Текст книги "Кража молитвенного коврика"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Я сижу перед телевизором и думаю: э, да провалитесь вы все в глубокую яму. Мои руки при деле: я собираю себя заново, из чужих клочков и обрывков. В моей пустой голове две – тоже чужие – мысли, встретившись, робко улыбаются друг другу. Плутарх пишет… Петроний пишет… Я представляю мысли в виде человечков, одни – величиной с палец, другие – меньше булавки. У доброй воли, вспоминаю я, есть и глаза, и язык, и руки, и ноги, и тому подобные вещи, годные на дело. Пальцы, булавки – содержимое моей головы принимается бушевать, как разбуженная помойка. Здесь копилось, не исчезая, – так что теперь страшно сунуться. Мысли, отдельные слова, образы и фрагменты образов свалены как попало; кто-то из них прикинулся переплетением железного барахла – прутьев, винтиков, конструкций неизвестного назначения, кто-то – живыми растениями, проросшими друг в друга. Я всего лишь пожизненный владелец этого хлама, владелец с ограниченным правом собственности: могу пользоваться, но не распоряжаться. Но даже пользоваться этим дерьмом становится трудно: ничего не найти. Это относится не только к чужим мыслям, но и к тем, которые я считаю собственными.
Нотабене. А Иван Петрович присоветовал мне собрать и наконец сдать пивные бутылки. Все-таки поражаюсь мудрости простых людей. Они интуитивно знают (это называется синдересис), когда нужно припутать добродетель к стихам, а когда – к стеклотаре.
НЕЗЛОПАМЯТСТВО
Прекрасно, конечно, помнить благодеяния и прощать обиды, но память – очень странная вещь: плохая не хранит ничего, а хорошая – всё, но преимущественно плохое.
«Я глупо устроен: ничего не забываю, ничего». Разве непозабытую обиду можно назвать прощенной, даже если в осадке остались не враждебность и желание мести, а элегическая горечь, удивление, жалость. А искреннее забвение обессмысливает весь многотрудный подвиг: что, кому и было ли? Дайте повод, и вам простят даже то, что вы ставили себе в заслугу. Простить самому себе добро, которое причинил другим? Это вряд ли.
Парадоксы памяти: вечная смена гримас на подвижном лице Мнемозины. И так было, и так, чего же всё-таки больше? И нет ли здесь выборочности: хорошее мы помним об одних, плохое – о других, в соответствии с Феофрастом: «и с лица он какой-то мерзкий, и подлость его неслыханна». Забавно рассуждать о добре и зле в такой связи. Это как посоветовать склеротику укреплять память: можно, почему нет. Склеротик выслушает. Но поблагодарить за совет уже не успеет. Хотя может успеть дать по морде.
ВЛАДЕНИЕ СОБОЙ И БОДРОСТЬ ДУХА
Мне звонят друзья и требуют сочувствия. Мне звонят социологи и требуют сотрудничества. Мне звонит девка и вытряхивает из меня душу. В мой полуденный сон вламывается телевизор. Мою жизнь перекраивает коллектив, мои мечты – государство. Я выпотрошен и начинен новым смыслом. И всем им я говорю: «хорошо».
Наконец позвонили и сказали: продается стеклозавод. Назовите хотя бы одну причину, по которой мне нужен стеклозавод, сказал я. Я бы купил. Там положили трубку, а я даже в лице не изменился. Владел собой в совершенстве.
Нотабене. Умирающий Малерб поправлял грамматические ошибки своей сиделки и отказался от напутствия священника, потому что тот нескладно говорил.
Я бы купил фабрику грез. Сейчас не время кустарей, даже если специализируешься на грезах, все равно нужна фабрика. Грезы штучной работы – это неактуально. Это для людей штучной работы, которые тоже уже неактуальны. Я бы сделал что? Узнал, какие грезы будут ходовым товаром, наладил производство, овладел мечтательным миром снов. Всё разрозненное, смутное, неявленное – отобрать, отстоять, процедить, спрессовать; упаковка, срок годности. Срок годности не ограничен: как у соли, канцелярского клея, других полезных вещей. Это легко, но я бы ничего не стал делать. Даже мои грезы мне не принадлежат. Я ими не владею.
Нотабене. Как-то раз, разозлившись, хозяин ударил Эпиктета палкой по ноге. Осторожно, сказал Эпиктет спокойно. Ты сломаешь мне ногу. Хозяин разозлился еще больше и ударил еще сильнее. И ногу, действительно, сломал. Вот видишь, сказал Эпиктет. Я же тебе говорил.
