355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зоя Криминская » Вторая жизнь Дмитрия Панина (СИ) » Текст книги (страница 2)
Вторая жизнь Дмитрия Панина (СИ)
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 00:00

Текст книги "Вторая жизнь Дмитрия Панина (СИ)"


Автор книги: Зоя Криминская


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

9

К Кузьмичеву пришла жена. Маленькая, взъерошенная, похожая на воробья женщина. Заговорил этот воробушек сиплым басом на всю палату, и все обитатели её, хотели они того или нет, слушали последние новости семьи Кузьмичевых.

Оказалось, что она не появлялась, потому что простыла, а может, подцепила где-то грипп и провалялась с температурой, и даже врача на дом вызывала, что сын ушел в рейс, а невестка занимается чёрт знает чем, и внук, и всё в доме только на ней, и что никому нет дела, что она уже не молодая, и ещё работает, и не справляется, и вот даже до непутевого пьяницы-мужа дойти не может, чтобы подкормить его, чтобы он не загнулся тут на казенных больничных харчах в припадке белой горячки. Слова сыпались из нее и камешками начинали кататься по полу, залезать под кровать, запрыгивать в уши, но обитатели палаты проявляли терпение, особенно когда Галина Степановна, так уважительно обращался к ней Кузьмичев, вытащила из объемистого пакета пироги с картошкой и грибами, и с капустой, и отдельно сладкие с яблоками, и штук пятнадцать жареных котлет, и две выделанные селедки, и кефир.

Часть еды она сразу отнесла в холодильник, а пироги положила на стол на тарелку, которую тоже принесла с собой, и пригласила всех не стесняться.

Кузьмичев оживился, сел за стол, призвал товарищей по несчастью присоединяться, и сначала Вова, потом Максим, и за ними и Дима, глотая слюнки, подсели к столу и съели по пирожку.

Галина Степановна обиделась.

– Я что, плохие пироги пеку, – сказала она, – да если хотите знать, я этим зарабатываю, пеку на заказ, и все в восторге, а вы тут выкамыриваетесь.

Парни взяли ещё по одному, а дальше дело пошло так весело, что не заметили, как размели всё, а опустевшую тарелку Галина Степановна взяла с собой.

– Повезло тебе с женой, – сказал Максим, когда за ней закрылась дверь.

Кузьмичев встал из-за стола, подошел к кровати и лег на нее, лицом к стенке.

– Мне-то с женой повезло, – сказал он глухо. – А вот ей с мужем нет...

10

Дима два месяца спал плохо, можно сказать, совсем не спал.

Сказывалось перенапряжение мучительных, заполненных работой дней.

Надо было получать результаты на установке, а там, как обычно, то одно не ладилось, то другое, и девушка аспирантка первого года, которую дали Диме в подмогу, а заодно, чтобы она тоже сделала диссертацию, бесконечно путала образцы, неумело их маркировала, и когда месячная работа была испорчена, Дима сорвался и накричал на нее, что было ему совершенно не свойственно. Непривычная к грубости Леночка не смогла пережить, что столь невысокий чин орет на нее и побежала жаловаться высокому начальству, собственному папочке. Она осознавала в глубине души свою оплошность, понимала, что по её личной вине куча усилий пропала даром, видела, что Панина на работе уважали, и знала, что если он пострадает, это принизит её в глазах окружающих. Но обида была глубока и вылилась в жалобу и слезы в папину жилетку.

Леонида вызвали на ковер, на самом деле Пукарев вызвал обоих, но Лёня, зная способность Димы говорить открытым текстом то, что он думает, пошел на всякий случай один. Даже такому демократу, каким хотел казаться Пукарев, не следовало знать, что думает Панин и в каких словах эти мысли выражает: Панин был юноша, выросший в рабочем предместье и мать у него бывшая партизанка, а не стремящаяся к изысканности еврейская мамочка, как у самого Лёни, так что когда вытаскивали Диму из хрустально-логического мира в мир реальный, он в сердцах мог загнуть по-русски, не гнушался простонародной речью. Совершенно неожиданно для окружающих.

