и волнующую мысль, но и на любую мыслительную схему: она служила в этом случае как бы манекеном или вешалкой, на которых одеяние давало красивые складки. Софистическую риторику можно было бы назвать словесным костюмом, годным для любого содержания.
Отрицательные свойства софистики в ходе дальнейшего развития обернулись положительной стороной для литературы вымысла.
Когда во II веке н. э. в силу естественной психологической реакции наступило пресыщение пышностью и цветистостью азианского стиля – этого барокко словесности, – снова взял верх, по контрасту, аттицизм, то есть попытка реставрации простого, сдержанного стиля аттических прозаиков давно миновавшей эпохи – своего рода классицизм. Отказавшись от применения живого языка своей эпохи, общегреческой койнэ, аттицисты старались пользоваться лексикой и фразеологией лишь чисто аттических авторов V-IV веков до н. э., в моду вошла так называемая «афелея» – наигранная простота, как признак якобы неприхотливости и прямодушия.
Эта архаизирующая тенденция придавала литературным произведениям оттенок холодного академизма и эпигонства. Сам автор термина «вторая софистика» был видным представителем аттицизма. В расширенном значении мы применяем этот термин и к предшествовавшему периоду азианского красноречия: несмотря на изменение стиля, суть софистической риторики оставалась той же, и аттическая лексика могла сочетаться с азианскими приемами и эффектами речи. В эту эпоху проза, например историография, принимала поэтическую дикцию, поэзия уклонялась в риторику. Конечно, творческая индивидуальность каждого большого мастера накладывала свой отпечаток на господствующий стиль литературы: такой крупный писатель, как Плутарх, выработал собственный стиль, отличный от господствовавшего вкуса, а ренегат софистики Лукиан осмеивал ее, пользуясь ее же приемами.
Может вызвать недоумение, почему особенности ораторского искусства оказались определяющими для всех видов литературы.
Объясняется это тем, что письменная словесность древних была в то же время и устной, в том смысле, что она звучала и, следовательно, термин красноречие применим и к ней. Ведь древние чаще всего читали вслух – чтение про себя имело место реже, как в наше время чтение нот без помощи голоса или инструмента.
Обучение красноречию предусматривало овладение, с практическим уклоном, всем тем, что мы теперь называем теорией словесности или даже шире – вообще гуманитарными знаниями.
В позднюю эпоху отступили на задний план такие важные предметы древнегреческого воспитания, как гимнастика и музыка. Образование получило формальное направление. Оно состояло в изучении древних образцов, иногда даже в заучивании наизусть и в самостоятельных упражнениях как учителей, так и учеников. Характерными видами упражнений были: 1) экфраза, то есть описание предметов искусства или природы. Примером мастерских экфраз являются дошедшие до нас «Картины» Филострата: требовалось немалое искусство для словесного воплощения зрительных впечатлений; 2) этопея, то есть изображение характера человека, его душевного склада, обнаруживающегося преимущественно в критических обстоятельствах, которые для этого и придумывались самим упражняющимся. Для подобного рода заданий существовала стереотипная формулировка: «что сказал бы такой-то (или такая-то), если бы» и т. д., например: «что могла бы сказать разбойникам похищенная ими девушка, разлученная со своим любимым?» Этопея может принять и форму писем того или иного лица.
В дошедших до нас античных руководствах по красноречию приводятся, в разной классификации и под различными наименованиями, примеры учебных заданий: тут будут и философские тезы, и передача содержания театральных пьес – ипотезы, и судебные контроверсии и иные прогимнасматы. Риторический рассказ, по одному римскому руководству I века до н. э., то есть из времен еще далеких от второй софистики, должен заключать в себе «несходные характеры, серьезность, легкомыслие, надежду, страх, подозрение, тоску, притворство, сострадание, разнообразие событий, перемену судьбы, нежданное бедствие, внезапную радость, приятный исход событий».
Автор руководства имеет в виду собственно судебную речь, где оратору приходилось излагать обстоятельства обсуждаемого дела, но мы бы отнесли рассказ, построенный по его указанию, уже к беллетристике (ведь и самый термин «беллетристика» не что иное, как вариант стародавнего слова «красноречие»). Здесь не хватает только любви, хотя такие моменты, как «тоска, надежда», чаще всего представляются ее спутниками. Была ли у древних беллетристика в нашем смысле? Известно, что все наши литературные жанры восходят к грекам; об этом свидетельствуют уже их названия: лирика, эпос, драма, трагедия, комедия, ода, элегия, эпиграмма. Но для любовной прозаической повести или романа нет греческого термина.