Хорошо! Я пошел в парк. Может быть, это и не самое благородное занятие – заниматься самодрессировкой. (Во всяком случае, благороднее, чем дрессировать окружающих.) Во-первых, трудно понять, чего именно от себя хочешь. Во-вторых, изучая результат, не всегда понимаешь, то ли это, что надо. Наконец, это просто не модно. В моде – приятная первобытная непосредственность. I am whо I am, как говорят наши американские братья. Как Господь Бог сказал из куста Моисею.
Нотабене. О Малербе еще известно, что он провел реформу французского литературного языка, не любил Пиндара и хвастал тем, что три раза выпаривал сифилис. Поэтом его сделали склонность к размышлению и понимание искусства.
Я пошел в парк. Лето я провожу в парке – лежу на траве или скамейке с книжкой. Зимой я лежу с книжкой на диване. Разница между летом и зимой состоит в том, что мой диван ненамного, но мягче парковой скамейки.
Современный человек – это такая скотина, которая способна быть счастливой. Хоть небо упади – всё нипочем. (Я взглянул вверх и вплотную расфантазировался: как оно падает? Сразу или частями? медленно или мгновенно? как тьма и тень или как старый театральный занавес, заляпанный там-сям тучками и звездами? И почему это небо, как правило, всей своей тяжестью падает на кого-то одного? Кого-то одного вдавливает в землю. Расплющив без остатка. И я тут же вспомнил, что
Нотабене. Стоики полагали – по крайней мере, Сенека приписывает им подобное мнение, – будто большая тяжесть (обвал горы или дома) расплющит не только самого человека, но и его душу. И это будет бесповоротная смерть.)
Маленький трактат о моей душе
Не знаю, у кого как, а моя душа, наверное, не бессмертная. Может быть, это душа скотская, ни на какое бессмертие не претендующая? Порою я даже сомневаюсь в том, что она вообще у меня есть. И тогда мне хочется приобрести какую-нибудь душонку в магазине уцененного барахла. Пусть не в магазине – на раскладушках барахолки у ст. м. «Пионерская». Хорошее название, не правда ли? Усердно роющиеся в обносках первопроходцы – то ли им нечего делать, то ли нечего носить, то ли это я уже приступил к своим затейливым поискам, – пионеры каменных джунглей – прокладывают в толще тряпья свой жестокий путь. Они ищут. Они знают, что нехорошо человеку быть без трусов. И без души – тоже нехорошо.
Я потерял душу в процессе жизни. Кто-то, возможно, успел подобрать и присвоить. Или так: душа от меня улетела. Общепринятая точка зрения заключается в том, что душа отлетает исключительно от мертвого тела. Хорошо! положим, в массовом порядке души отлетают от мертвых тел. А в немассовом – наоборот. Делается это тоже не вдруг, потому что душа умирает медленно – а может быть, ее так много, что, умирай она медленно или быстро, все равно пройдет очень много времени, прежде чем иссохнут питавшие ее ключи. (Кстати, о влаге: не состоит ли душа, подобно телу, преимущественно из воды? Но тело собрано из костей, жил и нервов, а душа – из памяти, стыда и желаний.)
Нотабене. Людвиг Берне как-то взялся объяснить, что такое душа. Рассуждал, рассуждал, морочился, а потом и говорит: «Короче, я не знаю».
Да! Современный человек – скотина – так, так, – это уже было – хоть небо упади. Поэтому дух у нас всех и без специальных упражнений очень бодрый, а еще мы умеем практиковать бодрость отдельно от духа. (Чтобы удостовериться, я посмотрел по сторонам. Налево было бодро, направо было бодро, а в отдалении человеческие голоса славили жизнь с каким-то даже остервенением. Пририсовать к этому пейзажу владение собой могла, вероятно, кисть Марка Аврелия – но как подумал я, что надо будет беднягу из могилы выкапывать да кисть ему в пясть давать… И где та кисть? И где та могила?)
И зачем владеть собой, когда можно владеть чем-то полезным? От себя лучше избавиться, хотя бы по частям: сперва от души, потом – от совести. И я представил, как даю объявление в газету:
«Совесть, б/у, в хорошем состоянии. Продам дорого».
Ведь на всякую дрянь есть любители. А некоторым скупать совесть у граждан даже и по долгу службы положено.
