Текст книги "Кража молитвенного коврика"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Вот и всё, что осталось от философа на троне. А прочие книги, устрашенные его судьбой, попрятались по углам. Придет и ваше время, сказал я им. Придет, придет желанное.
БДЕНИЕ
Да, значит, я обещал вам и себе морг… Морг. Был я один раз в морге на опознании. Порубили моего знакомого в мелкую капусту, где рот, где глаза – только кишки хорошо видны. Как же, говорю, я его по кишкам опознаю? Да ты постарайся, говорят дяди из морга, вот мы тут приладили одно к другому. Приладили-то приладили, да как-то х…… голову с жопой спутаешь. Нашли наконец кусочек кожи с фрагментом татуировки. Взглянул я и заплакал. Точно, говорю, он, подонок. Этот рисуночек я придумал, хотел себе сделать, а пока хотел, трепался всем подряд. Вот он меня и опередил, в тату-салоне и Царствии Небесном.
Не поехал я в морг, злые у меня о нем воспоминания.
ИЗЯЩЕСТВО НРАВА
Открыл словарь посмотреть, что там умного сказано об изяществе, а попалась «изъеда» – беда, напасть, горькое житье от обид. Ну да, думаю. Чем тоньше человек, тем больнее он рвется.
Что же делать, о Петронии рассказывать? Состоял при Нероне законодателем изящного вкуса; день посвящал сну, ночь – делам и наслаждениям. Тыры-пыры, вынужденная смерть за пиршественным столом. «В завещании своем он не льстил, подобно многим погибающим, ни Нерону, ни кому-либо из власть имущих, но перечислил в нем все бесчинства властителя, а затем послал всё это Нерону за своею подписью». То-то, я думаю, Нерон глаза выпучил.
Всё это, конечно, замечательно, но некоторые вещи твердишь миру из голого спортивного интереса, либо по инерции, и я бы мог найти себе лучшее занятие, нежели перелагать Тацита для детей и домохозяек. Тациту не убудет, детям не прибудет, и только какой-нибудь хороший человек, ценитель изящного, бесполезно рассердится, зачем я классическую литературу поганю. Надо, дескать, уметь посвящать сну не одни дни, но и ночи тоже.
Забиться в самый тихий и темный угол мироздания, перебирать цветные стекляшки и каждую минуту помнить, что нет такой двери, которую нельзя было бы высадить. Не придавай слишком большого значения венку на своей голове, помни, что над ней всегда занесен римский сапог! Тогда, действительно, лучше пировать с тираном, просвещать его, как зверя на арене, быть философом подле трона, мартышкой в роли укротителя тигров. Почему нет?
Вот сидишь, составляешь для тигра культурную программу; несешь ему свои брюлики. О, привет, Нерон. Посмотри, какая прелесть: блеск, нега, обольщение, игра света, ума, воображенья. Нерон рожу воротит; у Нерона игры другого масштаба или просто нехорошо поутру. А что, спрашиваешь, звери-то твои сыты? Друг народа, отец отечества, распорядитель ферментов, микроэлементов и адреналина, проявляешь заботу о вверенном поголовье? Упс! И кто за язык тянул? Какая печаль.
Какая печальная книга, говорит Нерон, отворачиваясь.
СКРОМНОЕ, МУЖЕСКОЕ
Это я уж сразу решил, что подобную добродетель можно сыскать только в борделе. Стой, говорите вы, чего врешь? Если бы это было скромное, вечноженственное – тогда да, конечно. Бордель и рифмуется с чем-то таким, нежным: газель, свирель, ритурнель, венок сонетов. А бывает – посмотришь на проститутку, и выражение ее лица покажется презрительным, как на старинных испанских портретах. Ну что, идешь домой, проводить гендерные исследования.
Особенно смущала меня запятая.
Ближайшей ночью я приснился себе в виде эльфа с крылышками, сидящего на плече у одной мне известной особы. Сон обещал быть эротичным, но, даже находясь в измененном сном сознании, я понимал, что, при всем эротизме, половой акт в таких условиях невозможен. Это было ужасно.
Мне приснился чужой оргазм. Женщина тряслась в моих руках, как колокольчик, а я – ну совсем, абсолютно – ничего не почувствовал. Это было обидно. Но не каждому снятся чужие оргазмы.