Пронин бочком вошел в кабинет, стараясь занять как можно меньше места и кося в сторону, избегая встречаться взглядом с шефом, так как то, что Дмитрий выражал словами, Лёня умел выразить глазами, иногда даже с пугающей его самого ясностью и против собственного желания.

– Очень она бестолковая, – сказал он Пукареву, одновременно усиленно рассматривая угол его письменного стола, – беспечная, хоть и не прогуливает, но толку ноль, вечно всё перепутает, одни неприятности от нее, забрали бы лучше в какой-нибудь тихий отдел.

– У нее папочка так высоко сидит, – сказал Пукарев жестко, – что наш многоуважаемый директор-академик рад был услужить ему и взять девчонку к себе в институт, и поэтому прошу тебя и Диму проявлять терпение, она МИФИ закончила, выдали же ей диплом в подтверждение, что она не совсем дура.

Лёня взял под козырек, иронией скрывая свое отвращение к создавшейся ситуации:

– Есть терпеть!

Повернулся и ушел, зло думая про себя: как её на работу в престижный институт взяли, так она и МИФИ закончила.

Неудача из-за расхлябанности аспирантки совсем сразила Диму, а когда, наконец, ещё через три недели непрерывных трудов были получены новые экспериментальные данные, то оказалось, что они не соответствуют тем, которые должны были быть получены по разработанной Димой теории. Это несовпадение могло быть вызвано как ошибкой в расчетах, так и ошибкой в эксперименте, и Дима и Лёня просто не знали, где искать причину этой чёртовой нестыковки.

Леонид сам взялся за эксперимент, а Дима за вычисления. Аспирантка Леночка, временно отстраненная от дел, пару раз всплакнула, но отцу на непосредственных начальников в этот раз не пожаловалась: во-первых, в случае если их попотрошат (так в лаборатории назывался процесс разноса Пукаревым подчиненных "потрошением"), они вновь поймут, из-за кого и будут относиться к ней совсем плохо, и во-вторых, она не была уверена, что отец не разозлится на нее за ещё одну жалобу и не скажет: – Ты этого хотела? Ты это получила. И теперь не жалуйся.

И Леночка приходила в лабораторию, тихо сидела в уголочке, читала недавно купленную книжку об использовании их методов в биологии и терпеливо ждала, когда ей дадут работу, в душе гордясь собственной порядочностью.

Накрашенная, напудренная, удивительно хорошенькая, добросовестно-старательная и совершенно никчемная в той профессии, которую себе выбрала, она с благоговейным трепетом относилась к окружающим её талантливым людям и прекрасно понимала степень их порядочности и наивности, о чем они даже и не подозревали, не о талантливости, а о наивности. Женитьба любого из них на ней давали им такие преимущества, о которых они даже и во сне не мечтали, впрочем, она понимала, что сны этих людей никак не связаны с теми материальными благами, которые она могла им предоставить, они о них не мечтают, как не мечтает обыкновенный человек вдруг полететь на Луну. Умеют обходиться малым.

Леночка прилепилась к этому чуждому и далекому от её собственного миру, где царила другая, столь непривычная для нее, но привлекательная расценка ценностей, зацепилась когтями, как кошка в тюлевую занавеску, и согнать её с этой занавески не было никакой возможности. Она надеялась провисеть долго и слезть только тогда, когда самой захочется.

Димины же сны не были связаны с Леночкой, тут она верно угадывала.

По ночам ему стали сниться гамильтонианы, псифункции танцевали вокруг него хоровод, а спин-гамильтониан, решенный во втором порядке теории возмущений, являлся к спящему Диме и требовал перепроверки, грохоча по столу лапищами, обозначавшими небольшие возмущения основной энергии взаимодействия магнитных полей.

Дима был совсем плох, и сам чувствовал, что ему отдохнуть просто необходимо, но оторваться и переключить мозг на что-то другое не мог.

Виолетта предлагала ему на ночь транквилизаторы, и, отказавшись пару раз, Дмитрий всё же начал принимать их каждый вечер.

11

Дима вернулся с работы поздно, последние полгода это вошло в норму.