ВЕСЕЛОСТЬ ЛИЦА
Из автобуса, в котором я ехал за весельем, выпал на ходу человек. Автобус старый, двери хлипкие – подались под напором тел. Водитель остался ждать «скорую», и я, среди прочих высаженных пассажиров, побрел дальше пешком, размышляя. Меня как озарило: нет, не зря пишут для граждан на дверях автобусов «не прислоняться». А гражданам нужно ехать, а автобус ходит редко. И разве автобус виноват, что он уже лет десять как не автобус, а металлолом?
Чтобы поскорее забыть, каким голосом орала та баба, я стал думать о приятном. Я симулировал улыбку и всё ждал, что кто-то улыбнется в ответ. И знаете, кое-кто улыбался. У меня тогда ноги подкашивались от ужаса.
Маленький трактат об улыбке
Пошуршав источниками, сообщаю: улыбка может быть
самодовольная
адская
вежливая, робкая и глупая
покорная и приветливая
понимающая, добродушная и нахальная
улыбка злорадства, гнева и презрения
улыбка взамен рукопожатия
улыбка бесконечно более искренняя, чем моя
и улыбка Салтыкова-Щедрина, описанная очевидцем:
«Фотограф Шапиро составлял альбом русских писателей; когда он снимал Щедрина, то попросил его улыбнуться. <…> Он показал мне портрет. Щедрин сидел, улыбаясь во весь рот, но… Выходило совершенно по преданию: „Зороастр улыбнулся только однажды в жизни – при рождении, – но и эта улыбка была чудовищна“».
Да, ну что еще в этот день приключилось? На одном углу мамаша била по роже маленького ребенка, на следующем – дети постарше били рожи друг другу. Шла пожилая пара: у него – пиво, у нее – мороженое; оба толстые, смешные, довольные. Шла молодая парочка: опять пиво, и лица перекошены то ли от скуки, то ли от счастья. Еще дети. Еще парочки. Люди, люди – и если кто-то кого-то не бил, то, значит, жрал. Сухой ветер нес колючую пыль, у ветра не было обеденного перерыва. Я шел к барыге за весельем, и мне заранее было весело. Хотя иногда самому непонятно: гулять ли вышел ты на розовой заре —
ВОЗДЕРЖНОСТЬ (ОКОНЧАНИЕ)
– иль вешаться идешь на черном фонаре.
Запаса веселья мне хватило на неделю, а потом я опять призадумался о смысле жизни. Мне было так плохо, что я наконец понял. Смысл жизни открылся мне в виде здорового молотка, который со странным и однообразным упорством всё бил и бил в мой висок. Я пачками жрал транквилизаторы. Я подыхал. Дошло до того, что я попытался сделать гимнастику. А, наплевать. Какая разница, в какой момент наступает заря новой жизни. Гимнастика все равно не удалась, я просто упал на пол при первой же попытке произвести приседание. Я лежал на полу, дрожа и обливаясь холодным потом, и думал, стоит ли теперь переходить к отжиманиям. Это было то ли мечтой, то ли бредом.
А через несколько дней я уже как не в чем ни бывало завтракал: пил зеленый чай и ел сушеные финики – прекрасные, жирные иранские финики – полезные, сладкие. Всё проходит! А воздержность – это добродетель бедняков и педантов, и тех, у кого слабый желудок, и тех, кто – по героическому малодушию – не стремится принять посильное участие в мордобое. Нельзя держать себя в узде всего. Распущенность в удовольствиях – цена сдержанности чувств. Философия копеечная, но верная.
Нотабене. Тогда же я вычитал в газете, что подвальные комары как-то приучились жить и размножаться без привычной пищи. Девяносто процентов этих комаров ни разу в жизни не вкушают сладости чьей-либо крови.
ЛЮБОВЬ К БЛИЖНИМ, ИСТИНЕ, СПРАВЕДЛИВОСТИ
Мизантроп думает о людях вообще слишком плохо, а о людях, которые попадаются ему на жизненном пути, – слишком хорошо. Он не верит самому себе; череда разочарований делает его еще более угрюмым, но, продолжая браниться в пространство, он никогда не сожмет руку в кулак, протягивая ее знакомому. И напрасно.
А еще это человек, которого его же собственные идеалы принесли в жертву неизвестно чему. Мизантроп не всегда готов стать пустынником и не всегда понимает, что жить подле людей можно лишь в одном случае: если ничего от них не требуешь и заранее готов претерпеть любую, самую невероятную, пакость. Жить и плевать на то, что за всякую такую пакость именно тебя поблагодарят пакостником. Жить не унывая, не ноя и, по возможности, моясь три раза в день.