Литература классического и эллинистического периода их не знала, хотя отдельные романические элементы можно найти и там, как предвестие будущего развития этого жанра. Роман возник в позднюю эпоху греческой литературы, он был как бы незаконным детищем второй софистики, его рождению способствовало уменье воплощать в слове разного рода воображаемые ситуации, применяя при этом наблюдения, почерпнутые из жизни. Все же прозаические любовные повествования большого объема не были свойственны софистическим упражнениям и не предусматривались руководствами по поэтике и риторике. Так обстояло дело на верхах литературы.
Существовала, однако, еще и низовая литература, имевшая хождение среди менее взыскательных читателей. Она до нас не дошла, и свидетельства о ней крайне скудны и разрозненны. Во II веке до н. э. Аристид из Милета составил на фольклорной основе «Милетские повести» нескромного содержания. Они вскоре были переведены на латинский язык Сизенной, что несколько неожиданно для такого серьезного историка. По своей композиции «Милетские повести» еще не были цельным романом. Об их содержании можно судить по Апулею, подражавшему им в «Золотом осле», а также по новелле «Эфесская матрона» в «Сатириконе» Петрония. О распространенности «Милетских повестей» говорит следующий факт: после битвы при Каррах победители-парфяне обнаружили в захваченном ими багаже римских командиров эти книжки и сделали невыгодные заключения о моральном, а следовательно, и воинском облике римлян. Не только парфяне, но и сами римляне, в лице Септимия Севера, считали, что военным людям не годится такое чтение.
Следующие свидетельства о легком развлекательном чтении отстоят на несколько столетий, но носят такой же характер. Император Юлиан, заботясь о поднятии нравственного уровня жрецов – в противовес христианам и их священникам, – говорит в одном послании, что жрецам подобает читать исторические сочинения о подлинных событиях, но не эротические ипотезы и тому подобное.
Феодор Присциан, врач IV века н. э., в своем сочинении по медицине в главе, трактующей о немощи, вызванной старостью или болезнью, после перечисления лекарств касается и психических факторов и, в качестве подбадривающего средства, рекомендует читать повести Филиппа из Амфиполиса, Геродиана, сирийца Ямвлиха и прочих, «сладостно написавших любовные фабулы». (Слово «фабула», за отсутствием в латинском языке слова «роман», как раз равно ему по значению.) Свидетельство Феодора Присциана ценно: тут мы встречаем, в показательном контексте, упоминание о произведении Ямвлиха, хотя и не дошедшем до нас в подлинном виде, но известном по подробному пересказу, который сделал в IX веке византийский патриарх Фотий. Мы можем удивиться, почему Присциан отнес Ямвлиха к эротической литературе, так как, по нашему словоупотреблению, роман Ямвлиха не заключает в себе ничего эротического, да и Фотий отмечает его скромность. Герой и героиня Ямвлиха соединены законным браком и на всем протяжении романа хранят верность друг другу среди злоключений, нагроможденных необузданной фантазией романиста. Дело в том, что слово «эротический», хотя и взято нами от греков, имело там несколько иное значение: эротическим будет по-гречески все относящееся к любви, хотя бы самой чистой и возвышенной. Вовсе не бьющий на чувственность авантюрно-любовный роман Ямвлиха относился в глазах греческих читателей к тому же эротическому жанру, что и «Родосские повести» Филиппа из Амфиполиса, не дошедшие до нас, но характеризуемые византийским лексикографом X века Свидой как «весьма непристойные». Следовательно, диапазон любовной низовой литературы был широк в этом отношении.
Роман Ямвлиха датируется примерно II веком н. э., как и известный тоже лишь по пересказу Фотия роман Антония Диогена «Чудеса по ту сторону Фулы». Среди египетских папирусов были найдены в конце прошлого века отрывки романов о царевиче Нине, о Хионе и др. Датировка папирусов по их материалу и почерку показывает, что такие произведения, типа «народной книги», читались в Египте уже во II веке н. э. Они еще не затронуты софистической риторикой. В них возможно усматривать проникновение в греческую словесность восточных мотивов.