И, наконец, приснилось, что я большой знаток по части китайских иероглифов. Я что-то красиво и быстро писал во сне этими иероглифами. Проснувшись, я понял, что пора подумать о вечном, как сделал это гениальный писатель Л. Н. Толстой на закате собственной сексуальной карьеры. Грязный старикашка. Раньше надо было претворять волнение плоти в благочестивые раздумья.
Нотабене. Как бы тогда сразу настали покой и воля. Человечество идет своим прежним недобрым путем, а он, труженик, сидит да пишет, в окошко поглядывает. И вдохновение, как кровь, снует между головой и гениталиями.
Маленький трактат о пользе сублимации
Всё это жевано-пережевано, но я, как дешевый популяризатор, не утерпел. Да и пугающие гендерные исследования еще впереди, я должен себя как-то взбодрить. Поговорить о личном.
Известно, что искусству следует отдавать не только часы досуга и пенки амбиций. Искусству, как родине, порядочный человек отдает самое дорогое, что у него есть. Назовите это «жизнью» или «бессмертной душой», в зависимости от того, какое из имен способности вожделеть считаете абсолютной ценностью, только не подумайте ничего дурного. Если нормальные люди направляют свои желания друг на друга, это еще не означает, что беспредметные вожделения поэтов или аскетов ненормальны.
Сновидцы, неженки, святые, тщеславные, гордецы, фантазеры, богоискатели, бомбометатели – глупо думать, что кто-то из них может обрести счастье в постели своей мечты – особенно если их уложить туда силой. Мечтать имеет смысл только о недостижимом. А имеет ли смысл мечтать? Сомнительно. Но для некоторых это единственная возможность примирить совесть с рассудком, рассудок – с реальностью, а себя – с собою же. Так ведь бывает: томишься, беспокоишься – и это и есть твой покой. Как так? Наверное, диалектика.
Люди искусства, к сожалению, пренебрегают философией, и если могут пересказать какие-то более или менее интересные детсадовские истины, то и те переврут. Они интересуются только собой – но поскольку интересоваться там особо нечем, то и результаты предпринятых психологических излишеств малоблестящи.
Нельзя так нецензурно обращаться с читателем. Для нецензурного обращения существуют музы в ассортименте.
Сожительство с музой (говоря по-простому, сублимация) снабжено, как и всё на свете, приличествующими терниями. Сначала! А потом… Вопрос о супружеском счастье сам по себе занимателен, но лично я убежден, что браки заключаются людьми с какой угодно целью, только не с целью быть счастливыми. И это правильно. Кроме счастья, у человека есть много других обязанностей.
Вот, значит, живем. Муза – как обычная сварливая жена, но много хуже. И что уж совсем ни в какие ворота – в недобрый час заката и уныния (потому что к этому часу всё уходит в песок: и молодость, и мечты, и задор, и даже талант), когда, думаешь, наконец-то переведем дух, сварливо, мирно состарившись друг подле друга, эта дрянь тебя бросает. Уходит к другому, на тридцать, сорок или пятьдесят лет моложе. На что ты ему сдалась, плачешь ты, старая обрюзгшая жаба, посмотри на себя в зеркало! Смеется. Смотришь вместе с ней – и протираешь глаза. Она опять Дориан Грей во всем блеске красоты и юности, а ты – его же портрет, по-прежнему старый и мерзкий. Не уходи, бормочешь, не покидай меня так безжалостно, совсем одного, полумертвого. «Да на что ты мне?» – отвечает. Был бы ты молодой или труп, но ты не холоден и не горяч, а только тепл. И изблюю тебя из уст Моих.
И ты, полумертвый, понимаешь, что не с Богом всю жизнь разговаривал, а с обычной б…..
Такое вот откровение.
Нотабене. Граф Кейлюс поехал в Италию без всякой цели, развлечься, а вернулся с желанием посвятить жизнь науке и искусству.
Да. Однажды зимой в нашем подъезде был пожар. Представляете: жуткая вонь, окошко откроешь – жуткий холод, под окошком, вселяя надежду, стоит красивая пожарная машина – а я сижу, смотрю по телевизору «Любовь холоднее смерти». И к концу мероприятия я понял, что не люблю раннего Фасбиндера. Кроме того, смысл названия остался мне неясен. Кроме того, этот фильм навсегда закрепился в моем ассоциативном ряду подле тяжелого запаха гари.