Тихо разделся в прихожей, и прошел на кухню. Он не замечал, что старается занимать как можно меньше места, и вести себя возможно тихо, дабы не разбудить чудовище, живущее с ним под одной крышей.

Борщ в кастрюле остыл, но Дима не стал его подогревать, а налил, какой был.

Виолетта показалась в дверях кухни.

В просторной трехкомнатной квартире, в которой они жили втроем, после того, как три года назад её родители купили себе кооперативную квартиру и перебрались туда, в этой квартире с большими комнатами была кухня чуть больше 6 кв м и такая же прихожая, и вот как только Виола зашла в кухню, места там совсем не стало, она заполнила её всю. Впрочем, Виолетта любое помещение при желании могла заполнить, так что начинало казаться: кроме нее других людей тут нет.

– Посмотри, на кого ты стал похож, – атаку жена начала прямо с порога, пренебрегая такими условностями, как приветствие. – Щеки ввалились, глаза лихорадочно блестят, взгляд отсутствующий. Ну сколько можно работать, не щадя себя, и ничего в дом не приносить? Они ведь пользуются твоей бесхребетностью, держат тебя на коротком поводке, не дают защититься.

– Никто меня не держит, – Дима опустил ложку в тарелку, мертво уставился на бордово-красную жижу с белым кружком неразболтанной сметаны, глаз на жену не поднимал. Он чувствовал, что аппетит у него исчезает, по мере того, как жена раскаляется.

– А, ещё лучше!! Значит, ты сам тянешь с защитой! Не хочешь ни на минуту подумать о семье, сидишь на шее у тестя. Квартиру вот нам оставили, тебе ни о чем не надо думать, только чуть больше денег зарабатывать, а ты и этого не хочешь!

– Подожди ещё немного, я закончу, разберусь вот, и напишу. Мне и самому хочется скорее.

Тут Дима сильно кривил душой, разобраться ему действительно хотелось, а вот засесть за диссертацию нет.

– Посмотри, Валерка твой уже давно кандидат наук

– Не давно, а всего-то год назад защитился...

– А Пронин? А эта бездарь Машка?

– Машка вовсе не бездарь...

– Да если бы я не отстала с Мишкой, я тоже бы уже защитилась. Нашего сына растила.

– Да никто и не сомневается, что ты ещё и защитишься.

– Я-то да, а ты вот...

– Не желаю больше говорить в таком тоне.

Дима резко утопил ложку в борще, брызги взлетели, опустились на белоснежную скатерть, оставили на ней розовые пятна.

При виде пятен, Виолетта взвилась, как норовистая лошадь после удара хлыстом.

– Что ты себе позволяешь?! Ты эту скатерть не стирал, не гладил...

– Я не требую, чтобы ты это делала, меня вполне устроила бы и клеенка.

– Тебя, да, а меня нет! В этом и заключается разница между тобой и мной. Говорила мне мама ...

На этих словах жены терпение Димино лопнуло, он не любил тещу, насколько человек его склада, одержимый своей работой, может кого-то не любить. Даже сейчас, когда теща была за три квартала от них, она незримо присутствовала, следила, чтобы их быт соответствовал их общественному положению. Так она однажды и сказала Диме:

– Быт должен соответствовать общественному статусу семьи.

Еще до того, как жена договорила, Дима понял: она считает, что статус ее семьи выше, чем его, и поэтому, хотя он готов удовлетвориться клеенкой, она стелет скатерть на кухонный стол.

Дима вскочил, оставил тарелку с борщом на столе, прошел мимо дверей спальни в большую проходную комнату, служившую гостиной, лег на диван, отвернулся к стенке, закрыл глаза.

Из детской, смежной с гостиной послышался топот ног, вбежал всклокоченный, ещё не успевший заснуть Миша. Он постоял полминуты, переминаясь с ноги на ногу, шевеля пальцами ног, так как стоять босиком было холодно, увидев, что ничего не происходит, посмотрел на спину отца, вздохнул, сказал, как взрослый:

– Опять ссоритесь. Дайте хоть поспать.

И ушел, дверь за собой закрыл плотно.