Когда вследствие изменения общественных условий, утраты государственной самостоятельности и гражданских навыков греческое население Римской империи было низведено до относительно благополучного, обывательского прозябания, с преимущественно частными интересами, распространение образованности привело к тому, что в области литературы произошла встреча двух течений, ранее не соприкасавшихся, – низовой развлекательной литературы и дотоле игнорировавшей ее литературы изысканных «верхов». В результате возник софистический любовный роман: некогда вульгарные повествования обогатились всеми тонкостями софистической риторики.
До нас дошло в средневековых рукописях пять софистических любовных романов[1]1
Папирусные находки в очень незначительных селениях Египта доказывают широкое распространение развлекательной «низовой» литературы. Однако позднеантичные и византийские переписчики сохранили для нас лишь более обработанные литературно образцы подобной беллетристики.
[Закрыть], обозначаемых обычно, для краткости, именами (или псевдонимами) их авторов: Харитон, Ксенофонт Эфесский, Ахилл Татий, Гелиодор, Лонг. Из них первые два – Харитон и Ксенофонт – несколько менее проникнуты риторикой по сравнению с тремя последующими. Наиболее изощренным является роман Лонга «Дафнис и Хлоя», рассчитанный на высокообразованного читателя, способного оценить все его тонкости. Книгу Гелиодора, по ее значительности, один исследователь называет «великой державой» среди прочих романов.
При рассмотрении романов Харитона, Ксенофонта, Ахилла Татия и Гелиодора замечается общность их сюжетной схемы: любовная чета (у Харитона и Ксенофонта супружеская чета) – непременно высокого, знатного происхождения – испытывает ряд злоключений, но сохраняет верность друг другу (у Харитона и Ахилла Татия лишь психологически, но не физически), и развязка бывает счастливой. Злоключения вызываются судьбой, гонением со стороны божества, власть имущих, разбойников, разнузданных женщин и т. п. Молодой чете приходится претерпеть рабство, пленение, темницы, истязания, быть приговоренной к смертной казни. Место действия все время при этом меняется. Роман «Дафнис и Хлоя», сохраняя, скорее в виде рудимента, черты, общие всем романам, стоит все же несколько особняком, уклоняясь в сторону социальной утопии.
Общие черты греческих романов не должны заслонять, однако, особенностей каждого из них. Целый ряд таких особенностей присущ и книге Гелиодора.
2
Роман Гелиодора носит явные следы своего софистического происхождения. Романист, примыкая к направлению аттицистов, пытался писать по-аттически, но это ему не удавалось, он даже путает иногда залоги глаголов, язык его романа сбивается на койнэ его эпохи. Патетические места своего повествования он украшает риторическими горгиевыми фигурами, например: «…чтобы благородно и свободно их (опасности) преодолеть или беспорочно и мужественно умереть»; или «ничто не может быть для меня столь ужасным, что с ним не стало бы прекрасным». В нашем переводе мы старались их сохранить, хотя отдавали себе отчет, что русской прозе они чужды и производят эффект обратный замыслу греческого романиста (ср. у Достоевского слог капитана Лебядкина: «Вы богиня в древности, а я ничто и догадался о беспредельности»). Расцвеченную таким образом прозу современное эстетическое чутье отказывается принимать всерьез: здесь наши вкусы не совпадают с греческими так же, как и во взгляде на раскрашенную скульптуру.
За счет риторической изощренности можно отнести и антитезы, и острое сочетание несочетаемого (оксиморон), например, «любовью побежденный, над страстью одерживал победу»; «желанное насилие» и т. п.
Особенно щеголяет Гелиодор роскошными экфразами. Из них главная – описание выезда эфебов во главе с Теагеном (III, 3). Она может иметь самостоятельное художественное значение, не уступая «Картинам» Филострата. Сюда же принадлежит описание перстня с резным аметистом. Первое появление героини романа перед читателями уже есть не что иное, как экфраза – описание Артемиды с ее атрибутами: луком, колчаном. Внимательность автора к изобразительным искусствам сказывается в его толковании египетской скульптуры и в том, что картина, изображающая Андромеду, вошла у него в сюжет романа: Андромеда на картине и запечатленная в героине романа совершенно одинакова.
Имеются в романе и естественнонаучные экскурсы: о разливах Нила (здесь Гелиодор обнаруживает знакомство с версией Геродота); о дурном глазе и о распространении заразы через воздух; о необыкновенных животных – харадрии, василиске, а в конце романа и о жирафе.