Да. Может, я несерьезно отнесся к поставленной задаче, но в настоящий бордель не поехал. Может, я уже родился с означенной добродетелью. (Нет; хорошо помню, что это не так.) По крайней мере, кроме запятой, меня в ней уже ничто не смущает.
Да. Бордель, коктейль, а война полов тут вообще ни при чем. Тут скорее бы сгодилась какая-нибудь теория собственности. Ведь написал Адам Смит, помимо прочего, «Теорию нравственных чувств», почувствовал связь. Жаль, что он не написал о природе и причинах богатства душ, среди которых, как и среди народов, всякое крупное состояние наживается на основе первоначального грабежа. Не будешь грабить – ограбят тебя, или нужно отказаться от общения с людьми, пусть посягают только на кошелек. Собственная душа, в итоге, ничем не прирастет, зато успокоится. Нигде, кроме как в любящем доме. (Это, кажется, реклама линолеума. А я вот хотел бы увидеть красный коврик во всю лестницу. И лестницу шириной в полдома. И швейцара в ливрее, и яркую люстру. И, конечно, чтобы девки были в шелковых вечерних платьях до пят, и цвета бы перепутались с запахами, и я бы где-нибудь там запутался навсегда, в шелковом чужом подоле. Всё перепуталось, и сладко повторять.)
Всё перепуталось.
НЕСУЕТНОСТЬ
А потом я заболел, и свет погас. Протянувшись в постели, кашляя, задыхаясь, мокрый и жалкий, я думал только о том, как бы пережить ночь и раннее утро, и уже не мог переживать. Таким призрачным стал настоящий мир, такими настоящими стали призраки – сами знаете, как это бывает в бреду.
Я представлял себя стариком: сморщенным, согбенным. Вот я иду с палочкой. Щурю глазки. У меня болит спина, и глазки плохо видят. Я спотыкаюсь. Меня бранят, когда я лезу под ноги, и смеются, когда я ворчу. Может быть, я всю жизнь промахал кайлом где-нибудь в каменоломне, приобрел бесценный жизненный опыт. И впечатления. И болезни в позвоночнике. Я отбрасываю палочку и стараюсь распрямиться. Позвоночник у меня больной и без кайла, а бесценный опыт – опыт десяти литров вишневого варенья – мне нужен не больше грыжи.
Иван Петрович пичкал меня липовым отваром, Петр Иванович – антибиотиками. Они поочередно сидели у моего одра и ругались. Оба упирали на то, что я шалопай и бездельник, и странно, что подцепил всего лишь пневмонию. В следующий раз это будет туберкулез, грозно говорил Иван Петрович. В следующий раз это будет сифилис, говорил, посмеиваясь, Петр Иванович. Такой способ выражать сострадание был мне прежде неизвестен.
Я представлял, как будто уже умер. Мертвецы ползли из всех щелей и брались за руки, а она шла медленно, двумя пальцами придерживая шелковый подол. У нее были руки старухи и глаза девушки. Нет, наоборот: старые глаза и молодые гладкие руки. Если бы я стал на колени, она милостиво подняла бы меня. Я стал на колени и получил удар ногой в лицо. Не по чину просишь, сказала она, проходя.
НЕГНЕВЛИВОСТЬ (ПОСТСКРИПТУМ)
Я снова очутился в зоосаде.
Выздоравливающие начинают энергично ценить маленькие радости жизни, поэтому я с утра пошел в парк, побыть там деревом, травкой, таракашкой, сломанной веточкой. Шло тепло, тихо и всё еще лето. Небо делало вид, что оно не небо Аустерлица, а какое-то другое. Пейзаж прикидывался, ветерок лживо нашептывал, вода вкрадчиво улыбалась. Было хорошо. Покой засасывал, как огромная воронка.