12

Дмитрий стоял на кухонном столе, пытался открыть окно. Он ещё не представлял, зачем, но ему очень хотелось это сделать, спустить усталую голову вниз, посмотреть с высоты на темный мокрый асфальт, на отражения фонарей в лужах, на огни окон, на оранжевую дымку на ночном небе, подсвеченном огнями большого города, он хотел, чтобы дождь капал на его непокрытую голову, он уже ощущал сладость прикосновения к коже головы холодных капель, вой ветра, если полететь вниз, раскинув руки.

Но окно было задвинуто столом, и фрамуга не открывалась, можно было открыть только форточку; Дима открыл и подставил под дождик ладони.

Открылась дверь и вошла Виолетта, ошеломленно остановилась на пороге, с ужасом глядя на грязные ботинки мужа, стоящие на кухонном столе, вместо того, чтобы стоять в передней: Дима забыл их снять. И эти грязные ботинки 43 размера на чистеньком, тщательно протертом кухонном шкафчике поразили её больше, чем пребывание мужа в этих ботинках на столе и его странные попытки открыть окно.

Она закричала:

– Уйди отсюда, – и кинулась к Диме.

Дима смотрел на нее дикими, безумными глазами, и когда она приблизилась, его лицо вдруг исказилось, он спрыгнул со стола, выхватил из деревянной подставки один из ножей.

Почему-то невозможно было допустить, чтобы это непонятно откуда взявшееся существо с противным голосом дотронулось до него.

Виолетта завизжала, и выскочила из кухни, закрыв за собой дверь.

За ней остался Дима, который уже не помнил, что произошло минуту назад, и с удивлением смотрел на нож, который держал в руках.

Зачем-то же он взял его?

Это был мясной нож, им Виолетта разделывала мясо и никогда не позволяла резать хлеб. Дима оглянулся: куска мяса нигде не было. Он повернулся к окну, смутное желание зачем-то открыть его вспомнилось, шевельнулось, и пропало вместе с недавно переполнявшим его предвкушением счастливого полета, и одновременно на него надвигалось ощущение опасности: окно не открывалось, за кухонной дверью, ведущей в коридор, затаилось чудовище, так страшно вскрикнувшее, перед тем, как спрятаться. Оно было там, точило когти, и все пути на свободу были у Димы отрезаны. Чувство безысходности загнанного в ловушку зверя охватило Диму, и он взвыл, как зверь.

Паника охватила его перед неизбежной гибелью от чего-то ужасного.

Перед ним блеснуло, он опустил глаза и обнаружил, что блестит стальное лезвие ножа в руке. И тотчас как молния пронзила его мозг: выход был найден! Выбраться было невозможно, но возможно было умереть раньше, чем чудовище доберется до него. Дима с размаха ударил ножом по своей руке, там где голубели прожилки вен.

Удар был сильный и очень болезненный, такой силы боли Дима не ожидал, выронил нож, и завертелся волчком на месте, заскрежетал зубами, кинулся к крану и сунул кровоточащую руку под струю холодной воды.

Вода пенилась, ярко розовыми каплями стекала по руке в раковину, и боль стала меньше. Дима правой, освободившейся от ножа рукой стал пригоршнями поливать воду себе на голову, приговаривая:

– Дождик, дождик, а я без зонта. Дождик, дождик, а я без зонта.

Звук собственных слов успокаивал, убаюкивал его, от запаха крови кружилась голова, Дима был недалек от обморока, стоял, прислонившись к стене, как автомат поливал голову водой и повторял одно и то же.

Вокруг него образовалась большая лужа, и раковина была вся в крови, а нож он потерял, уронил куда-то и не видел, где он.

Он сползал по стенке, время остановилось, и медленно наползающий обморок обволакивал его, когда отрылись двери, вошли белые люди, он шарахнулся, заслонился руками, с рукавов капали на пол вода и кровь, бежать было некуда, можно было только отступить в угол между раковиной и обеденным столом, и Дима, забившись в угол, с ужасом глядел из-под локтя на вошедших.