Ипотезы, то есть краткие прозаические пересказы драматических произведений, Гелиодор развертывает в пространные конструктивные компоненты своего романа, выказывая уменье по-новому воплотить сюжеты, известные каждому греку: тема «страсть мачехи к своему пасынку» (Федра – Ипполит) дает у Гелиодора рассказ о Кнемоне и Демэнете. Тема «вражда и бой двух братьев» (Полиник и Этеокл) – рассказ о Тиамиде и Петосириде: Тема «отец, приносящий в жертву свою дочь» – рассказ о Гидаспе и Хариклее. В противоположность новоевропейским воззрениям, осуждающим повторение сюжета, греки ценили мастерство в передаче по-своему того, что, в общем, уже известно. Так было и в трагическом театре, и в эллинистической поэзии, и в эпоху второй софистики.
Сценические истоки своего романа Гелиодор не только не скрывает, но все время подчеркивает, вводя в свое повествование театральные термины вроде «так, словно в трагедии, восклицал он (или она)», «они были свидетелями такой сцены» и т. д.
Из обильных театральных реминисценций в романе не надо делать выводы, что греческий театр был тогда в расцвете. Напротив, драматические представления были редки в эпоху второй софистики, трагедии больше читались с опущением хоров. В театрах ставились пантомимы или выступали музыкальные виртуозы. Гелиодоровские ссылки на театр призваны лишь придать повествованию аттический колорит. Иногда они переходят в прямую цитацию великих трагиков – чаще всего Еврипида, нигде, впрочем, не названного, – очевидно, предполагался читатель, которому он был знаком. Гелиодор наиболее театральный из греческих романистов. Если трагедия была «матерью софистов», то софистический роман был наследником прекратившей свое существование драматургии. Отсюда вытекает греческое обозначение романа: «драма» («действо» – драматическое повествование), – какого-нибудь особого нового термина для романа не возникло.
Возможно, что драматургические приемы оказали влияние и на композицию романа Гелиодора. В отличие от других греческих романистов, у которых повествование ведется по прямой линии, в хронологической последовательности, так же как у историков и мифографов, Гелиодор проявил себя как новатор и мастер композиции: он сразу вводит читателя в гущу событий – как говорится, in medias res: мы еще ничего не знаем о героях его романа, когда становимся свидетелями начальной сцены. Впоследствии в истории европейского романа прием этот стал обычным. Но всякий литературный штамп был в свое время новинкой. То же самое можно сказать и о первой вступительной фразе романа Гелиодора «чуть только рассвело» и т. д. Она ведет свое начало, конечно, от часто повторяющегося у Гомера стиха «Ранорожденная чуть занялась розоперстая Эос» и, в свою очередь, стала образцом для европейских романов и повестей, где вначале, еще до изображения персонажей, дается обозначение времени суток или погоды, типа «стоял прекрасный летний день, когда» и т. д.
Начать повествование с середины событий было нововведением Гелиодора – соединением приемов сцены и греческого эпоса – «Илиада» и «Одиссея» построены именно так. Первая сцена романа Гелиодора находит себе объяснение лишь в середине романа, в конце пятой его книги; этим приемом романист держит внимание читателя в напряжении.
Все, что предшествовало начальной сцене, то есть прошлое героев романа, Гелиодор дает в виде вставного пространного рассказа, занимающего конец второй книги, целиком третью и четвертую книги и начало пятой. Здесь повествование ведется от первого лица («я») жреца, покровительствующего молодой чете, и обращено к одному из второстепенных действующих лиц. Затем, с первых страниц пятой книги романист продолжает повествование от себя, чтобы вскоре в той же книге снова предоставить слово тому же жрецу; но на этот раз его рассказ адресован уже другому собеседнику, персонажу третьего плана. Такая смена повествовательных приемов вносит разнообразие в изложение.
Неоправданной композиционно представляется другая вставная повесть – рассказ Кнемона о своем прошлом (книга первая) и ее конспективная передача в книге четвертой. К ходу романа она не имеет никакого отношения и вставлена в первую книгу вопреки психологической ситуации. Лишь соображения художественного порядка могут оправдать появление вставной новеллы в этом месте романа: сцену среди диких египетских разбойников контрастно оттеняет рассказ о городской жизни в Афинах. Кроме того, здесь соблюден закон симметрии, поскольку в седьмой и восьмой книгах романа излагается нечто аналогичное.
Вторая половина романа менее оригинальна композиционно, повествование ведется подряд, без вставных повестей. Эпизод осады Сиены (книга девятая), в котором не участвуют герои романа, непомерно растянут и к тому же несамостоятелен, а по частям взят из исторических трудов.