Не поторопился ли я в тот раз с негневливостью? – думал я. Природа отрицает человека без гнева, поэтому она его переживет. Мой труп пронесут мимо ее реки; поля и горы радостно отбросят в сторону свой терновый венец, леса встряхнутся, море закричит, пушнина побежит своими ногами, динозавры воскреснут… и придет наконец настоящий день, когда живые позавидуют мертвым. Тогда я… – а вот не будет тогда никакого «я». Всё «я», «я» – осточертело мне это дурацкое первое лицо. Но так проще, доходчивей: лирический герой, тыры-пыры. На самом-то деле никакое я не «я», а типа что субстанция. Или экзистенция. Акциденция? Резиньяция…
Нотабене. Посмотреть в словаре.
Короче, не знаю. Могу быть кем угодно. Пацаном на велике или песком под ним. Хочешь – буду тобой. Да хоть столбом. Прекрасная мысль. Буду столбом.
Столб, который стоит, например, в центре парка, может увидеть много интересного. Вот везут по дорожке детскую коляску, вдвоем держась за ручку, две старухи – одна старуха отчетливая, из тех, у кого не спрашивают в транспорте пенсионное, другая помоложе, но тоже на пути к познанию всех вещей; обе некрасивые, простые и светятся от счастья. Вот и гадайте: это прабабка и бабка дитяти – или та, что помоложе, мать долгожданного, красного сморщенного (я заглянул в коляску) комка плоти и на самом деле моложе, чем выглядит. Еще коляска: стоит в тени под деревом. Рядом на раскладной скамейке (кусок мешковины натянут на две перекрещивающиеся алюминиевые рамы, на рыбалку с такими ходили) поместился моложавый дед – чистенький, с седым ежиком, что-то энергично пишет в аккуратной тетрадке. Вот и гадайте: профессора, академика дети выставили дышать воздухом на пару с внуком/внучкой или это его ребенок? Плод величайшей в мире любви, нежной, последней – и академик, дыша счастьем, делает открытие, пишет тезисы к докладу… а вдруг пишет стихи? А невдалеке под кустом смирно спит алкаш. А в другой стороне – мальчик и девочка робко жмутся друг к другу. А я думал, что таких робких уже не осталось. А если еще подумать, то почему бы и нет?
Вот так стоишь в виде столба и думаешь – о ерунде, об истории. Все-таки кем ему приходится этот младенец? Я люблю всё знать точно.
СКРОМНОЕ, МУЖЕСКОЕ (УТОЧНЕНИЕ)
У меня появились определенные сомнения. Ужасные сомнения. Даже самый великодушный из соотечественников, всё простив, вряд ли поймет, зачем я свалил в одну кучу иероглифы, эльфов, Л. Н. Толстого и б.…й. Такова ли моя концепция свального греха? Или я валю на подвернувшихся крайних собственную неспособность грешить? И ритуальный пинок людям искусства. Вы и этих пожалели? Пусть скажут спасибо, что это не ритуальное убийство.
ИЗЯЩЕСТВО НРАВА (ОКОНЧАНИЕ)
Ножницы и клей стали моими вечными спутниками. Каждый новый прекрасный день приносил новые труды: то палец пропадет, то ухо – сиди, мастери. Были радости: пропало и перестало болеть искалеченное колено. Были скорби: пропал старый красивый шрам. Нос торчал устойчиво, в нем ощутимо сконцентрировались жизненные силы и соки.
Зияния в теле я ликвидировал при помощи образцов мировой литературы, жестоко выдирая из поэтов и философов их лучшие страницы, и так поэты и философы становились ближе к жизни. Книги плакали и орали, я с улыбкой отмахивался. Я поглаживал себя по бокам. На ощупь местами было тело, местами – бумага, а в зеркале их двуединство выглядело прекрасно. Я становился одним сложным иероглифом – нерасторжимым, нечитаемым. Когда все пальцы и обе кисти стали бумажными, я обнаружил, что стал амбидекстером. К счастью, у меня не было привычки грызть ногти.
Один раз я попросил Ивана Петровича помочь мне залатать дыру в голове. Дыра сама по себе меня не беспокоила, но потом мне всё же надоело, что в голове свищет ветер и туда же норовят проникнуть разные любопытные взоры. «Какой книжкой?» – спросил Иван Петрович спокойно. Проявленное им спокойствие меня даже смутило, но вскоре я понял, что человек с таким богатым жизненным опытом насмотрелся на всякие дырки, и мало ли чем ему приходилось их затыкать. На ваш вкус, сказал я. Иван Петрович выбрал книгу попригляднее и вообще постарался, золотые руки. Я решил, что он все-таки неплохо ко мне относится.