Голоса звучали заговаривающие, ласковые, но Дима чувствовал в них фальшь и, когда к нему приближались, отстранялся, и, спасаясь, съеживался в комок и приседал. Места для отступления уже не было, он знал, но всё же оглянулся, увидел дверцу шкафа, подумал, что можно за ней спрятаться, открыл, но там рядами стояли кастрюли, блестели их бока, а пока он оглядывался, на него накинулись, заломили руки, каким-то отвратительным полотенцем перетянули пораненную руку сверху, и сделали укол в другую.

Он вдруг перестал напряженно сопротивляться, тело его обмякло, чувство опасности притупилось: он уже не хотел никуда бежать, а только скорее лечь спать.

– Оставьте меня, оставьте, я устал, – говорил он всё тише и тише, и не слышал успокаивающих ответов, что он теперь-то отдохнет.

Появились какие-то люди в темной одежде, они тоже несли в себе угрозу, угрозу ему, Диме, но первые, белые люди, оказались сильнее, Дима был их добычей, и они затащили его в лифт, спустили до первого этажа, а потом вывели на улицу, прямо под дождь, и он шел и мок под дождем, который к ночи усилился, и руки у него были закручены сзади, бинт, которым перевязали рану на руке, медленно намокал кровью, бросаясь в глаза в слабом свете уличных фонарей темно-бордовым пятном, ему наклонили голову, когда заталкивали в машину, там была лежанка с натянутым брезентом, в этом его не обманули, можно было отдохнуть. Дима лег и отключился.

13

Вова во сне кричал. Никакие уколы не помогали, будоражил всю палату. Кузьмичев пытался его разбудить, пересыпая свои бесплодные попытки отчаянным матом, а Максим и Дима сидели вдвоем на одной кровати, поджав коленки к подбородкам. Максима трясло, его синие глаза наливались слезами сочувствия и страха, и Дима изо всех обнимал его, стараясь унять дрожь. Максим был худющий, жалкий, треугольниками торчали лопатки, каждый день ему ставили капельницы, стараясь уменьшить ломку, а по ночам, когда ему удавалось уснуть, его будили вопли Владимира.

Утром Максим, плача, рассказывал Вове, как он всех пугает своими истошными криками:

– Ну что тебе снится? – допытывался он. – Что такое страшное тебе снится, что ты так кричишь?

Вова молчал, укрывшись с головой одеялом, носом к стенке.

Кузьмичев отрывал всклокоченную голову от подушки, прижимал палец ко рту, советуя Максиму помолчать.

Появлялся Виктор, белый халат, легкие залысины, глаза укрыты очками.

Истории болезней под мышкой.

Начинал он всегда с Володи. Только первые три дня после поступления Виктор направлялся сначала к Диминой койке, а во все последующие дни сразу шел к Вове.

Он садился на стул возле кровати, смотрел на затылок больного, потом в окно, потом оглядывал остальных.

– Было? – кидал он в пространство палаты и все ждали, что ответит Вова.

Если Вова молчал, то встретившись глазами с врачом, кто-то из троих, Дима, Максим или Кузьмичев кивали головой, не произнося ни звука.

Виктор что-то писал в истории, вставал, подходил к окну, смотрел на пыльные кусты за окном.

– Я поменяю лекарство, – говорил он, – я стараюсь, как могу, но ты ведь сам никак мне не помогаешь.

Володя рывком сел на кровать, глаза в красной сетке тяжелых ночей.

– Если бы я мог себе сам помочь, я бы ни одного дня здесь не остался бы. Меня жена боится, ты понимаешь это? Сын в глаза не смотрит.

Он упал на кровать, уставился в потолок, губы его дрожали.

Дима не смотрел на Вову, как не смотрел он в детстве на контуженого соседа, выбегавшего с палкой на улицу и старавшегося избить ею прохожих, и на эпилептика из соседнего подъезда он тоже не смотрел. Отвернулся, когда тот в корчах упал на землю, и девочка, старше Димы, дочка его, с криком мама, мама, бежала к окну.

И Димина мама на крик выбегала, и они вдвоем с его женой держали мужчину, прижимали к грязному серому асфальту, пока он бился, прижимали, чтобы не нанес себе увечье, и Диме мама кричала, чтобы он шел домой, ему здесь не место.