Тогда можно даже и полюбить кого попало. Отчего ж не полюбить, это – при правильном подходе – эмоция положительная, приятная. Люби сколько влезет, но не забывай главного: сначала предают те, кого любишь, потом – все остальные.
Истина же все чаще предстает мне в образе Медузы Горгоны. Ни тени уныния на прекрасном лице, а вокруг – камни. Если кто-то не может обойтись в своей жизни без припадка окаменения, это дело вкуса. Я бы предпочел каменеть перед созданьями искусств и вдохновенья, перед теми же камнями, художественно оформленными. Но вот любить истину платонически напоказ, в сторонке, боясь взглянуть – просто вульгарно. Плебейство какое-то в лондонском кругу.
Нотабене. И даже Медузе Горгоне не следовало рубить голову.
Я не люблю истину, я люблю американские фильмы. Почему бы не убить его прямо сейчас? – говорят о лучшем друге при дележе миллиона. Ты, оказывается, преступник! – говорит жена мужу. Не хочу тебя знать, полиция! Все честно-благородно стучат друг на друга и получают за это медали от власти и респект от общества. Вот как нужно! А у нас бы было пятьсот страниц психологии – с тем же паршивым результатом. Когда паршивый результат растворен в потоках психологии, общий вид выходит опрятнее, и начинаешь задумываться о глубинах человеческой природы. Там не над чем задумываться. Но задумываешься.
Справедливость я тоже не люблю, но вынужден признать, что она существует. Я знал одного парня, который радикально разос…ся с литературной общественностью. Он сидел один дома, в тишине и довольстве, писал роман и радовался, что всех нае..л. Но, как оказалось, не всех – потому что роман получился так себе. Уж как литературная общественность радовалась, не описать. И ведь имела право. (Это Иван Киреевский написал: «…как часто встречается человек великодушный и вместе с тем несправедливый». Наоборот-то тоже бывает.)
МИЛОСЕРДИЕ
В той части гардероба Публичной библиотеки, где принимают сумки, висел замечательный перечень вещей, необходимых человеку в читальном зале. Не забудьте, дескать, очки, ручку, тетрадку, деньги, сигареты, спички, билет и носовой платок. Прихожу – нет перечня. Что, спрашиваю, за фигня такая? Выясняется, что какой-то жлоб из читателей написал жалобу: сигареты, пропаганда, какая безнравственность. И теперь рассеянные люди, вместо того чтобы сверить свое барахло с предложенным списком, сто раз прибегут то за тем, то за этим, приниженно объясняясь с дежурным. Ай да проклятье!
Тот мужик, о котором я напрасно думал, что он помер, порою уже выползал из моего телевизора, как в японском фильме «Звонок». Он выползал и висел в комнате плотным облаком зла – еще не умея убивать взглядом, но возмещая это вонью. Скромное мое барахло, не обученное приседать перед такими гостями, таращило глаза и всё наглее фрондировало – даже цветы, божьи одуванчики, шелестели в своих горшках что-то глумливое. Но я перепугался из-за этой чертовой вони, сел на измену и пустился им объяснять, что телевизор, вместе со всем своим содержимым, есть часть нашего недружного симбиоза и просто впутался в дела по причине слабоумия и природной небрезгливости. Да ты видишь, что он показывает?! – кричали книжки. Да ты слышишь, что он говорит?! Вижу, вижу, – говорил я и отворачивался. Слышу, слышу, – и затыкал уши. Прибегал из кухни любимый граненый стакан, зыркал, сверкал и убегал. Я находил себя лежащим на полу, что полезно для позвоночника. Сквозь пол был слышен обаятельный рев притона внизу.
В Публичную библиотеку я ходил не просто так, себя показать, а по тому же наитию, которое заставляет чувствительные натуры посещать кладбища. Но это даже не кладбище, это то, чему нет названия. Всем людям хватает на земле и в земле места, всем буквам хватает места в этой пустоте, дающей ощущение чего-то очень плотного и прочного. Публика сидит за столами, столы стоят крепко – и все равно кажется, что столоверчение идет полным ходом. Или вечно – как роман без конца и названья – длится спиритический сеанс, или читатели воображают себя заклинателями духов. Мне здесь всегда кажется, что духи-то, пожалуй, мы, а не они. И не мы ИХ Вызываем, а они пытаются нас изгнать – мужественный, усердный, тщетный экзорсизм. А может, эти усилия не пропадают даром – поэтому и публика в Публичной библиотеке жалкая, бледная, внезапно вздрагивающая и рассеянная. Кому помешал перечень необходимых мне вещей? Но раз уж его отсутствие так необходимо, повесьте хотя бы перечень духов, которых следует преимущественно вызывать в тот или иной день. Иначе всем телом начнешь верить в собственную призрачность и натворишь страшных дел – за которые бесов и гонят поганой метлой из благоустроенного мироздания.