Пока тело, проходя испытания, совершенствовалось, нрав только портился. Поскольку предполагалось, что всё будет наоборот, я разволновался. Изящный нрав, ворчал я. Откуда взяться изящному нраву на фоне таких тревог и раздумий? Нужно иметь под рукой Нерона, чтобы последовать примеру Петрония, и хотя бы десятую часть состояния Сенеки, чтобы в адекватном интерьере напитывать себя его сочинениями. А ну как угораздит изящного человека родиться в коровнике? Лапти в руки – и в Москву? Так Ломоносов, ребята, потому и до Москвы дошел, что в нем изящества не было ни капли, одна любовь к истине и плебейско-ницшеанская воля к жизни. Изящный человек – человек слабый, нежный, печальный, и никуда он в своих лаптях не пойдет, потому что постыдится, в лаптях-то в Москву. Родился где Бог послал, там же как можно скорее сдох, не закалив печаль в горнилах ненависти. Ужас подъемлет власы, когда думаешь, сколько Петрониев полегло в этих коровниках, вдали от света и искусства, даже и не проклянув никого. Нет, если мучиться – то на пиру. Проклинать – во всеуслышание. И Нерону письмишко – вот тебе, сука, получи. Нашел кому печаль поведать, бормочет Нерон. Жаль, что Нерону уже некому отвечать, а то бы он мог воспользоваться советом Стендаля.
Нотабене. Совет Стендаля: «…вежливо и весело отвечать всем людям, относясь, впрочем, к их словам как к пустому звуку».
НЕВОСПРИИМЧИВОСТЬ К НАГОВОРАМ
Мне позвонили и сказали, что они проводят опрос и им было бы интересно. Я сказал, что мое мнение непоказательно. Ничего, сказали мне, и непоказательное мнение будет отражено специалистами на диаграмме, которую потом покажут народу, чтобы тот мог равняться на правильные показатели. «Да? – сказал я. – Ну спрашивайте, если ради народа».
Первым делом они спросили, какие передачи я смотрю по телевизору. Что показывает, то и смотрю, сказал я. Не знал, что их несколько. Э, сказали они, ну а как вообще относитесь? Я задумался. В самом деле, как я вообще отношусь? Куда отношусь? Давно ли? Неужели у меня вправду есть свое скромное место на их диаграмме? Я сам как диаграмма.
Вполне возможно, я думал вслух, потому что те рассердились. Мы не для дурки статистику делаем, сказали они. «Серьезно? – сказал я. – А кто народ поминал?» – «А народ сам разберется, – сказали мне. – Или вы против народа?» – «Нет, – сказал я, – это народ против меня. Хотя он об этом, конечно, не знает; как в американском суде, понимаете? У народа нет шанса узнать, кого он засудил. А когда появляется шанс, пропадает желание». – «Какая херь», – сказали они. «Эй, эй! – сказал я. – „Херь“ – это мой копирайт». Тогда они сообразили, что о суде я говорил не зря, испугались и повесили трубку.
Это всё происки тайной канцелярии, подумал я.
Тот мужик, о котором я думал, что он давно помер, поселился в моем телевизоре, и я не мог его оттуда выжить ни угрозами, ни оскорблениями. Я краснел за двоих, когда говорил ему то, что говорил. Другой бы упал в обморок, а этот улыбался. (Это специфика телевидения. Они считают дебилом тебя. Ты считаешь дебилами их. Все довольны.) «Это не игрушки!» – говорил мне мужик. Еще бы, соглашался я. Не игрушки. Я только не понимаю, на х… я затеял быть добродетельным, когда нравственность опять в моде. Заметь, говорил мужик, пока тебя не трогают. А какой смысл меня трогать, удивлялся я. У меня что, нефть есть, или влияние на умы граждан, или убеждения, пропади они пропадом? А не помешали бы тебе убеждения, ронял мужик как бы невзначай. Убеждения и гражданская позиция. Я вздрагивал. Эх-эх, думал я, все равно пропадать. Не пустить ли в списочек петитом гражданские доблести?