Сейчас он думал, что Кузьмичев, как и он сам, помнит пострадавших от той войны, искалеченных душой, контуженных, опасных для себя и для окружающих, а Максим нет, не помнит, и ему тяжко смотреть, как мучается Владимир. Он не умел убегать, не оборачиваясь, как научились это делать дети военных и послевоенных лет.

14

Однажды после особенно тяжелой ночи, когда Владимир не только кричал, но и, оттолкнув Кузьмичева, бегал по палате, пришлось вызывать санитаров, и они прибинтовали мечущегося к кровати.

Утром он заговорил. Лежал, спеленатый, как мумия, смотрел в потолок и рассказывал:

– Я вижу всегда один и тот же сон, сон-кошмар. "Жара, степь, трава выжжена солнцем до белости, и вдали холмы, а за холмами горы, фиолетовые, синие, розовые. От гор ко мне идет человек, нет не один, двое идут. Старик и мальчик. Идут и идут, оба в белом, и солнце жжет, и я знаю, они идут меня убивать, и лучше всего убежать. Но я чувствую такой ужас, и ноги как прикованы к земле, и убежать я не могу, а они идут и идут, я один, кругом степь, и я вижу их лица, провалившиеся глазницы, и начинаю стрелять. У меня трясутся руки, и пыль вокруг них от пуль серым облаком стоит. Много пыли. Я стреляю, стреляю, стреляю, а они всё ближе и ближе, и совсем рядом, и я тогда понимаю, что мне не уйти, что это призраки убитых мною людей, и они пришли и заберут меня с собой, и им оружия не нужно, они и так меня заберут, и стрелять по ним бесполезно. И меня отчаяние охватывает, дикий животный ужас, а они вдруг начинают удаляться и манить меня за собой, и я иду за ними, иду и плачу и стреляю, и всё иду и иду, и с каждым шагом мне всё страшней и страшней, но повернуть назад я не могу, я иду прямиком в ад и знаю это..."

Вова замолчал, отвернул голову носом к стене, затылком к людям, и опять ушел в свое страшное одиночество. И они услышали слова, глухим эхом отражающиеся от стенки:

– Я всегда издалека стрелял, и лиц тех, кого убивал, если я попадал, никогда не видел. И старика этого, и мальчика я просто на базаре встретил, они торговали чем-то, не помню чем. А через два дня был налет авиации, и мне сказали, что там все погибли. Но не я ведь их убил, почему они ко мне ходят? Почему спать не дают? Каждую ночь приходят и пугают.

В то утро никто из их палаты на завтрак не пошел.

Через две недели Вову отправили на консультацию к профессору в больницу имени Кащенко, и он не вернулся. Профессор оставил его у себя в палате.

– Случай тяжелый, – сказал Виктор. – Там у них возможности больше, может, помогут.

И Панин понял, что врач признал свое поражение.

15

Дима не говорил ничего о Виолетте. В палате от сотоварищей по несчастью невозможно было скрыть, что он женат, и так как Дима на прямо поставленный вопрос привык давать такой же прямой однозначный ответ. Отвечать: а твое какое дело – он не умел, да и не рвался научиться. И когда Кузьмичев спросил его, он ответил:

– Да, я женат, восемь лет.

Второй вопрос, который тут же неизбежно возникал, непосредственно следовал за первым, "а где же она" произнесен вслух не был, сопалатники Димины были больные сверхчувствительные люди и понимали, что можно спросить, а что нет. Но и непроизнесенный вслух вопрос этот возник, повис в воздухе, и раскачивался над Диминой кроватью из стороны в сторону каждый раз, когда к другим приходили жены, матери и даже дети.

Дима же ждал. Он ждал прихода Виолетты и боялся его, готовился, думал, что скажет, как будет смотреть в глаза. Его напрягало постоянное ожидание. Приход жены ставил всё на круги своя, делал его поступок менее безумным, давал возможность что-то решить, не выходя за рамки семьи. Если жена приходит, значит возможны хоть какие-то прежние отношения, ты оказываешься не вычеркнут полностью из прошлой жизни, остается шанс всё уладить, пусть на какой-то другой основе, пусть даже развод, главное, чтобы она пришла.