Впрочем, даже вводя в повествование не относящиеся к нему непосредственно длинные эпизоды (такое «раздолье рассказов» – черта национально греческая), автор нигде не забывает о необходимости смены разнообразных картин и контрастного их сопоставления. Свою поэтику он вкратце очертил в конце романа, возведя ее к божественным внушениям: ее принцип – это созвучие противоположностей, радость и горе, смех плакавших и радость рыдавших и т. д.
Хотя роман Гелиодора озаглавлен «Эфиопика», место действия романа, если откинуть вставные рассказы о прошлом действующих лиц и о предшествовавших событиях, не покидает пределов Египта, за исключением последней книги романа, где оно переносится в Мерою, столицу Эфиопии. Египет описан от устья Нила до меньших порогов у Сиены (нынешний Асуан) и до города Филы на границе Эфиопии, далеко на юге. Степень детализации в описаниях различных местностей Египта неодинакова у Гелиодора: низовья Нила даны подробнее и конкретнее, чем остальное. Некоторые предполагают, что автор романа бывал в Египте и видел то, что описывает. Против этого приводят естественнонаучный довод: персонажи Гелиодора (в начале шестой книги), проходя по берегу Нила, встречают крокодила, переползавшего через дорогу, между тем крокодилы в низовьях не водятся. Переносясь в Верхний Египет, Гелиодор не упоминает, что город Элефантина расположен на острове того же названия, у него при осаде Сиены (книга девятая) ходят из Сиены в Элефантину и обратно. Из романа не видно и того, что Филы не только город, но и остров.
Действие романа Гелиодора начинается в низовьях Нила, «близ устья, называемого Геракловым». Для человека римской эпохи, мало-мальски образованного, этого указания было достаточно: дело происходит, следовательно, в окрестностях огромного города – Александрии, – второго по величине в империи. Это Гераклово устье, названное так по находившемуся поблизости храму Геракла, чаще обозначали как Канопское по городу Канопу (или Канобу), расположенному примерно в двадцати километрах от Александрии и служившему для ее жителей местом отдыха и развлечений.
Словом, при чтении начальной ремарки Гелиодора греческому и римскому читателю прежде всего бросалось в глаза, что Гераклово (оно же Канопское) устье Нила – места очень обжитые, «курортные» – обрисовано романистом как пустыня, где нет никого – кроме лишь случайно туда занесенных судьбой героев романа и преследующих их разбойников.
Следовательно, с первых же строк романист указывает, что действие его романа происходит в отдаленном прошлом, до основания Канопа и Александрии. Это тот же самый литературный прием «пейзажного отодвигания в прошлое», который нам сразу понятен, когда мы его встречаем у русских авторов: «на берегу пустынных волн…» (устье Невы) или «в глухом бору, там, где Неглинная впадает в Москва-реку».
Египет Гелиодора находится под властью персидского царя, от его имени Египтом правит сатрап. Время жизни Гелиодора приходится на позднеримскую эпоху (III в. н. э.), а время действия своего романа он относит к далекому прошлому, лет за 700-800 до себя, когда Египтом правили персы (519-322 гг. до н. э.). Иначе говоря, время повествователя и время его повествования резко не совпадают. Однако есть в книге целый ряд анахронизмов: один из самых грубых – упоминание сада и памятника эпикурейцев в Афинах (Эпикур умер в 270 г. до н. э., то есть спустя полстолетия после упразднения персидской власти в Египте). Культурно-историческим анахронизмом является и отмечаемое в романе повсеместное распространение греческого языка в Египте, что имело место лишь начиная с эллинистической эпохи.
Египет часто служит в греческом романе условным фоном действия. Не один только Гелиодор, но и Ксенофонт и Ахилл Татий населяют его разбойниками.
Египет греческих романистов – страна живописных бандитов, нечто вроде Италии или Иллирии европейских романов на рубеже и в начале XIX века, с их Ринальдо Ринальдини и Сбогарами. За романтическими преувеличениями кроется историческая реальность: у Гелиодора это черты Египта не той эпохи, к которой он относит действие своего романа, а Египта более близкого к нему времени.