Маленький трактат о надлежащем отношении общества к мятежным баронам
О том, что нам Чубайс, всё написал еще Филипп де Коммин. «Дело в том, что на малых и бедных людей всегда найдется достаточно таких, кто их накажет, если они того заслуживают. Их наказывают довольно часто и тогда, когда они не совершают никаких злодеяний, либо для того, чтобы преподать урок другим, либо чтобы захватить их имущество, а бывает, что и по ошибке судей. Но кто займется расследованием деяний великих государей, их могущественных советников и губернаторов провинций, необузданных городов и их правителей? Кто накажет их? Следовательно, нужно признать, что ввиду злонравия людей, особенно могущественных, необходимо, чтобы у каждого сеньора и государя был противник, дабы держать его в страхе и смирении; иначе было бы невозможно существовать ни под ними, ни при них».
Ибо, не продолжает Коммин, если наши алчные, сильные и своевольные бароны, ослабев и смирившись, перестанут занимать собою досуги государя, то государь, чего доброго, перенесет свой деятельный пыл на управление страной, которая только тогда, вероятно, поймет, кого именно в конечном итоге взяли за жопу.
ЧИСТОСЕРДЕЧИЕ
«Подонку от любящего сердца».
Дарственная надпись на книге
Выслушав дополняющие подарок упреки, я вполне чистосердечно сказал, что прощения просит не тот, кто виноват, а тот, кто любит. После чего любовь вспыхнула в девушке с новой силой, а я, если можно так сказать, потерял лицо. А как, интересно, сохранить лицо в подобной ситуации?
Нотабене. У адресата любой любовной лирики есть все основания для убийства.
Почему я должен рассказывать о себе такие вещи? Конечно, не должен. Это бесполезно и постыдно, хотя остается надежда поднять читателю настроение, а с ним и тираж. Будь козлом или Дионисом по желанию, но изволь вывернуться наизнанку и сделай так, чтобы это покатило.
Немножко денег, немножко забавного; всё, что нужно мне, всё, что нужно читателю. Мы совершаем невинный обмен одного обмана на другой; почему бы нам не поладить на этом базаре, если каждый знает о каждом, что тот – барыга и мошенник? Дано: бизнес между душами. Читатель, писатель и девушка. Плюс грязные технологии чистого сердца. Минус чистоплюйство. (Это у людей.) Плюс чистоплюйство. (Это у меня.)
Женщины, как правило, ставят не на ту карту и, как правило, ставят всё. Поэтому им есть из-за чего переживать. Но практиковаться в безмолвном и гордом страданье они не любят. (Это было бы и несправедливо.) Кристальной ясности поступкам они противопоставляют слова «нам нужно поговорить». Ну, говори. Имеешь право.
Нотабене. У каждого человека есть право не знать правду.
Им нужны объяснения, выяснения, препирательства, бодрая – бумц! бумц! – музыка скандала. Прошу прощения, но я даже не могу обеспечить свою женщину скандалом. А она кричит: «Маньяк! убийца! всю мою душу!» – «Да, – отмахиваюсь я. – Да». Что такого, интересно, я сделал с ее душой? Но спрашивать нельзя. Проявлять интерес нельзя. Никакого пения дуэтом. Пусть поeт соло. Быстрее выдохнется.
«Тебя запереть нужно! – она уже плачет. – Закрыть в дурке, и подохни там, я передачи носить не буду». Конечно, будешь, утешаю я ее. Будешь, куда денешься. Мысли мои приобретают новое направление. Я вспоминаю Писарева. Приятно подумать на досуге о том, как поступают с людьми мыслящими и с маньяками.
Значит, так и поступим с чистосердечием: «посадили в карету и отвезли в психиатрическую лечебницу». Вылеченный, Писарев отчитывается: «Я дошел до последних пределов нелепости и стал воображать себе, что меня измучают, убьют или живого зароют в землю. Всё, что мне говорили, всё, что я видел, даже всё, что я ел, встречало во мне непобедимое недоверие. Я всё считал искусственным и приготовленным нарочно для того, чтобы обмануть и погубить меня. Даже свет и темнота, луна и солнце на небе казались мне декорациями и входили в состав общей громадной мистификации». Ему, я думаю, очень страшно: вякнешь что-то не так, и сразу – рецидив! рецидив! карету! Он торопится выплатить кредит, доказать лояльность, но жизнь взаймы все равно окажется жизнью под подозрением. Чего-то не хватило, чтобы понять, что декорация – не больше, чем декорация, а с какой целью она приготовлена… Может быть, с целью обмануть и погубить, или, напротив, позабавить спектаклем. Какая разница, если не хватает благородства быть актером, мужества – быть зрителем. Но у кого же достанет мужества вынести этот черный страх безумия, кто из честных налогоплательщиков сможет уйти в долговую яму без жалоб и вздохов, не спросив «за что»? За что? Да просто так.
БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНОСТЬ
Общеизвестно, что хорошие отношения немыслимы без определенной дистанции. Благожелательность неразборчива, ни на кого в частности не направлена, всегда одной – не слишком великой – силы и температуры. Изливается на прохожих, как приятный летний дождик. Мягкое безразличие с оттенком «ну как хотите». Вот и славно, а впрочем, плевать. Или наоборот. С прохожим в любом случае делается истерика.
Или, например, некто пребывает на некоей великолепной одинокой вершине и с этой вершины, обозревая утром ландшафт, видит какие-то иные утесы и монбланы и в направлении этих монбланов подает дружелюбные приветственные знаки. Прекрасное зрелище. Здесь – елка, там – пальма, и они могли бы, при желании, сообщаться посредством каких-нибудь оторвавшихся листков и иголок. Но они не снятся друг другу. Не живут, как сказал бы телевизор, в режиме активной дружбы. Просто здороваются по утрам, да и то не каждое утро. Только когда нет тумана.
Пока я монбланился, морозя чресла, добрые люди не дремали и вскоре принесли вино и котлеты: кто-то кому-то позвонил, и один отчаянный редактор предложил моему золотому продажному перу просторы своего журнала. «Умеешь рецензии писать?» – спросил он. «Чего тут уметь?» – подумал я. Тут же сел и написал.
Но поскольку трудиться над конкретной книгой (предварительно на нее потратившись) я не хотел, то написал пробную
Рецензию на совокупный литературный продукт:
Стиля нет, вместо стиля – песок с какашками. Мыслей нет, вместо мыслей – разжеванные в блевотину избранные места букваря. Чувств нет, вместо чувств – условные рефлексы. Чувственности тоже нет, вместо чувственности – целомудрие анатомического атласа и сатурналии на гинекологической кушетке. Нет пейзажей, характеров, юмора, печали, стройных женских ног и застольных бесед о стихосложении. Даже шума и ярости нет. Нет вообще ничего. Большое, жирное, наглое ничего на неплохой бумаге и почти без опечаток.
Потенциальный работодатель смутился. «У тебя что-то почерк не того», – сказал он. «Почерк? – переспросил я. – При чем тут почерк, на машинке же напечатано». – «Что ж, что на машинке, – сказал он. – Видно же, что плохой». – «А я теперь и левой рукой писать умею! – сказал я. – Попробовать?» – «Попробуй, – сказал он грустно. – Книжка-то хорошая». Господи Боже! – у меня отлегло. Предупреждать же надо! Неужели мне тяжело похвалить хорошую книжку. Я сел и написал
На совокупный литературный продукт рецензию № 2:
Стиля нет – да и х… с ним! Мыслей нет – а кто это заметит? Чувств нет – а кому они нужны? Нет того, сего, разэтакого – прекрасно, две премии как минимум. Как, вообще ничего нет?! Мама дорогая, новый Борхес родился!
Вот. Написал, взял свежий номер журнала и ушел, оставив по себе вечную память. Журнал оказался глянцевым. А я давно, кстати, хочу сказать о глянцевых журналах что-нибудь доброе.
Маленький трактат о глянцевых журналах
Наши литературные журналы – это стенгазета богадельни: у старости есть свои привилегии. Наши глянцевые журналы – это жупел, которым пугают друг друга неприглашаемые туда авторы литературных. А также бревно, которым стараются попортить друг другу зрение авторы приглашаемые – и соглашающиеся, но как-то немножко нервно. Но бревном глаз не выколешь. Но это и не бревно.
Ну чего вы привязались к глянцевым журналам? У борхесов они куска не отнимают, борхесами никого насильно не кормят. Спокойные, опрятные, улыбчивые, они гуманным личным примером учат свой электорат мыть попу и за ушами, подбирать носки к ботинкам, вовремя посещать стоматолога и делать хотя бы приблизительный маникюр: в самом деле, не будешь же лапать такой журнал грязной ручищей с обгрызенными ногтями.
Я люблю их дивные картинки – обувь, мебель и девушек. То, что в довесок к картинкам печатают какие-то буквы, делается, возможно, по обету: как благотворительность в пользу Логоса. Прибыли от этого нет ни глянцу, ни Логосу, но рыцарские жесты нужно уважать. Искусство навязывать образцы – эстетика – не требует боговдохновенности и не принимает ее во внимание. И есть что-то правильное в добровольных и чистосердечных реверансах эстетики перед неведомым богом. Так что и реверансы порою кажутся оммажем.
НЕВОСПРИИМЧИВОСТЬ К НАГОВОРАМ (ОКОНЧАНИЕ)
Из газеты, которую я привык покупать, куда-то улетучился бодрый треп. Выветрился. Газета стала плоской, как экран модного телевизора. Как лицо на экране. Я не мог понять, в чем тут фокус.
Кому помешал бодрый треп? – праздно размышлял я. Как без бодрого трепа простецу сделать свой трудный выбор между жопой и задницей? Я вот прочел, что в Бурунди группа лиц свергла президента и распустила парламент. Радио сообщило о перевороте, и местные простецы, кажется, забыли о нем в ту же минуту. Какие, действительно, могли быть в Бурунди по такому случаю песни и пляски? Моя газета не сочла даже нужным сообщить мне, где вообще такая поворотливая страна расположена и входит ли у ее простецов привычка распускать парламент в историческую традицию, или та группа лиц была не местной группой. Пришлось отыскивать эту ерунду в атласе. Нашел почему-то в Африке. Даже в атласе она обозначена на карте цифрой, все буквы не уместились бы на столь маленьком пространстве, и еще написано, что это область Танзании, хотя по газете выходит государство, раз там перевороты. Атлас у меня устарел, правда. Хорошо хоть Африка дана в привычных очертаниях.
Потому что не хотелось бы в один печальный день не обнаружить Африку на ее исконном месте.
Прощай, бодрый треп. Здравствуй, что-то горькое на дне наслаждения. Сколько сразу желающих гнать простеца пинками на ту или иную стезю добродетели. Одних властей четыре штуки, плюс общественное мнение, тоже со своей особой дорожкой, и умное слово «остракизм» уже было произнесено. (А потом меня спрашивают, за что это, дескать, я не люблю интеллигенцию? Вот за знание умных слов и не люблю.)
Когда простец понимает, что его все равно отымеют вопреки его желанию, ему становится безразлично, кто именно это сделает. У простеца два пути: либо совершенствовать, на манер Колобка, умение уворачиваться от жадных сластолюбцев, либо ломать голову над очередным трудным выбором: кто из тех, кому он отдастся на добровольных началах, сопроводит насилие наименее тяжкими телесными повреждениями. Очень не хочется ошибиться.
Но вот рассказывать простецу о том, что он тоже в силах над кем-либо надругаться, как-то неблагородно.
БЕРЕЖЛИВОСТЬ
Созвал я свои вещи на педсовет – или худсовет? – а, этот, совет в Филях! – и сказал: так и так, придется кого-нибудь из вас продать.
Телевизор сказал: «ха-ха». (Знает, гад, что современный человек скорее самого себя продаст, чем свой телевизор.) Брокгаузовский Шекспир тоже сказал «ха-ха», но как-то неуверенно. (Молчи, сказал я ему, жалкая имитация.) Прочие книги стали переглядываться и прятаться друг за друга. (Бережливость – робко пискнул кто-то из них, – импортная добродетель.) Фамильное серебро промолчало. Я забеспокоился, пошел проверил: обе ложки были на месте. Что значит порода! – подумал я. Молча, без шуток дурного тона готовились они к роковому дню.