Вот этого бесплодного, бесконечного, изнуряющего ожидания измученного задерганного человека, которым осознавал себя на тот момент Дима, ожидания прихода к больному мужчине его жены, матери его сына никогда не смог простить Дима Виолетте. Он понимал, что если бы была жива мать...

Впрочем, он иногда думал, что хорошо, что она умерла раньше, чем с ним это приключилось.

Через месяц ожидания он понял, что жена не придет. Никогда.

Можно было, кажется, и самому позвонить, но он был болен, виноват перед женой, плохо помнил, что произошло, и казался себе одноногим калекой, а Виолетта выходила замуж за полноценного человека, и теперь ей и только ей было решать, хочет она жить с ним, таким, каким он оказался, или нет. И её непоявление здесь, в этой больнице, говорило однозначно – не хочет.

Панин смирился, ждать жену перестал, и только когда перестал, дело стало медленно поворачиваться на поправку.

И ему не приходило в голову, что его молчание, отсутствие попыток объяснения и примирения будет воспринято однозначно, как приговор, озвученный тещей:

– Чувствует свою вину и поджал хвост, молчит, думает, что ты побежишь к нему первая. Но ты, я надеюсь, не побежишь?

И Виолетта после некоторого молчания: – нет, мама, не побегу.

И Диме, впрочем, как и Виолетте, пришлось вычеркнуть восемь лет брака из своей жизни, и он первые месяцы, да и потом долгое время, не вспоминал, первые годы брака, как вспоминал детство, отца и мать, школьных друзей. Он не был склонен всё красить в черный цвет и никогда не позволял себе даже с Валерой плохо отозваться о жене, но ради самосохранения, во избежание бесполезных теперь терзаний ему пришлось просто забыть последние восемь лет жизни, зачесть за ошибку, за полный провал. На самом деле, спустя несколько лет, когда он мог вернуться к этому периоду жизни не испытывая боли, он с удивлением обнаружил, что был тогда, в первые пять лет брака, вполне счастливым молодым отцом и мужем, особенно когда они остались втроем в квартире, он, Виолетта и Мишка.

16

Всё, что было до тех пор, все ссоры, размолвки, взаимонепонимание, всё было ничто, по сравнению с теперешней полной и беспросветной его изоляцией от мира, из которого к нему могла прийти только она, могла прийти и помочь, но не шла.

Жена не пришла в больницу, раз и навсегда отторгнув Диму, вырвав его из своей жизни, и Дима с этим смирился, и казалось ему, зла на жену не держал. Она строила свою жизнь по примеру родителей, единственное исключение она видела в том, что и сама хотела быть кем-то значительным, а не только женой и матерью.

Елизавета Михайловна, честолюбивые замыслы которой никогда не шли дальше мужа с положением, всегда поддерживала дочь, умницу, красавицу и отличницу в её честолюбивых стремлениях.

И всё пошло прахом: муж оказался не тот, не за того человека вышла девочка, дочка, ненаглядная, у которой жизнь должна была бы сложиться ещё лучше, ещё счастливее, чем у матери, которая умницей и отличницей не была и которой крупно повезло: руками и ногами она вцепилась в своего будущего мужа, который тогда только обещал стать тем, кем стал, но она верно угадала, что он далеко пойдет.

Трагедия дочери, её распадающийся брак вселил силы в мать, и она, никогда особенно не доверявшая зятю, что бы там ни говорили о нём понимающие люди, полностью поддерживала дочь в её стремлении снять с себя обузу неудачного брака. И Дима, представляя, как эти трое, тесть чуть сбоку, но на той же стороне, держат круговую оборону против него, ещё глубже погружался в тоску и апатию и после ночных кошмаров просыпался с ясным сознанием того, что меньше всего на свете он хотел бы, чтобы эти трое воспитывали его сына. Но сын был не только его.