Гелиодор называет область, где укрываются разбойники, Буколией, то есть Воловьим пастбищем. Название это подлинное, засвидетельствованное исторически. Геродот знает Буколов рукав Нила, но не упоминает о разбойниках в той местности, которая, как видно по ее названию, была первоначально скотоводческой. В памятниках египетского искусства буколы, то есть население Буколии, изображены как племя, отличающееся от египтян своей внешностью и обычаями. Они заселяли северо-восточную заболоченную низменность нильской дельты, образуя там своего рода «вольницу», в основе которой лежал уже не племенной признак (он с течением времени отошел на второй план), но признак социальный: Гелиодор недаром указывает, что к буколам «стекается всякий такой люд», то есть отщепенцы, изгои тогдашнего общества, – «разбойники» с его точки зрения. При Марке Аврелии в 172 году н. э. буколы подняли восстание, и им едва не удалось завладеть Александрией. Для подавления были вызваны войска из Сирии под началом Авидия Кассия. Египетские пески сохранили нам от начала III века н. э. любопытное письмо одного римского солдата из александрийского гарнизона к своему брату, в котором он сообщает, что его посылают в Буколию.
Хотя эллинистический и римский Египет был страной вполне цивилизованной, – где путешествие было сопряжено не с большим риском, чем в других областях, – известия и слухи о социальном брожении в Египте будили фантазию романистов.
Чем ближе к пределам Эфиопии, тем сказочнее становится роман Гелиодора, – здесь также действовала греческая традиция представлений об Эфиопии.
Этимологически слово «эфиоп» («айтиопс»), по-гречески составное из двух смысловых корней, обозначало людей, чьи лица опалены жаром. Эфиоп не казался греку страшилищем, каким он стал позже в народной фантазии, нашедшей себе выражение в некрасовской строчке: «Эфиопы видом черные и как углие глаза». По Гомеру, эфиопы – люди безупречные, совершенные, они живут где-то на краю света, у поворотных пунктов движения солнца: в конце дня утомленный Гелиос погружается в море, всеоживляющий источник света; оттуда он встает освеженный – закат солнца и его восход там сближаются. Благочестивые эфиопы устраивают на берегу океана жертвоприношения, на которые приходят боги. Если на Олимпе боги отсутствуют – это значит, что они удалились туда, к эфиопам:
Зевс-громовержец вчера к отдаленным водам Океана
С сонмом бессмертных на пир к эфиопам отшел непорочным.
(«Илиада», 1, 423-424)
Гомер был близко знаком каждому греку, по нему даже учили грамоте детей. Если гелиодоровское изображение Эфиопии нам кажется сказочным, то греческому читателю, в памяти которого запечатлелись гомеровские стихи, описание Эфиопии у Гелиодора должно было представляться почти таким же наукообразным, как у Геродота; сравнительно с Гомером, Гелиодор не идеализирует эфиопов: у них в обычае ужасающие человеческие жертвоприношения (в конце книги романист заставляет Гидаспа их отменить). Причина войны эфиопов с персами, по Гелиодору, чисто экономическая – борьба за смарагдовые россыпи, следовательно, эфиопы не так уж безупречны, они стяжательны, хотя у них золота столько, что даже оковы узников делаются из золота (мотив, заимствованный из Геродота). Мудрость в стране эфиопов присуща не народу, а гимнософистам, помощникам и советникам царя, притом настолько реальным политикам, что они, хотя сами не одобряют кровавых жертвоприношений, все же советуют царю не нарушать отеческого обыкновения: «ведь и царю необходимо бывает служить иногда безрассудному порыву толпы», – говорят они. Словом, несмотря на сказочные рудименты, намерения романиста при изображении Эфиопии были все же реального порядка. Не довольствуясь геродотовским описанием неудачного похода Камбиза на эфиопов, Гелиодор, видимо, собрал из книг или из устных рассказов некоторые сведения о более близких к нему по времени военных действиях римлян против эфиопов. Он упоминает суданское племя блеммиев, которые действительно стали совершать набеги в середине III века н. э. на подвластную римлянам территорию. Но Гелиодор не стремился к исторической достоверности – его целью было дать к концу книги яркую, роскошную картину солнечной страны, нужную для эффектного завершения романа и апофеоза главных его героев. Отсюда и заглавие романа – оно дано не по преобладающему месту действия, но по заключительным мажорным аккордам, поэтому не «Египтика», а «Эфиопика» – это по-гречески не единственное число женского рода, а множественное среднего, так что в грамматическом переводе оно выглядело бы как «эфиопские» (можно добавить «дела», «события», «повествования»).