А милосердие я в конце концов нашел в сберкассе, наблюдая, как самые разные люди помогают старикам рисовать эти чертовы нули на платежках за новый паспорт. Ну зачем новый паспорт людям, которые уже одной ногой в вечности? Вечность, что ли, удивлять?
Нотабене. «Сказал опять: учить ближнего есть испадение души – и желать возвесть его в доброе состояние есть великое разорение души. Почему, всякий раз, как учишь ближнего: сделай это или то, – так помышляй о себе и думай, что ты, взяв лом, разоряешь свой дом, желая устроить дом его».
БДЕНИЕ (ОКОНЧАНИЕ)
Только вода и мысль вечно в движении, даже когда спят. Поэтомy и завораживают они сильнее, чем огонь и чувство, которые, заснув, умирают. Во сне – как подо льдом – мысль вздыхает, дышит, плещет рыбками, одним словом, бодрствует: то ли вопреки всему, то ли ни с чем не считаясь. Но бдение – это вынужденное бодрствование, как у ночного сторожа. И сторож говорит: да разве я сторож брату моему?
Я проснулся среди последней ночи. Листья растений замерли на смутном фоне окна, черный немой телевизор слабо мерцал в палевом лунном луче, а черная громада книг прорисовывалась как грозовая туча. Настоящие тучи подбирались к луне на небе, и распухали, и затягивали окоем так, чтобы дождь, который пойдет утром, уже не перестал.
Поговори со мной, пробормотал я. Мне никто не ответил, потому что никого не было в этой пустой комнате. Я понял, что не сумел спастись. Я проснулся среди ночи и понял: всё идет по плану.
ЛЮБОВЬ К БЛИЖНИМ, ИСТИНЕ, СПРАВЕДЛИВОСТИ (ОКОНЧАНИЕ)
Недавно я читал довольно занятную эссеистику Д. Фаулза, через страницу машинально спотыкаясь на грациозной фразе «каждый писатель (будь то он или она)». Закончилось тем, что я стал редактировать в уме и всё остальное: каждый кобель (будь то белый или черный), каждый поворот (будь то левый или правый), каждый осел (будь то человек или человечица). Политкорректность, чего вы хотите. Как только лицемерию дали статус морали, оно улетело куда-то за пределы рассудка.
А какая хорошая была вещь! Усердно практикуемое изящными, благовоспитанными людьми, лицемерие скрывает ненависть – политкорректность демонстрирует несуществующее уважение. Первое целомудренно, вторая – развязна. Одна держит в узде себя, другая норовит обуздать вселенную. Странное дело: вселенная сопротивляется, временами не то что порвав узду (бывает ведь, правда), но и выходя из границ приличий. Действительно, обезумевшая, обливающаяся кровью вселенная – как-то некрасиво. Как-то даже претит. Политкорректность потом мечется: где мой конь? Да вон, говорят, пробежал. «Бежа твой конь тебя проклинал, тебя проклинал».
У современного человека очень много убеждений, которые делают невозможной одухотворенную созидательную деятельность. Нигилистические они или позитивистские, но прежде всего – мертвящие. «Я» пуп земли, «ты» пуп земли, «они» пуп земли – и даже вон то лицо с крайне ограниченными способностями к адаптации пyпoк своего пространства, – не много ли для одной маленькой планеты? Кого угодно наконец затошнит. Люди потоньше изблевались первыми, но и до остальных скоро допрет. Учитесь блевать. Или плевать. Или во всем этом плавать.
Нотабене. Мой любимый слоган: «Мы ненавидим всех людей одинаково, вне зависимости от пола, возраста, расы и вероисповедания».
И КАК, ОБЪЯСНЯЯ, НЕ РАЗДРАЖАТЬСЯ
«Случилось мне прохаживаться во дворе однажды днем, и случилось прохаживаться с железным прутом в руках, чем я иной раз пытаюсь скрасить однообразие литературной жизни».
Диккенс. «Наш общий друг»
Нотабене. Примеры к глаголу «стать» из Ожегова:
Он стал нервным.
Он стал писателем.
Думать сперва устаешь, а потом уже не видишь в этом необходимости. С утра я перебеливал старую рукопись, внимательно убирая оттуда мат. Читатель не любит шевелить мозгами. Но еще больше он не любит, когда ему дают понять, что не в его власти шевелить или не шевелить тем, чего нет.
Открываю газету. В газете какой-то мужик, филолог, публично признается, что не знает, кто такой Исидор Севильский. Включаю радио, которое на кухне. По радио какой-то мужик, филолог, профессор, на весь город объявляет, что Тютчева впервые напечатал Пушкин в «Современнике». Включаю «Эхо Москвы». Там жизнь проходит в мужественной борьбе с орфоэпическим словарем и отчасти – Розенталем. (Выяснилось, кстати, что Иван Петрович прилежно слушает «Эхо Москвы». Я спросил: зачем? Врага нужно знать, ответил Иван Петрович. Ну что тут комментировать. Какие вы сами – такие у вас и враги.)
Значит, Пушкин… Вам оно может и смешно, а вот мне, когда иду после такого по улице, чудится, будто весь мир глумливо тычет в меня пальцами и кричит: смотрите-ка, этот тоже филолог! Невежда бесстыжий, паршивый, позорящий специальность! Я бывший филолог, оправдываюсь я сквозь зубы. Я не несу ответственности. Кто же несет? – спрашивает мир. Марк Аврелий?
(Не в защиту филологов, но дабы не умолчать, замечу, что и прочие наши работники – такие же парашники, производители дряни, мусора, не успевающего побыть вещью, вечного тяп-ляп. И не надо про бабло, достойную оплату труда. Петр Иванович делал ремонт, платил какие-то немыслимые деньги – и все равно полы дважды перестилали, а в третий раз он плюнул и смирился.)
Да; часть списка оказалась негодной, часть – неприложимой ко мне лично, но добродетель как таковую это не отменяет. (Видите, какой я смелый? Не отступаюсь от добродетели, даже глядя на таких ее адептов, как мужик из телевизора.) Кто же виноват, что светлый ум и поганый нрав слишком часто ходят парой? Что у нрава язык длиннее, чем у ума – ноги? (Или вы, подобно Д. Фаулзу, думаете, что стоит заткнуть человеку глотку, он немедленно воспарит душой?) Но воспарить нужно. Хотя бы потому, что слишком многие презирают это занятие: кто на словах, кто – на деле. Не может быть плохим презираемое всеми.
Но ведь писатель должен быть в безднах человеческой души как у себя дома? Вот он крепко цепляется за веревку; на голове – каска, в каске – фонарик, у пояса – кайло, за плечами – рюкзачок с добытыми образцами породы. Всё по-взрослому: веревка может не выдержать, фонарик – отказать, сердце дрожит. (Хотел бы я знать, почему мои серьезные, тонкие аллегории всегда выглядят карикатурой.) Короче, висит писатель на ниточке – как та пуговка у Девушкина – и вдруг – ну в точности – сорвется, отскочит, зазвенит, запрыгает и покатится, посреди всеобщего молчания, к стопам его превосходительства. А в безднах – сами знаете, какие генералы.
Покончив с рукописью, я принялся за себя. Это одуреть можно, с какой скоростью бумага теряет товарный вид. Подклеить переплет – подчистить замусоленное – разгладить смятое – попытаться убрать следы жирного, сладкого и кофе – на такие предпохоронные хлопоты ушли предпоследние часы моей жизни. Это уже не аллегория, это жизнестроительство: вышелушить книгу из человека и надеяться, что упавший шелухой в помойку человек ничем таким не был. В конце концов бумаге, которой мы становимся, тоже больно.
Отработав утро, я ушел в парк – отдыхать или помирать, как получится.
Я иду по дорожке шрифта, слева направо, и в конце строки меня ждет человек, с которым мы не успели объясниться. Он все сделал намеренно и назло, но это не имеет значения. Человек всегда занят – у него неотложные дела, неотложные чувства, амфетамины. У него нет выбора. Он родился для того, чтобы жить, а не для того, чтобы читать и думать.
Иссякал последний месяц лета, ненавистный август. Всеми покинутый, я лежал в парке на скамейке. Я слабо вздыхал и шелестел всем своим бумажным телом. Собирался дождь, и его первые капли, быть может, уже летели к земле, приноравливаясь, выбирая место. Дождь хотел быть хорошим. Я хотел быть хорошим.
Хотя я всего лишь книга, со злым умыслом забытая в парке накануне дождя.