Маленький Мишка, не младенец, до младенца Димку не допускали, а вот в два, три, даже в четыре года, любил отца, кидался к нему, когда тот возвращался с работы, радостно верещал, когда Панин подкидывал до потолка, и Виолетта, было же это, было, смотрела на них с улыбкой.

Иногда, когда мать была чересчур строга, Мишка спасался от её гнева, залезал на колени к Димке, сидел, прижавшись, шелковистые волосы щекотали Димкин обросший с утра подбородок.

– Маму надо слушаться, – тихо шептал Дима сыну, не замечая того, что говорит те же слова, которые когда-то говорил ему его отец, и часто, отсидевшись у отца на коленях, и успокоившись, Миша послушно выполнял требования матери: лечь спать, помыть руки или съесть кашу. От последнего иногда удавалось отбиться: Дима считал, что кормить ребенка насильно не следует.

Но время шло, Виолетта разочаровывалась в муже, ждала от него каких-то свершений, которых он совершить пока не мог, между ними начались ссоры.

Вначале Мишка страдал, потом привык, потом взял сторону сильнейшего, а сильнейшей в этой паре, была мать.

В шесть лет Миша хорошо понимал, что если сказала мама, то так оно и будет, а если папа, то неизвестно, и всё больше мальчик обращался к матери, минуя Диму, и в душе его складывался образ слабака отца, который не только его, Мишу защитить не может, но и себя самого.

Дима чувствовал отчуждение сына, но держа оборону против его матери, и работая с утра до ночи, чтобы закончить диссертацию, на чем она настаивала, не мог ничего поделать: сын выбрал сильнейшего, и этот выбор не нравился Диме, казался не достойным с нравственной точки зрения – маленький сын хитрил, подличал, поддерживал мать, потому что ему было так выгодно, а Дима не был героем рассказа Проспера Мериме, и смирялся с кажущейся ему непорядочностью сына, надеясь, что когда вырастет, тогда и разберется.

И это охлаждение друг к другу отца и сына помогло Виолетте в тот момент, когда она решилась на окончательный разрыв, сын не был привязан к отцу, тем проще было с Паниным расстаться.

Но охлаждение это было чисто внешним, и Виолетта неверно оценила как отцовские, так и сыновьи чувства.

17

Светило солнце сквозь паутину немытых стекол, на душе было легко и пусто, Дима поднялся с кровати, взял полотенце и направился в умывальную.

В коридоре он остановился перед дверью ординаторской, секунду поколебался, легонько стукнул в дверь и вошел.

Виктор печально разглядывал в маленькое зеркало прыщ у себя на подбородке. Вторжением Дмитрия он был недоволен, но кивнул на стул:

– Садитесь, Дмитрий Степанович.

После того, как Дима сел, над столом повисла пауза. Два человека сидели, разделенные столом. Обстановка выглядела мирно, вполне доверительно, но Дима знал, что под рукой у врача находится кнопка экстренного вызова санитаров, а стекла в ординаторской из небьющегося стекла. В палатах же по старинке были решетки.

– Я совершенно здоров – сказал Дима. – Выпусти меня.

Врач наклонился над столом, его лицо чуть придвинулось к Диминому, выражение хитрой простоватости сползло с него, сейчас это было лицо усталого, не глупого, утомленного своей работой человека. Он тоже перешел на ты.

– Ты хоть представляешь, сколько раз я это слышал? Вот здесь, сидя в этом кресле?

– Думаю, часто, – Дима не отодвинулся, а наоборот, чуть придвинулся и наклонился к врачу. Теперь они смотрели друг на друга глаза в глаза.

– Возможно, очень часто, – продолжал Дима, стараясь придать голосу как можно больше уверенности, – но ведь это не значит, что иногда это бывает правдой? Больные выздоравливают совсем, или у них наступает период ремиссии, и их выпускают...

– Начитался книжек?

– Начитался... А ты бы на моем месте что делал бы? А Виктор? Не интересовался бы своей болезнью?

Виктор откинулся назад и задумался.

– Понимаешь, тебя давно бы можно было бы выпустить, с суицидом мы долго не держим, но твоя благоверная заявила, что ты угрожал ножом ей и ребенку. Перед тем, как разрезал вены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю