355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Знамя Журнал » Знамя Журнал 7 (2008) » Текст книги (страница 6)
Знамя Журнал 7 (2008)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:43

Текст книги "Знамя Журнал 7 (2008)"


Автор книги: Знамя Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

распотрошить, сломать.

Бросить. При этом вещь

не крикнет: “.бена мать!

благодарная аудитория замирала и последнюю строчку произносила хором. И кто-то обязательно добавлял: “Точно, бля! Не крикнет!” и опрокидывал стопку. Такая популярность не могла не сказаться на Танькином отношении к Валере. Он часто краем глаза замечал ее восторженный взгляд и чувствовал, что на читки она ходит ради него, хотя по-прежнему не разрешает декламацию у себя в продмаге. Катьке в этом плане повезло меньше. Ее Митя как был бирюком, так им и остался. Свой текст никому не читал и никуда не ходил. Пару раз она попыталась вытащить из него хоть полстрочки, но он только пожал плечами и холодно спросил: “Зачем?”. Теперь Катька ходила за компанию с Танькой туда, где блистал Валера. Так, будучи девицей симпатичной, хоть и на сносях, она надеялась вызвать ревность у Мити. Танька ее, конечно, ругала за наивность – ясно было, что Мите глубоко наплевать, что, где и с кем делает Катька. Но, в конце концов, надежда вызвать ревность у равнодушного к тебе человека – одно из самых древних заблуждений человеческого рода. К Катьке, правда, пару раз пытался “подкатить” Гришка-плотник. Но это ее оскорбляло, тем более что Гришка на всех этих читках был вроде шута или рекламной паузы. Когда народ хотел отдохнуть от какого-нибудь длинного “ценника” (законченного прозаического текста), на авансцену выходил Гришка. Он с непробиваемой серьезностью читал своего Крученых. – Только что-нибудь короткое, – требовал кто-то. – Шымыгать по плинтусу, епт, Хрен Иваныч, дома будешь, – дерзил Гришка и читал. Дыр бул щил

убещур

скум

вы со бу

р л эз.

“Убещур” – хохотали слушатели, хлопая себя по ляжкам. Пару раз Гришку спрашивали, понимает ли он сам, что читает. В ответ он, удивляясь, спрашивал что ж там непонятного? Но потом распалялся и начинал кричать что-то на своей каше из междометий и матерных восклицаний. Выходило даже забавнее, чем стихи, которые он пытался объяснить неразумным односельчанам. Никто ничего не понимал, но все смеялись, а Гришка обижался и замыкался. Но только до следующего раза, когда его снова просили прочесть что-нибудь из “дичи”. Вообще-то в запасе у него было много разных стихов, того же Крученых, и гораздо более внятных, но публика хотела только “зрелищ” и даже подавала заявки “Про обрядыка давай!”, “Про гав-гав!”. – Гва-гва, – обиженно поправлял Гришка. Он понимал, что он не “гвоздь”, но радовался даже такой шутовской “звездности”. Несколько раз собирались и у бабки Агафьи, которая к тому же угощала своим самогоном. Иногда и ее просили принять участие. Память у нее была не очень, но пару стихов М. Кузьмина, выданного ей с ехидной подачи Черепицына, она к концу второй недели все же осилила и потому однажды, предварительно выпив для храбрости, согласилась. – Кого читать-то будешь? – спросил кто-то из сидящих за столом. – Как кого? – удивилась Агафья. – Кузьмича. – А фамилия какая? – спросил еще кто-то. – Да че вы пристали? Не хотите, не буду. Тут же все начали ее упрашивать, она долго ломалась, но потом опрокинула еще сто грамм и начала. Но как только она дошла до второй строфы со словами “Возьми, летун! Пронзи, летун! Могильник тлинный, живой ползун!”, один из слушателей не удержался, прикрыл ладонью рот, прыснул и заржал. Следом повалились от хохота и все остальные. “Ползун!” – задыхаясь от смеха, кричал кто-то, падая головой на стол. “Пронзи, говорит, меня, летун! Агафья, уморила! Могильник, говорит, у тебя длинный, ты, говорит, меня пронзи!” – Тлинный! – рассердилась Агафья. – Да один хрен! – визжал от смеха другой. – Главное, чтоб пронзил! – Э-эх! Кобели несчастные! – махнула на них рукой Агафья. – Полторы извилины, да и те только в одном направлении шевелятся. После этого случая Агафья обиделась, в гости больше никого не звала и стихов не читала. Но и без нее было куда пойти. Пару раз на такие читки приходил и Черепицын. Но не потому, что хотел принять участие в “декламациях”, ибо со школы не переваривал литературу, а потому, что хотел выпить в мужской компании. Но мужские компании теперь были все как на подбор с литературным уклоном, и этого он вынести не мог. Свой текст Черепицын не учил, полагаясь на последнюю неделю, как беспечный студент полагается на последнюю ночь перед экзаменом. Однажды, предварительно приняв на грудь, он все ж таки попробовал. Но сконцентрироваться, как ни пытался, не мог. Слова и буквы занимались каким-то непотребным акробатическим рок-н-роллом, прыгали, кривлялись и никак не хотели становиться в положенный им строй. Одну и ту же строчку Черепицын повторял по нескольку раз, но, отвернувшись, тут же забывал, как она звучит. В итоге сержант плюнул, а теперь в одиночку страдал от литературного безумия большеущерцев и все чаще прикладывался к бутылке. Иногда он, впрочем, брал к себе в компанию заключенного Поребрикова. Но тот уже готовился к освобождению и пил неохотно, так как боялся, увлекшись, сорваться в первый же день после выхода и, не дай бог, снова позвонить на проходную молокозавода с угрозой о теракте. Мотать два срока подряд ему ужасно не хотелось. Тем более он был наслышан об оживлении деревенской жизни в связи с указом и отчаянно рвался на волю. Так подошла к концу вторая неделя из трех, отпущенных до приезда проверочной комиссии. Атмосфера в деревне окончательно приобрела литературно-творческий оттенок. Воздух наполнился поэтическим безумием, а большеущерцы этим воздухом дышали. Иной раз казалось, что от такой литературной насыщенности, не ровен час, пойдут бродить по деревне тени потревоженных писателей. И верно – в один из выходных дядя Миша принялся уверять, что “не далее как вчера” видел на окраине деревни бесцельно слоняющегося Толстого. На вопрос “с чего он взял, что это Толстой?” дядя Миша уклончиво отвечал, что, мол, “такое объяснить нельзя, такое только знаешь, и все тут”. Потом, правда, выяснилось, что это был отец Таньки, Михаил, который искал подходящую елку для Нового года и которого подслеповатый дядя Миша просто не признал с расстояния, но легенда уже родилась, а большеущерцы не собирались идти на поводу у каких-то там фактов. Все это будоражило умы, волновало сердца и придавало деревенскому быту щемящее ощущение “жизни”. Пахомов не переставал удивляться этой неожиданной перемене в настроении большеущерцев. С не меньшим изумлением глядел на эту литературную вакханалию и инженер Климов. Даже Бузунько переехал с женой в Большие Ущеры, чтобы быть поближе к вверенному ему народу. И только один фельдшер Зимин с усмешкой смотрел на мечущихся с книгами людей, неодобрительно качая головой и приговаривая с усмешкой: “Ну-ну”. 12 В начале третьей недели Пахомов решил наведаться в гости к Мансуру. Во-первых, тот жил недалеко от библиотеки. Во-вторых, Антон сомневался, что Мансур сможет обойтись без помощи (как отцу-одиночке тому приходилось заниматься не только собой, но и дочкой, и времени у него катастрофически не хватало). Но так как бывший таджик, а ныне россиянин, был человеком, не любившим “мозолить глаза”, то инициативу надо было проявить первым. Антон шагал по скрипучему снегу главной большеущерской улицы (естественно, носящей имя Ленина) и думал о событиях прошедшей ночи. Вчера вечером жена Антона Нина принесла странную новость: ее отец, Егор Степанович, неожиданно согласился на переезд в город. Старик болел давно, без улучшений, и отпускать Нину с Антоном в Москву не спешил, тем более что и Антон уже не особо рвался. Но на днях Нина проговорилась, что Антону пару недель назад позвонил его бывший профессор, который когда-то тепло относился к своему опальному студенту, а теперь приглашал Антона переехать обратно в Москву для работы в каком-то глянцевом журнале – там как раз намечалась историческая рубрика. Антон, конечно, как обычно, отказался, тем более началась заварушка с президентским указом, но профессор не отставал и звонил чуть ли не каждый день, предлагая различные варианты для решения этой проблемы. Нина ушла, а Егор Степанович задумался. Возможность хорошо оплачиваемой работы в столице была серьезной гирей на чаше весов. До этого таких предложений Антону не поступало. Ясно было также, что Пахомов отказывается из-за него, боясь потерять жену. И тогда Нинин отец неожиданно решил дать согласие на переезд. Новость сильно взбудоражила Антона. К деревне он, может, и привык, однако кризис среднего возраста брал свое – хотелось движения, прогресса, карьеры, наконец. Нина никогда не упрекала его (ха! еще бы!), но сам он все больше раздражался из-за своего душевного застоя. Полноценным большеущерцем он так и не стал, предпочитая пить с Климовым и Зиминым, но и самореализацией себя особо не утруждал: заботился о своей богом забытой библиотеке, придавая этому занятию статус то ли духовной миссии, то ли жизненного кредо. Лежа в постели, они с Ниной полночи проговорили о возможном переезде. Поначалу они могли бы жить у матери Антона в ее двухкомнатной квартире в Москве, а потом, возможно, попробовать снять какое-нибудь жилье. Нина могла бы устроиться учительницей начальных классов, деньги не бог весть какие, но уж точно не такие, как здесь, Пахомов мог бы параллельно с работой в журнале тоже что-нибудь преподавать. Историю, в конце концов. В Больших Ущерах Нину ничего, кроме отца, не держало. Других родственников у нее не было, детей тоже. Родить, конечно, хотелось, но Бог не дал. А на новом месте, может, и это изменится. В общем, Антон шел к Мансуру в приподнятом настроении. “Доживем до приезда комиссии и сразу после Нового года руки в ноги. Завершу свое культурное миссионерство, так сказать, на высокой ноте”, – думал он. Неожиданно на полпути к дому Мансура его окликнул Сериков. Антон обернулся и понял, что прошел мимо того, не заметив. Смутившись, тем, что увлекся мыслями о переезде, Антон несколько натужно улыбнулся, подошел к Серикову и пожал руку. – Привет, Серег. Извини, что не заметил, – задумался. Как оно? Сериков пожал плечами, будто это не он позвал Антона, а Антон отвлек его от чего-то важного. Но тут же испуганно исправился. – Нормально. А ты куда сейчас? – Сейчас к Мансуру, потом в библиотеку, а что? – Можно я с тобой чуток пройдусь? Антон взглянул на видневшийся дом Мансура, до которого оставалось метров двести и засмеялся: “А больше чутка и не получится”. – Мне хватит, – без улыбки ответил Сериков. – Ну, пошли, – дернув плечами, сказал Антон и зашагал. Сериков засеменил рядом. – Я тебя вот что хотел спросить… Я тут, ну, прочитал… то, что дали… в смысле, ты дал… Слова Серикову давались с трудом. – А что тебе дали? – Да какая разница? – раздраженно сказал Сергей, но спохватился и снизил тон. – Баратынского и Чехова. – Ну и что? – Понимаешь, я… ничего не понимаю. – Слог тяжелый? У Баратынского? Ты спроси, я… – Да нет, не в этом дело. Баратынский – это так, стихи – презрительно махнул рукой Сериков. – Я тут у Чехова начал читать, ну, это… рассказы там всякие… “Дуэль” там, “Студент”… – Ну и что? – Ну и это… – Сериков неожиданно остановился. – А в чем смысл? – Смысл чего? – недоуменно застыл вслед за собеседником Пахомов. – Ну, этой… – Сериков на мгновение опустил глаза, а потом пристально посмотрел на Антона. – Жизни. Пахомов рассмеялся. – Ну, ты даешь, Серег! Не ожидал! Откуда ж мне знать?! – Ты тоже не знаешь? – почти по-детски удивился Сериков. Пахомов перестал смеяться. – Да ты что, Серег, с дуба на кактус? Лучшие умы над этим сотни лет бьются, а я тебе чик-чик и все объясню, что ли? Нет, я могу, конечно, тебе изложить свои соображения, но, боюсь, они не покажутся тебе… убедительными, что ли. А что Чехов-то говорит? Сериков пожал плечами. – Да ничего. Иногда, что смысл в… природе, там, красоте. Иногда, что надо просто жить. Но я как-то ему не верю. – Значит, его вопросы тебе кажутся убедительнее его ответов. – Во, во! Точно, – воодушевился Сериков. – Вопросы трогают… а ответы – нет. А ты знаешь, что у меня сын есть? – неожиданно спросил он Пахомова, заглянув в глаза. – Да? – удивился Антон. – Не, не знал. А откуда? – Да так, – вздохнул Сериков. – Случайно как-то вышло. Глупый был, молодой. Давно уже. Тебя еще тогда здесь не было. Встретил одну, ну и закрутилось. А потом мать моя с ней чего-то не поделила, и она уехала. А сейчас узнал, что залетела она от меня тогда. Потом вышла замуж. Сыну уже десять лет. У него другой отец. Приятель мой случайно встретил ее в другом городе, и она ему проболталась. – Десять лет? Сколько ж тебе было? – Семнадцать. – М-да. Ну, в таком возрасте чего не бывает… – Это точно. Сериков стоял, опустив голову, и глядел на носок своего сапога, которым он бессмысленно водил по снегу. – Значит, нет ничего, что ли? – снова поднял он глаза на Антона. – Да почему? Может, и есть… Просто на такие вопросы, Серег, каждый сам дает ответы. – А если нет ответов? Антон шумно втянул в себя морозный воздух и развел руками. – Тогда наберись терпения. Может, придут. Попозже. Сериков кивнул опущенной головой. – Понятно. Ну ладно. Погожу. Чуток. И, развернувшись, поплелся обратно в сторону деревни. Пахомов посмотрел ему вслед. Сериков шел, сгорбившись, как будто на нем лежал невидимый мешок чего-то тяжелого. “Вот черт”, – подумал Антон и вдруг почувствовал себя виноватым, словно это он взвалил на Серикова этот мешок, а теперь не желал его снять. Он достал сигарету и закурил, но вкус ее показался ему горьким, как у первой сигареты после долгой простуды. Он закашлялся и бросил ее в сугроб. Надо было идти дальше. Мансур, как всякий восточный человек, встретил Антона радушно. – Привет, салом, Антон, хуб, правильно, пришел! Як дам. Один минута. Додар! – крикнул он в глубь дома. Пока Антон снимал шубу, из дальней комнаты вышла семилетняя дочка Мансура, Додар. – Додар, – повернулся к Антону Каримов, – значит “брат” на таджикский язык. Хотел мальчика, – виновато развел он руками. Но это женская имя. Рост? Правда? – обратился он к дочке. Та молча кивнула головой. Мансур почему-то каждый раз заново объяснял это Пахомову, хотя тот уже давно выучил перевод имени девочки. – Салом, – поздоровался с ней Антон и присел на корточки. Но Додар ближе подходить не стала и смущенно (хотя уже видела Антона много раз) спряталась за спину отца. Оттуда донеслось приглушенное “Ассалому алейкум”. – Боится, – снова развел руками Мансур. – Много плохой видела. – Додар, ты меня стесняешься? – улыбнулся Антон, пытаясь заглянуть за спину Мансура. Додар, не выходя, ответила: – Нет. – А что прячешься? – Я не прячусь. Я просто стою. Антон с Мансуром засмеялись, а Додар, смутившись, тут же убежала обратно к себе. – Если честно, я на минутку, уж извини, – сказал Антон, вставая с корточек. – Просто хотел узнать, есть ли проблемы, все ли понимаешь, ну и прочее. – Понятно? Албата не. Нет, конечно. Манн пеш кам мехондам. Я учиться мало в жизни. Но Додар помощь дает, я понимаю. Маленькая, а русский язык лучше, чем я. Так что нормально. Ташаккур. Спасибо. – Ясно. А я вот, Мансур, уезжаю. – Куда? – В Москву. – Афсўс кори хуб нашуд. Жаль, говорю. Но Москва – хороший, большой. Только народ много. И злой все. – Здесь лучше? – Здес тихо. А потом… у меня вон, – кивнул Мансур в сторону шкафа, – защита есть. – Что у тебя там? – спросил Антон. – Ружье, – хитро улыбнулся Мансур. – Один человек продавать. Я решил покупать. На всякий случай. – Ну, ружье меняет дело, – улыбнулся в ответ Пахомов. – Значит, останешься пока? – Манн намедонам. Не знаю. Может. А куда ездить? У меня родственники умер все. Мать Додар, жена моя, тоже. А она сирота была. Получается что? У Додар ни родственники, ни дедушка с бабушка, только я. И у меня только она. Зачем ездить? Додар устала ездить. Надо одно место, чтобы жить. – Понятно, – сказал Антон и замолчал. Мансур тоже молчал. Так они сидели в тишине, думая каждый о своем. Неожиданно Мансур подскочил как ужаленный. – Ай, дурак. Чой, кофе забыл предлагать! Да, нет? – Нет, нет, Мансур, – остановил панику Антон. – Я, пожалуй, пойду. Мне ж надо библиотеку к сдаче подготовить, порядок навести. Потом начальство уведомить. Туда-сюда. – А что дом? – Что с домом буду делать? Пока оставлю. А потом, наверное, продам. – Майлаш. Ладно. Антон встал и направился к вешалке. – У тебя, если какие вопросы будут, ты не стесняйся, спрашивай, ладно? – Майлаш, спасибо. – Ах, да, – спохватился Антон. – У меня тут шоколадка для Додар, ты ей сам передай от меня. А то она меня стесняется. Мансур улыбнулся и взял шоколадку. Антон еще какое-то время постоял около двери, переминаясь с ноги на ногу, потом крикнул: “До свидания, Додар!”. Из глубины дома донеслось “До свидания!”. И Антон, пожав руку Мансуру, вышел. 13 – Алло, Петро?! На рабочем месте в столь поздний час? Молодца. Бузунько поморщился от знакомого голоса. Звонил Митрохин. Во-первых, он терпеть не мог, когда его называли Петро. Уж лучше, когда просто Михалыч. Во-вторых, Митрохин имел невыносимую привычку орать, разговаривая по телефону. Независимо от качества связи. Выглядело это так, будто идет война, а Митрохин сидит в окопе на передовой под бомбами и пулями и отчаянно пытается дозвониться в штаб, чтобы вызвать подкрепление. – Что у тебя происходит?! – продолжал громыхать героический голос с передовой. – В каком смысле? – Я слышал, народ-то твой спивается. В какой-то “экзамен” играет, заливает зенки до усрачки, стихи горланит! Что за херня?! “От кого это он, интересно, слышал? – подумал майор. – Шпионы у него тут, что ли?” – Ты, майор, – продолжал хрипеть в трубку Митрохин, – головой отвечаешь, если что. – Да отвечаю, отвечаю. Все под контролем. Я же здесь. – Ага. Знаю я твой контроль. Чего ж они тогда пьют? – Да не больше обычного они пьют. – Ты смотри. Если 31-го кто в запой уйдет, я тебе лично звездочки срежу. – Понятно, – хмуро ответил Бузунько. – Как там Пахомов? – Нормально. Вот, уезжать собирается. – Куда?! – Не волнуйтесь, это после Нового года. Пока здесь. – Ясно. Ты его пока держи на коротком поводке. Чтоб раньше времени не смылся. А то приедет комиссия, им нужен какой-нибудь человечек, чтоб в этом деле сек. – Да никуда он пока не денется. Он мне сам сказал, что доведет указ до конца. – Надеюсь, что до победного. И вот еще что. Отчет мне подготовь за последние две недели. Начиная с собрания. Все. Отбой. Связь Митрохин всегда прерывал резко, без прощаний, как будто и вправду сидел в окопе под бомбами. “Чтоб тебя накрыло!” – швырнул трубку Бузунько и сам закричал: – Сержант! В дверях появился встревоженный Черепицын. – Слушаю, товарищ майор. – Ты это… (Бузунько почесал лоб). Что у нас с мужиками? Что там еще за “экзамен” такой? – Игра, товарищ майор. – И что за игра? – Пропускают по сто грамм, читают свой текст. Потом снова сто грамм. И так пока кто-то не сделает первую ошибку… ну или свалится под стол. – Ничего себе игра. Дочки-матери, прям. Нельзя ли этот процесс как-нибудь проконтролировать? А то сопьются к чертовой матери до комиссии. А мне нужен показатель! – Никак нет, товарищ майор. – Что значит “нет”? Не сопьются, думаешь? – Нет, в смысле, нельзя проконтролировать. Разве что сухой закон принять. – Может, посоветуешь еще комендантский час ввести? К каверзным вопросам подобного характера Черепицын давно приспособился и имел против них универсальное средство. – Не могу знать, товарищ майор, – гаркнул он, вытянувшись в струнку. Но майор тоже без боя не сдавался. – А кто может знать? – Не могу знать, товарищ майор! – Вот заладил! – плюнул с досадой Бузунько. – И что ты разорался? Не на параде. Вольно. Ты мне лучше скажи вот что. Из деревни никто за последние две недели не уезжал? – Вроде, нет, товарищ майор. – Вроде, – решил саркастически срифмовать Бузунько, – я одет по моде. Ты мне факты давай. Кто-нибудь уезжал? – Не могу знать. – Но, заметив насупившееся лицо майора, поспешно добавил: – Нет! – Приезжие были? – Нет. – Тема указа не муссировалась между нашими ну и… другими? – Простите, товарищ майор, что она не делала? – Муссировалась. Обсуждалась. – Насколько знаю, нет. – Ладно. Все, иди, не мозоль глаза. И этого, Поребрикова, отпусти уже, че ему париться? Черепицын кивнул головой и вышел. Бузунько, вздохнув, достал лист бумаги и принялся за составление рапорта о проведенных за последние две недели мероприятиях. “Главное, чтоб все гладко было, – думал он, стуча указательным пальцем правой руки по клавишам допотопной пишущей машинки марки “Olivetti”. – Начальство любит, когда все гладко”. Но гладко бывает, как известно, только на бумаге. Да и то в сказках. Да и то не во всех. 14 Пока майор Бузунько, склонившись над пишущей машинкой, на все лады расхваливал активность, сознательность и энтузиазм трудящихся масс в деле “освоения и сохранения литературного наследия России”, в самой деревне произошел неожиданный и неприятный инцидент. На одной из “амбулаторных” (то бишь домашних) посиделок Валере-трактористу расквасили нос. И если б только ему одному… Начиналось все тихо-мирно, как начинается, впрочем, любое событие, заканчивающееся неожиданным и неприятным инцидентом. Дело шло к вечеру. Рабочий день уступил место законному досугу, и дядя Миша собрал у себя дома десяток-другой односельчан с целью проведения очередной читки. К мужчинам в этот раз присоединились и несколько женщин. К началу последней недели некоторые большеущерки тоже увлеклись процессом декламации, стали ходить на литературные сборища и вообще всячески активизировали свое присутствие, только разве что в “экзамен” не играли. Танька сидела рядом с Валерой, с которым у нее к тому моменту сложились самые что ни на есть любовные отношения. А неподалеку от них сидел бывший Танькин воздыхатель Денис, который хоть и слегка ревновал Таньку, но виду не показывал, тем более что она не была “един свет в оконце”, случались у Дениса и более страстные “любови”. Однако тут примешалось еще кое-что. Валера, как всегда, на ура читал свою поэтическую “заумь”, Гришка-плотник свою “дичь”, кто-то читал отрывки из “Онегина”, кто-то нес сентиментальный “насморк”, даже Катька совершила подвиг, прочтя что-то из Салтыкова-Щедрина. И хотя никто ничего не понял из-за немыслимого количества старорусских слов, из вежливости ей похлопали – бабам вообще хлопали сдержанно. Пришел даже недавно освободившийся из мест заключения Поребриков, который очень неплохо для новичка прочел какой-то рассказ Платонова. Мало кто понял, о чем, собственно, был этот рассказ, но Поребрикова уважали и потому тоже одарили несколькими жидкими хлопками. Валера, как обычно, завершил культурную программу, имея в запасе пару стопроцентных “хитов”. Его, как обычно, наградили восторженным улюлюканьем и выкриками типа “Ну артист!”, “Пропадает талант!”, “Готовь сольную программу, Валерка!”. Даже сдержанная Катька одарила тракториста похвалой: “Прям хоть в филармонию не ходи!”, словно она только и делала, что ходила в филармонию. Но Денис, которому уже давно поднадоел культ Валериной личности, едко заметил, что стихи – это все для баб, а вот мужикам – им мясо подавай, реальную, так сказать, жизнь. На него, конечно, тут же набросились, включая обидевшуюся за своего кавалера Таньку. Но не все. Кто-то (естественно, из “заик”) сказал, что вообще-то резон в словах Дениса имеется. Стихи – это такие кружева, рифмочки да строчечки. А проза – это разговор по душам. На это разозлившийся Валера сказал, что если проза – это разговор по душам, то поэзия – это разговор непосредственно с душой. Ему возразил дядя Миша, сказав, что поэзия, может, и разговор с душой, но вот проза – это разговор с сердцем, умом и “вообще всем”. Потому что это разговор на человеческом языке и с человеком, и что, мол, не было таких людей никогда, которые бы говорили стихами. В рядах поклонников литературы наметился небольшой раскол. Оказалось, что все это время “заики” недолюбливали “рифмачей”, “рифмачи” – “заик”. Спор стал набирать обороты и принимать угрожающий здоровью характер. Но дядя Миша решил всех примирить и предложил выпить. И только спиртное начало оказывать свое благотворное действие на едва не разругавшихся чтецов, как в разговор неожиданно влезла слегка захмелевшая Танька, заявившая, что “заики” просто завидуют успеху Валеры как самого яркого представителя “рифмачей”. Выразилась она, конечно, не так гладко, но смысл был именно такой. Кто-то из “заик” заметил, что бабам вообще слова не давали. За Таньку вступился Валера, сказав, что в Танькиных словах есть доля истины, но только не в том смысле, что он самый лучший, а в том, что “заикам” в чем-то проще привлечь внимание. Они, дескать, читают, как говорят. “Рифмачам” в сто крат сложнее, однако именно им удалось завоевать любовь публики. На это ему возразил вскочивший Денис, сказав, что насчет любви публики это Валера сильно загнул. Мол, среди своих вы, может, все такие и крутые, но, если спросить обычного человека, что ему приятнее слушать, стихи или прозу, он завсегда предпочтет прозу. Тут снова встряла Танька, обвинив Дениса в банальной ревности и зависти, и даже толкнула его в плечо. Денис оступился, но, заваливаясь набок, инстинктивно схватился за Танькину руку, отчего они оба рухнули на землю. “Заики” расценили это как нападение на одного из своих, а “рифмачи” как превышение самообороны. Валера бросился поднимать Таньку, но некоторые поняли этот жест как желание добить упавшего Дениса, и Валере дали кулаком в нос. Брызнула кровь. Завизжали бабы. Поднялся дикий гвалт. Один из “рифмачей” выхватил из-под себя стул и, прежде чем его успели обезвредить, умудрился проломить им голову только-только вставшему на ноги Денису. Денис снова рухнул на пол, а дальше началась форменная потасовка. В ход пошла мебель, пустые бутылки и даже книги. Впрочем, последние были малоэффективны, если не считать увесистого тома “Войны и мира” в руках доярки Гали, которым та орудовала вполне умело – по крайней мере двум оппонентам она посадила по внушительному синяку. Поребриков, попытавшийся утихомирить буянов, схлопотал в глаз и быстро ретировался от греха подальше. Гришка-плотник, заприметив стоявший в углу металлический торшер, рванул к нему от стола, но споткнулся об лежащего Дениса и рухнул навзничь. А когда встал, тут же получил в лицо шальным осколком от разлетевшейся вдребезги бутылки. Осколок задел бровь, и Гришкино лицо оказалось залито кровью. Танька, пытаясь встать после неудачного падения с Денисом, обнаружила, что какой-то гад наступил ей на косу, пригвоздив ее таким позорным образом к полу. Танька, впрочем, была тоже не лыком шита, а потому, нащупав на полу упавшую вилку, с остервенением воткнула ее в ляжку стоявшего на ее косе. Им оказался муж доярки Галины, Степан, который до самого момента адской боли в районе бедра даже не подозревал, что стоит на чьих-то волосах. Опешив от такого низкого (во всех смыслах) удара, он, тем не менее, хладнокровно выдернул вилку из ляжки, но Таньку бить не стал, хотя та предусмотрительно и прикрыла голову, приготовившись к самому страшному, а именно к втыканию вилки в ее голову. Степан плюнул и решил действовать кардинально. Он снял с петель входную дверь и теперь пытался орудовать ей как главным аргументом в дискуссии о прозе и поэзии. Но дверь делала его неповоротливым, места в комнате было мало, и он начал калечить своих же сторонников. Тем более что разобраться, кто за кого, было уже сложно. Противники же, действуя, к удивлению Степана, слаженно, быстро повалили его на пол и начали бить ногами, прижав его сверху дверью. Жена Степана, тем временем, отбивалась своей “Войной и миром” от нападавшей на нее Катьки-почтальонши – та бросилась на защиту подруги. Галина не чувствовала к беременной почтальонше достаточно ненависти, чтоб нанести один-единственный решающий удар, и потому билась вяло, даже неохотно. Дядя Миша в отчаянии метался от одной группы дерущихся к другой, пытаясь спасти свое имущество и крича что-то про совесть, уважение и прочее. Но его крик тонул в общем визге и грохоте, а “уважение” к нему проявил лишь строитель по фамилии Беда, который дружелюбно пробасил: “Ты б, дядь Миша, шел отседова, а то ведь зашибем сгоряча”. На это дядя Миша завизжал хриплым фальцетом, что “идти отседова” не собирается, ибо здесь его дом! Тогда Беда уже менее дружелюбно двинул дяде Мише локтем в бок. От удара тот опрокинулся навзничь и стукнулся головой об угол тахты. От такой встряски у бедняги изо рта вылетела вставная челюсть, которая тут же была растоптана чьим-то сапогом. Тогда дядя Миша понял, что действовать надо по-другому. Держась за ушибленную голову и прихрамывая, он подбежал к окну и, глядя на улицу, начал кричать, тыча пальцем в стекло, будто и вправду что-то видит: “Милиция едет! Милиция едет!”. Без зубов звучало это, правда, как “Мылыфыя йейе!”, но, как ни странно, все быстро поняли, о чем идет речь. Разбирательство с милицией явно не входило в программу вечернего досуга, и потому, подобрав порванные и забрызганные кровью книги, матерясь и ощупывая помятые лица, горе-чтецы потянулись к выходу. Обессиленный, дядя Миша опустился на пол, всхлипывая и бормоча себе под нос что-то нехорошее про литературу. Последним выходил строитель по фамилии Беда, который уже в дверях обернулся и, прикладывая салфетку к разбитому носу, пробасил: “Ты, дядь Миш, извини, ежели что…”. – Во-о-о-он! – завопил дядя Миша, и, сдернув с ноги тапок, запустил им в Беду. Тот слегка пригнулся, но больше для вида. А потом кашлянул и вышел, на прощание приставив к дверному проему снятую с петель дверь. 15 На следующий день об инциденте никто не вспоминал, раны зализывали молча, но как-то само собой большеущерцы поделились на два враждующих лагеря. “Заики” переходили на другую сторону улицы, завидев “рифмачей”, а “рифмачи” демонстративно не здоровались с “заиками”. Чтения тоже стали проводить раздельно. Каждый стан зорко следил за тем, чтоб никто из врагов не пробрался к ним. Такая осторожность была, впрочем, излишней – никому бы и в голову не пришло пойти к противоборствующей стороне на читку. Жены всячески поддерживали мужей, а если какая-то жена по воле судьбы (точнее, сыгравшего ее роль Пахомова) оказывалась мужниным врагом из-за несовпадения в жанрах, то она вообще никуда не ходила, а сидела дома. В двусмысленном положении оказались двое: несчастный Поребриков с подбитым глазом и не менее несчастный (но уже по другим причинам) Сериков – им достались сразу оба варианта, и прозаический, и поэтический. Но Сериков и до инцидента на читки не ходил, а Поребрикову и одного раза хватило. Он уже начал склонять к мысли, что, если так пойдет и дальше, то тюремное заключение в каком-то смысле удобнее, надежнее, а главное, безопаснее свободы. Теперь Поребриков вечерами сидел дома, никуда не высовывался, лечил подбитый глаз, а текст свой декламировал, глядя на фотографию деда, висевшую на стене. Дед слушал внимательно, не перебивал и мордобитием не угрожал. Хотя, увы, и не аплодировал. Черепицын, конечно, быстро “просек” суть конфликта, ибо на то он и был участковым, чтобы знать все обо всех, но майора решил пока не посвящать. Во-первых, он прекрасно знал наперед, что ему придется от него выслушать. Во-вторых, надеялся, что на результатах (то есть сдаче экзамена) это никак не скажется. Но Бузунько уже и сам почуял неладное. Попрекаемый Митрохиным за ослабление контроля над процессом подготовки, он решил сходить на какую-нибудь читку. И было это как раз на следующий день после драки у дяди Миши. К тому моменту Бузунько уже отправил рапорт о примерном поведении большеущерцев и очень надеялся, что его слова соответствуют действительности. В его присутствии, конечно, никто в “экзамен” играть не стал, пили умеренно и читали с выражением. Майор был, однако, не лыком шит. Насчет “экзамена” он и не сомневался, что не увидит его в действии, а вот то, что никто не читал стихов, его смутило. (Больше всего его вообще-то смущали физиономии некоторых выступавших – местами помятые, местами серьезно покалеченные, но российская деревня – это вам не голландский городок, всякое бывает). В комнате находилось порядка тридцати человек. Тем не менее все они читали прозаические произведения, где не только рифмой, но даже поэтическим размером не пахло. Майор был не семи пядей во лбу, но все ж таки прозу от поэзии отличить мог. – Вы, братцы, извините меня, конечно, – произнес Бузунько, утомленный очередным длинным рассказом, – а что ж у вас никто стихов не читает? Народу-то вон сколько. И он обвел глазами притихших “заик”. – Так то, Михалыч… это… – почесав затылок, начал Степан, – нет среди нас “рифмачей”. – Каких еще “рифмачей”? – удивился майор. – Ну, которым стихи-то достались. – А кто есть? – “Заики”. – Кто? – Ну, те, кому проза досталась. – Тьфу ты! – с досадой сплюнул майор. – Да говори ты нормально! “Заики”, “рифмачи”… И что ж так? Степан опустил глаза и пожал плечами. – А мы с ними не дружим, – развязно бросила жена Степана, Галина, которая на протяжении всего литературного вечера лузгала семечки. – Это почему? – снова удивился Бузунько. – А они… ведут себя по-свински. Вот почему. – Ага… вот так, значит. – Вот так и значит, – не глядя на майора, сказала Галина, продолжая щелкать семечками. – А “по-свински”, я прошу прощения, это как? – неожиданно наклонился вперед майор и вопросительно посмотрел на Галину. – А как свиньи, – посмотрев майору прямо в глаза, ответила Галина и почти вызывающе сплюнула шелуху от семечки себе в ладонь. Такая простая логическая конструкция поставила майора в тупик, и он кашлянул. – Ну, это, значит, они что? – А то, что видеть их у себя мы не хотим. – А они… – А они нас, значит. – Понятно. Повисла пауза, которую сам майор и нарушил. – Нет, братцы, – сказал он, легонько хлопнув ладонью по столу. – Так дело не пойдет. Это мы будем решительно пресекать. Мы тут, понимаешь, боремся за объединение народа, за, так сказать, единый порыв, за общее дело. А вы тут втихаря делиться решили? А? Морды друг другу бить (помятые лица наконец нашли свое логическое объяснение). Нет, нет и нет. По крайней мере, до приезда комиссии. Потом делайте что хотите. Хоть поубивайте друг дружку. Это я шучу, конечно, – быстро поправился он, испугавшись буквальной трактовки своих слов. – Но чтоб до 31-го я вот этих вот конфронтаций не видел. У нас специально, как раз для предотвращения подобных эксцессов, через пару дней состоится предварительный экзамен. Запустим, так сказать, пробный шарик. И читать на нем вы все вместе будете, и никаких отдельных комнат я вам организовывать не буду. Я доступно излагаю суть дела? – И, не дожидаясь ответа, добавил: – Это мой окончательный ответ, и обсуждению он не подлежит. – Потом помолчал и подытожил: – А так, молодцы, читаете хорошо. Материал освоили, двигаетесь в правильном направлении. Вот так. Ну и за хлеб-соль спасибо. На этих словах он встал, обвел взглядом присутствующих и, сказав: “Удачи”, вышел. На улице Бузунько тут же натолкнулся на Пахомова, который шел в библиотеку. – Петр Михайлович? – удивился Антон, глянув на дом, из которого вышел майор. – Здравствуй, здравствуй, товарищ библиотекарь. – А вы какими судьбами?.. – А я, – перебил его Бузунько, – послухать заходил, как наш народ литературное наследие охраняет. – Ну и как? – усмехнулся Пахомов. – А то ты сам не знаешь, – прищурился майор. Антон пожал плечами. – А что случилось-то? – А то, что, пока мы тут с тобой за их объединение боремся, эти говнюки уже успели разъединиться. На две группы. – Это как? – На тех, кто со стихами, и кто с… ну… этой… – Прозой? – Во-во. Прозой. Антон невольно улыбнулся. – А чего ты улыбаешься? – Да смешно просто. – Да? А мне вот ни хера не смешно. Ты знаешь, что мне каждый день начальство мозг утюжит? Как там, что там? Мне эти звонки уже – вот где! И майор постучал ладонью по горлу. – Извините, Петр Михалыч. Я понимаю. – Нет, это я тебя понимаю. Ты уже мыслями – ту-ту! Далеко от нас. Уже, считай, уехал. А я человек военный – мне так просто с места не сорваться. Мне с этими раздолбаями здесь торчать, и если что, за все их раздолбайство по голове получать. Удовольствие, скажу я тебе, так себе, на троечку с минусом. Ладно… проехали. Лучше скажи мне, кого мне на твое место ставить, а? Пахомов развел руками и улыбнулся. Майор улыбнулся в ответ. – Вот, вот. И я тоже развожу руками. Некого, Антоша. Не-ко-го. А библиотека, чтоб ей сгореть, памятник русского деревянного зодчества – к ней человечек нужен. Где я такого, как ты, сыщу? Молчишь? То-то. А ты, брат, молоток – прямо с места и в карьер. Даже завидно. Честное слово. Ты сейчас куда? В библиотеку? – Ну да, надо бы инвентаризацию провести. Порядок навести, а потом… – Ноги унести! – закончил за Пахомова майор и захохотал. Антон усмехнулся в ответ. – И это тоже, но сначала подшивки, журналы, газеты – все это надо упорядочить… – Понятно, понятно, – перебил его Бузунько. – Это все правильно. Только ты мне обещай, что до 31-го не смоешься. Антон начал что-то возражать, но майор его торопливо перебил: – Погоди, погоди. Я знаю. Но… ты мне пообещай. С меня ж даже за одного уехавшего до комиссии голову снимут, а тут целых трое: ты, Нина и Егор Степаныч. – Да Егор Степаныч все равно ничего читать не будет – я его материал за него прочту. Он совсем плох, ну, не тащить же мне его на себе до клуба или где там экзамен будет! – Да? – задумался майор и усмехнулся. – А в Москву ты его, тем не менее, тащишь. Антон насупился. С логикой у Бузунько было все в порядке, но ведь одно дело сдавать какой-то экзамен, торчать в душном клубе, а другое – просто переезжать. Но майор уже понял, что задел Пахомова за живое. – Ну, ладно, ладно, – примирительно добавил Бузунько, – если за него прочтешь, тогда… эээ… думаю, для тебя исключение сделаем. Так, значит, как? Обещаешь? – Что? А-а, не смотаться раньше времени? Да обещаю, обещаю – усмехнулся Антон. И они, пожав руки и попрощавшись, разошлись в разные стороны. Майор направился назад в отделение писать очередной рапорт для Митрохина, а Пахомов двинулся к библиотеке. Но стоило ему пройти пару метров, как впереди замаячила сгорбленная фигура Серикова. Антон было метнулся в сторону, но потом чертыхнулся и продолжил движение вперед, поняв, что Сериков его уже заметил и метаться нет смысла. Со стороны этот рывок выглядел как большой нервный тик. Теперь Антону было немного стыдно за нелепый прыжок в сторону, но с того дня, как он имел неосторожность внимательно выслушать печальную историю Серикова про потерянного сына, а также ответить на его вопросы по поводу смысла бытия, каждый выход на улицу превратился в русскую рулетку: ждет – не ждет. Сергей то дежурил прямо у пахомовского дома, то подкарауливал Антона у библиотеки, то как бы случайно оказывался на пути. – Тебе что, Серег, работать не надо? – с плохо скрываемым раздражением поинтересовался у него как-то Антон. Но Сериков сказал, что взял отгул до 31-го. Возразить тут было нечего. В течение нескольких дней Антон выслушивал сбивчивые монологи Серикова о смысле жизни, чеховских героях и сыне, который “растет теперь где-то как сорная трава”. Последнее было, мягко говоря, неправдой – у сына был отчим, который его усыновил и которого тот звал “папой”, но в каком-то смысле это было даже болезненней “безотцовщины”, по крайней мере для биологического отца, то есть Серикова. Правда, впрочем, Серикова не устраивала – ему хотелось думать, что сын растет без “крепкой мужской руки”, нуждается в его помощи, ждет его и вообще без него пропадет. В этой связи он написал заказное письмо своей бывшей подруге с пожеланием увидеть сына и теперь с нетерпением ждал ответа. Но та пока молчала. Пахомову все эти мексиканские страсти были неинтересны, и даже рассуждения Серикова на тему смысла бытия начали его раздражать. Он вообще не понимал, как и когда произошла эта перемена, это странное превращение из замкнутого, но твердо стоящего на ногах человека, которого он когда-то знал, в опустошенного и растерянно сгорбленного неудачника, которого он видел перед собой сейчас. Из-за сына? Из-за рано пришедшего кризиса среднего возраста? Ну не из-за Чехова же! Впрочем, в глубине души Антон догадывался, что просто личные обстоятельства жизни Серикова самым критическим образом наложились на очутившуюся в его руках литературу. В ней он увидел вопросы, которых сам никогда не задавал ни себе, ни другим, ни вслух, ни мимоходом, ни, тем более, в такой конкретной форме, но именно эти вопросы оказались близкими, будто писал их не какой-то чужой дядя сто лет назад, а сам Сериков силой воли и воображения выплеснул на бумагу. Антон понимал душевные переживания Серикова и отчасти сочувствовал, но сейчас до всего этого ему не было дела – у него оставалась неделя до отъезда (плюс-минус), а еще надо было сдать библиотеку (правда, непонятно кому), привести в порядок дом, разобраться с переездом. Хаос Пахомов любил только умозрительно, в быту его не переносил и был человеком довольно аккуратным. Но Сериков… Сериков, увы, никак не вязался со всеми этими планами. “Наверное, у какого-нибудь древнегреческого философа, например, Сократа, – думал Антон, уже не слушая шагавшего рядом собеседника, – тоже был какой-нибудь ученик, например, Платон, который постоянно ходил за учителем, доставал того вопросами о смысле бытия и вообще всячески надоедал. А тот, не зная, как отделаться от надоедливого ученика, начинал отвечать односложно, скучно и невпопад. А ученик потом в своих воспоминаниях писал, что, мол, учитель к концу жизни сильно сдал – не хотел спорить, со всем соглашался и вообще потерял интерес к философии. Ученик даже не предполагал, что просто надоел учителю хуже горькой редьки. Вот как рождаются глупые мифы”. Так, думая каждый о своем (Пахомов про себя, а Сериков вслух), они прошли через всю деревню, мимо дома Мансура и уперлись в библиотеку. Здесь Антон еще несколько минут вежливо покивал головой, подергал плечами и поразводил руками. Сериков наконец понял, что утомил Пахомова, несколько раз извинился и растворился в зимнем деревенском пейзаже. Антон же зашел в библиотеку, которую с начала действия президентского указа держал закрытой от посещений. Там он быстро забыл про Серикова, майора, литературные мордобития большеущерцев и принялся разбирать завалы из книг, свезенных месяц назад из соседних библиотек. Ему предстояло отобрать только самое ценное или, на крайний случай, то, чего не хватало в его библиотеке. Остальное (как, например, большинство книг из серии “Жизнь замечательных людей” или “Библиотеки всемирной литературы”, которыми и так кишела любая занюханная библиотека) Пахомов нещадно отбраковывал – это потом должен был забрать грузовик из райцентра. Дело продвигалось медленно, так как Антон часто отвлекался. Перекладывая какую-нибудь книгу из одной стопки в другую, он вдруг вспоминал, что именно такая была у него в детстве. Тогда он почти рефлекторно открывал ее на середине и начинал читать, забывая, что время идет, а завалы не становятся меньше. Потом он спохватывался, но уже был глубокий вечер, желания копаться не было, а дома с ужином ждала Нина, и все снова откладывалось на потом. Но сегодня Антон был настроен решительно – никаких остановок, никаких чтений, никаких “потом”. И дело пошло на лад. Через час было сделано больше, чем за предыдущие две недели. Правда от бесконечных книг начало рябить в глазах, да и пыл поднялась такая, что хоть противогаз надевай, и Антон решил переключиться на подшивки газет и журналов за последний месяц. Газеты и журналы доходили до деревни часто с опозданием, тем не менее Пахомов всегда скрупулезно проверял наличие и последовательность приходящих изданий. И в этот раз от правила не отступил. И правильно сделал. Потому что, проверяя подшивку одной из центральных газет, он вдруг обнаружил… пробел. Пробел в одном дне. Обнаружил случайно, так как по воскресеньям эта газета не выходила, и последовательность “суббота – понедельник” выглядела вполне привычно, если бы не одно “но” – воскресенье, затесавшееся между ними, было не обычным воскресеньем, а тем самым, когда появился президентский указ о ГЕНАЦИДе за номером 1458. Именно этого спецвыпуска в стопке сложенных газет и не было. Пахомов снова перебрал кипу газет. Тщетно. Потом переворошил все пришедшие за последние две недели газеты, и тоже безрезультатно. Это его озадачило. “Что за черт? – подумал он, – Наверное, забыли занести с почты”. Он посмотрел на часы, было десять вечера, и почта уже была стопроцентно закрыта. “Позвоню Катьке, пусть завтра один экземпляр отложит”. Пахомов набрал с библиотечного телефона Катькин домашний номер (номера почтовых работников он помнил наизусть, так как часто с ними по долгу службы связывался) и вскоре услышал Катькин голос. – Алло! – Алло, Кать. Пахомов Антон говорит. Привет. – А-а, – разочарованно протянула Катька, проигнорировав приветствие Пахомова. С тех пор, как починили телефон, она буквально бросалась к аппарату в надежде, что звонит Митя. Но так как каждый раз это оказывался не Митя, Катя реагировала на всех с одинаковым, плохо скрываемым разочарованием. – Слушай, Кать. – Ну. – Помнишь спецвыпуск с указом? – Ну. – Ты ведь его не разносила. – Ну. – И мне тоже не заносила. – Ну. – Ну что “ну”?! – разозлился Антон. – Заносила или нет? – Ну, не заносила. – А почему? – удивился Пахомов. – Так это ж спецвыпуск. Приказа такого не было, чтоб заносить. У нас лежала пачка, так я только один номер сама вытащила, прочитала и обратно запихнула. – Но мне-то для подшивки нужны все номера. Будь добра, глянь завтра на почте. Если пачка еще лежит, один номерок занеси, когда будет время, ладно? – Ну. Пахомов понял, что больше ловить нечего и, подчеркнуто вежливо попрощавшись, положил трубку. “Завтра так завтра”, – подумал Антон. Работать ему расхотелось, тем более дома его тоже ждали бесконечные сборы и упаковывания, и он, закутавшись в новое пальто, подарок от Нины, направился к выходу. “Только бы там не было Серикова”, – с тоской подумал Пахомов, осторожно приоткрывая скрипучую дверь библиотеки. Но на улице лишь горел одинокий фонарь, освещая лимонным полукругом снежные барханы по краям дороги, ведущей в деревню. Серикова не было. Пахомов облегченно вздохнул и вышел на улицу. 16 До приезда комиссии оставалось меньше недели, и Бузунько начал подумывать о предварительном экзамене. Тем более что после вчерашнего посещения Степана с Галиной, от которых майор узнал, что в Больших Ущерах зреет конфликт, действовать надо было решительно. Нет, драки на деревне случались и до указа, а в расколе “заик” и “рифмачей” не было ничего такого уж экстраординарного, если бы в тот же день майор не узнал еще кое-что… Сразу после беседы с библиотекарем около дома Степана и Галины Бузунько действительно направился писать очередной положительный рапорт Митрохину. Но по дороге наткнулся на Гришку-плотника, который в свою очередь сообщил майору, что идет на читку к Валере-трактористу. На вопрос майора “правда ли то, что “заики” что-то не поделили с “рифмачами”, Гришка ответил в своем иносказательном духе: “Дай ядреному шелопуту подстольник, он своим шелобаном все гляделки, епт, законопатит”. “Ну, что ты за человек, Гришка? – раздраженно пожурил его майор. – Слова в простоте, без вот этих вот поговорок своих, не скажешь”. Но Гришка только пожал плечами и продолжил путь. Майор какое-то время постоял, а потом решил тоже пойти к Валере. “У медали две стороны, – думал он, догоняя бредущего Гришку, – одну я уже видел, теперь и на другую гляну. Для объективности”. Но догнать Гришку не успел, так как заметил Поребрикова. Тот сидел на корточках рядом с сыном на обочине дороги и увлеченно возился с детским велосипедом. Велосипед стоял колесами вверх, как задравший лапы подстреленный зверь. – Здравствуй, Борис, – окликнул Поребрикова Бузунько. – А-а, – поднял голову тот. – Здравия желаю, Петр Михайлович. – Что делаешь? Над чем работаешь? – Да какая там работа, – махнул рукой Поребриков. – Вот сыну лисапед чиню. Цепь проклятая слетает и слетает. Надо бы звездочку сменить, да размера подходящего нет. Вот и латаю, как дырявый кафтан. – Не рановато ли для велосипеда-то, а? По сугробам, что ли, кататься? – Да это вы не меня, вы, вон, Кирюшку спросите. Хочет и все тут. А кто ему, кроме отца родного, поможет? – Это верно, – смутился Бузунько. – Я тебя хотел вот что спросить. Я, ты знаешь, хоть и местный, но больше времени сейчас в райцентре провожу, немного с курса дела сбился. Ты мне скажи, что у нас тут творится? Какие-то “рифмачи”, какие-то “заики”. Еще и бузу какую-то недавно промеж себя затеяли. – Да я сам не пойму, Петр Михайлович. Ну их к лешему. Мне, вон, тоже досталось, – и Поребриков ткнул указательным пальцем в синяк под глазом. – М-да, – покачал головой майор. – Приложили. И это как, по-твоему, серьезно? – Да ну, ерунда. Меня, бывало, и крепче прикладывали. – Да я не про синяк. Я про бузу. Серьезно они разругались или так, побаловаться решили от нечего делать? – Не знаю, – пожал плечами Поребриков. – Что-то для баловства больно злобно бились. Не, к черту эти читки ваши. Из-за ерунды какой-то повздорили и давай друг дружке морды квасить. “Поэзия! Проза!”, да на кой мне нужны такие заморочки? Я, вон, лучше сыну лисапед починю, а свою литературу дома один выучу. А морды бить – это извините. – Ладно, Борис. Бывай. Пойду я до Валерки, поговорю с ними, авось вразумлю. А насчет звездочки для твоего “лисапеда” я в райцентре узнаю. У меня там знакомый имеется, на технике подвинутый, у него и звездочки, и крестики, и нолики, и чего только нет. – А вот за это завсегда спасибо. – Да пока не за что. Майор пожал руку Поребрикову, подмигнул Кирюшке и на прощание крутанул переднее колесо велосипеда. У Валеры собралось народу почти вполовину меньше, чем у Степана, а именно человек пятнадцать. Про себя майор объяснил это большей популярностью прозы у народа вследствие доходчивости и простоты. В остальном же собравшиеся у Валеры мало чем отличались от собравшихся у Степана. Валерина подруга Танька лузгала семечки, сплевывая шелуху в ладонь. А уж про лица присутствующих и вовсе нечего говорить – кто с распухшей губой, кто с подбитым глазом, они один в один напоминали чтецов из лагеря “заик”. “Ну, раз и здесь “тех же щей да пожиже влей”, – подумал майор, – беседу проведем по такому же сценарию. Майор вежливо прослушал несколько стихотворений, а затем так же вежливо поинтересовался, почему никто не читает прозу. Ответ на этот вопрос он, конечно, знал и потому сразу приготовился перебить “ответчика” словами о том, что так, мол, дело не пойдет, ну и прочее. Но тут он, к своему удивлению, просчитался, ибо ответ оказался нелепее всего того, что он ожидал услышать. Валера на правах хозяина объяснил Бузунько, что мало того, что майор здесь не услышит прозы, но он также не услышит здесь и лирической поэзии, так как все “ромы” и “ромбабы” (то есть те, кому досталась романтическая поэзия) сегодня с утра официально отделились от “простофиль” и “дикарей” (то есть тех, кому досталась “философская” и “экспериментальная” поэзия). Четкой границы, сказал Валера, тут, конечно, нет, и каждому достались разные поэтические жанры, но теперь любой чтец должен решить, на чьей он стороне, и изъять из своего публичного репертуара те жанры, приверженцем которых он себя не считает. “У меня, например, – продолжал Валера, – “сироп” тоже имеется”. – Какой еще “сироп”? – рассердился майор, но тут же притих, увидев, что все засмеялись. – “Сироп”, – улыбнулся Валера, – в смысле лирическая поэзия. Однако я делаю акцент на той поэзии теперь, которая мне… нам (поправился он) более интересна. Заметив растерянное выражение притихшего Бузунько, Валера добил несчастного майора. – Кстати, по нашим сведениям, у “заик” сегодня тоже, – сказал он и подмигнул сидевшим за столом, – последняя совместная гастроль. “Отрывки” уходят от “ценников”, а “ценники” поделятся, как и мы, на лириков и философов. – Какие “отрывки”? Какие “ценники”? – снова разволновался майор, но уже не так агрессивно, понимая, что здесь царствует какой-то жаргон, который он еще просто не усвоил. – “Ценники” – те, у кого законченные тексты. А “отрывки” – те, у кого “отделы”, ну то есть… отрывки. Незаконченные куски. Выдержки там всякие, главы и так далее. Майор с досадой плюнул и обмяк на табуретке, как проседает многоэтажный дом с некачественным фундаментом. “Бред какой-то. Эдак, пока комиссия приедет, они у меня тут все, как тараканы, разбегутся”, – подумал он. – И что вы по этому поводу собираетесь делать, интересно? Валера пожал плечами, а в разговор встрял строитель Беда. – “Сиропщиков” трогать не будем, – пробасил он. – А “заик” били и бить будем. И все, к ужасу майора, утвердительно закивали головами. Бузунько уже представил приезд комиссии в Большие Ущеры, где на улицах полыхают баррикады, маршируют демонстранты и вообще ведутся военные действия. “Ценники” против “отрывков”, “отрывки” против “простофиль”, “простофили” против “сиропщиков”. И это за несколько дней до экзамена! “Головой отвечаешь, если что”, – вспомнил он слова Митрохина, и его передернуло. “Лучше б они все запили, к чертовой матери!” – с досадой подумал Бузунько. – Значит так, – встал он с табуретки и надел фуражку. – Никакого беспредела я в Больших Ущерах не допущу. Я это и Степану с Галиной сказал и вам говорю. Я лично буду следить за порядком на наших улицах. И если я замечу, что хоть один из вас косо посмотрит на другого, будь он лириком, физиком или биохимиком, я приму самые жесткие меры. Вплоть до административной, а затем и уголовной ответственности. Затем Бузунько прошел к двери и, прежде чем выйти в прихожую, обернулся и презрительно качнул головой: – Эх, вы! Президент вам самое ценное доверил – культурное наследие России! Единую национальную идею подарил! А вы как дети малые, только и знаете, что друг другу морды бить. – Ну так мы это… – начал было оправдываться Беда. – Да пошли вы! – кинул в сердцах майор и вышел, хлопнув дверью. Но это было вчера. Сегодня надо было уже что-то делать. – Сержант! Черепицын, чертыхаясь про себя, покорно возник в дверях. – Слушай сюда. Давай-ка на послезавтра организуем предварительный экзамен. Это у нас какое число будет? – Тридцатое, товарищ майор. – Гм-м-м… поздновато, – почесал затылок Бузунько. – А что делать? К завтрашнему нам никак не успеть. Ладно. Дуй на почту и скажи, чтоб они там подготовили извещения для сбора в клубе. И быстро! Одна нога здесь, другая там. Надо как-то народ мобилизовывать, а то совсем распоясались. – Слушаюсь, товарищ майор. Только это… – Ну что еще? – По форме что там писать-то? – Что? Где? В извещениях, что ли?! У тебя есть своя голова на плечах?! – Не могу знать, – ушел по привычке в глухую защиту Черепицын. – Во-во, коли была бы, так знал бы. – Значит, пишем… эээ… прямым текстом про предварительный экзамен? – Ну да, да, да! – Слушаюсь, товарищ майор! – Ты еще здесь? – хмуро полюбопытствовал Бузунько. – И не вздумай отвечать “не могу знать”. Марш на почту! И вертайся быстрей, вишь, как все навалилось разом. Через полчаса Черепицын уже сидел с Катькой на почте и пил водку, запивая ее раскаленным чаем. – Как он там? – спросил участковый, кивнув на округлившийся Катькин живот, и опрокинул пятьдесят грамм водки. – С чего это ты взял, что это он? Может, она? – презрительно хмыкнула Катька. – Ну она, – равнодушно пожал плечами Черепицын и, передернувшись от водки, отхлебнул из стакана горячей светло-коричневой жидкости. “Пожимает плечами так же равнодушно, как и Митя”, – подумала с горечью Катька. – Растет, – ответила она и вздохнула. – Дерется иногда. – Это как? – удивился Черепицын, сплевывая прилипшие к языку чаинки. – Ну что ты, как болван? Ножками, ручками толкается. Вот как. – А-а. А Митька что? – А что Митька? Ему что я есть, что меня нет. – Не хочет, значит, жениться. – Значит, не хочет. – М-да, – философски протянул Черепицын и снова налил себе водки. – Не хочешь немного? – предложил он Катьке водку. – Да нет, – отмахнулась та. – Ладно, – вздохнул сержант и снова опрокинул в себя пятьдесят грамм. Перед каждой порцией он не выдыхал, как обычно делают пьющие, а тихо вздыхал, словно не водку пил, а нес на себе невидимый миру крест. – Ну, я тогда пойду, что ли? Мне еще надо кой-какие дела делать. – Иди, что ли, – глядя куда-то вдаль, задумчиво откликнулась Катька. Сержант нахлобучил фуражку, вытер рукавом губы и, положив бутылку водки в карман, пошел к двери. – Насчет текста ты поняла. В семь сбор в клубе, экзамен, ну, в общем, напишешь что-нибудь. За чай спасибо. Как только сержант вышел, вся задумчивость слетела с Катьки в один миг. Она вскочила и метнулась к лотку, где лежала пришедшая корреспонденция. Дело было в том, что среди сегодняшней почты она обнаружила письмо, адресованное Мите. Это ее до такой степени заинтриговало, что она решила непременно вскрыть и прочитать его. Для этого она поставила чайник и уже приготовилась подставить письмо под влажную струю пара из чайного носика, как в дверях возник Черепицын с каким-то очередным приказом от Бузунько. Пока он сбивчиво объяснил суть дела, Катька косилась на лоток с письмами и ждала, когда сержант наконец уйдет. Но Черепицын, не заметив встревоженного вида хозяйки, зато заметив закипевший чайник, в своей обычной нечуткой манере присел за стол и попросил угостить его “чайковским”. Катька никогда не отказывала односельчанам в таких ерундовых просьбах и, несмотря на испепеляющее желание прочесть письмо, адресованное Мите, лишь скрипнула зубами и, улыбнувшись, достала стакан. Черепицын же, нисколько не смущаясь, тут же достал бутылку водки, попросил рюмку, много сахара и чего-нибудь поесть. “Поесть” у Катьки не было, и тому пришлось ограничиться спиртным с чаем. Теперь, когда участковый, догадавшись, что почтальонша не в том настроении, чтоб развлекать его разговорами, наконец ушел, Катька вернулась к прерванному занятию. Вообще-то письма в Большие Ущеры приходили редко, посему любое пришедшее письмо было просто-таки обречено стать объектом пристального внимания (а то и прочтения) со стороны работниц почты. Сегодня в лотке лежало два. Одно, как уже было сказано, предназначалось Мите, другое, как ни странно, Серикову, которому отродясь никто никогда не писал. Катьку, конечно, больше всего интересовало первое, но и от второго она отказываться не собиралась. Теперь она решала, какое из них прочесть в качестве основного блюда, а какое на десерт. До прихода Черепицына вопрос так не стоял – Катька была настолько взволнована, что Митино письмо было явным претендентом на первое место, но теперь она немного успокоилась и решила оттянуть волнительный момент. Значит, сначала письмо для Серикова. Почтальонша привычным жестом подставила письмо под струю пара из заново вскипевшего чайника и подождала несколько секунд. Клей размяк, и Катька аккуратно отлепила кармашек конверта. Письмо было явно личного характера – написано на вырванном тетрадном листке в клеточку ровным мелким почерком. Орфография оставляла желать лучшего, но Катьке до этого не было дела, тем более она и сама грешила ошибками. “Сергей! Очень надеюсь, что это письмо дойдет до тебя раньше, чем ты примешь не правильное решение. (Написанное раздельно слово “неправильное” было подчеркнуто тремя жирными полосками). Я никогда не желела о том, что между нами произошло. Не заставляй меня, пожалуста, теперь желеть. Ванечке уже десять лет. Тебя он не знает и врядли захочет знать. Хотя ты и не догадывался о его существовании, но и обо мне ты никогда не справлялся. С тех самых пор, когда я собрала вещи и уехала. А ведь мне в начале было очень плохо. Но потом жизнь наладилась и я нашла того мужчину, на которого смогла опереться. Ваня родился уже тогда, когда Владик мой нынешний муж, уже жил со мною вместе. Владик принял Ваню, как родного, а Ваня никогда не знал другого отца, кроме Владика. Зовет он его “папой” и не подозревает, что есть еще какой-то папа. Я проклинаю себя за то, что проговорилась твоему приятелю про Ваню, сама не знаю, как сорвалось – на верное просто не думала, что вы с ним настолько близки, что он тебе сразу все расскажет. Но чего теперь об этом говорить. Что сделано, то сделано. Но, когда я получила от тебя письмо, где ты писал, что хочешь приехать, повидать меня и Ваню, тут я поняла, что необходимо расставить все точки над и. Я НЕ ХОЧУ тебя видеть, не хочу, чтобы ты видел Ваню, не хочу, чтобы ты знакомился с Владиком, я вообще не хочу, чтобы ты приезжал. Очень прошу тебя забыть меня и всю эту историю с сыном. Считай, что у тебя нет никакого сына. Тем более, что так оно и есть. Есть Ваня, сын Владика и есть Владик, Ванин папа. И есть я, мама Вани и жена Владика. Каким боком в нашу семью собираешься вписаться ты, я не знаю и не хочу знать. Ты – не отец Вани. Ты просто мой бывший ухажер и не более того. Если же ты мою просьбу проигнорируешь и все-таки приедешь, то у тебя будут большие проблемы. Владик – крупный бизнесмен и у него большие связи. Ему на тебя наплевать, он не испытывает к тебе никакой ненависти, но он сделает все, чтобы не допустить тебя близко ни к Ване, ни ко мне. Поверь мне, я бы очень хотела избежать такого конфликта. Все равно ты ничего доказать не сможешь, а если будешь пытаться – получишь проблемы. Оставь меня, Ваню и вообще нашу семью в покое. Больше не пиши, потому что я не хочу, чтобы мой муж случайно узнал об этой короткой переписки (слово “короткой” было снова три раза подчеркнуто). Прощай. Желаю тебе удачи в личной жизни. Варя.” “Надо же, – покачала головой Катя, дочитав письмо и шмыгнув носом, чтоб не зареветь от нахлынувших эмоций. – Никогда бы не подумала, что у Серикова такая мыльная опера в жизни. А с виду тихий такой. Вот так и Митька, пошлет меня сейчас куда подальше, а потом будет через десять лет извинительные письма слать, мол, дай сына повидать. Или дочку. – Катька еще раз шмыгнула носом, потом еще раз, потом достала платок и шумно высморкалась. – Блин! Что ж я такое говорю? – спохватилась вдруг она. – С Митькой у нас все будет по-другому. Нет, нет. Митька просто слабовольный. Боится ответственности. Надо его просто убедить, что все будет хорошо, что я его люблю. Надо, чтоб он это знал. А может, ему это письмо показать? Чтоб видел, что бывает, когда любящего человека отталкиваешь. – Но тут же отвергла этот вариант как чересчур рискованный. – Митька себе на уме, вдруг его это еще больше оттолкнет, он же трусливый, – подумала она и, взяв канцелярский клей, заклеила сериковский конверт… Затем Катька достала из лотка второе письмо и подвергла его той же процедуре, что и первое. Письмо для Мити было из Москвы, но явно не личного характера (что ее немного успокоило – все-таки Танькины слова про московских похотливых барышень никак не выходили у нее из головы). Отправителем стояло какое-то учреждение (учебное?), но какое именно, разобрать было сложно – печать с адресом за время доставки превратилась в мутное синеватое пятно. Внутри лежал согнутый вчетверо лист бумаги. Никаких тебе клеточек, никаких ровных почерков – хорошая глянцевая бумага и напечатанный (не иначе как на принтере), текст следующего содержания. “Уважаемый Дмитрий Климов (на мгновение Катьке показалось, что письмо адресовано кому-то другому – настолько непривычным было это официальное обращение), спешим сообщить вам, что произошла досадная ошибка. Ваша фамилия случайно и несправедливо оказалась среди фамилий абитуриентов, не прошедших вступительные экзамены в наш ВУЗ. К сожалению, это недоразумение было замечено не сразу, а некоторое время спустя, когда Вы, по всей вероятности, уже покинули Москву. Так как мы не смогли найти ни Вашего контактного телефона, ни иных координат, кроме домашнего адреса, высылаем Вам это письмо по месту Вашего постоянного проживания. Предвидя не всегда удовлетворительную работу почты, (“Ишь ты! Чего это она неудовлетворительная?” – подумала Катька, держа в левой руке распечатанный конверт из-под письма), готовы дать Вам возможность сдать зимнюю сессию задним числом. Однако просим Вас дать незамедлительный ответ по поводу Ваших планов. Если к началу второго семестра (крайний срок – конец января) мы не получим от Вас ответа, то будем вынуждены отменить наше решение по поводу Вашего зачисления в наш ВУЗ. С уважением, Замректора по учебной части Гуликова Н.С.” Катька повертела письмо в поисках какой-то дополнительной информации и даже заглянула в конверт, но там больше ничего не было. “Ничего себе, – подумала она. – Сначала послали человека, а теперь давай извиняться. Ни дать, ни взять прямо Сериковы номер два”. Но что делать дальше, Катька не знала. С одной стороны, она, конечно, была рада за Митю – всегда подозревала, что не мог такой умный и талантливый человек, как он, провалиться на каких-то там вступительных экзаменах. С другой стороны… А вот с другой стороны картина вырисовывалась не такая радужная. Если дать Мите прочесть это письмо, то он уедет. И Катька выйдет лишней. Не давать – значит взять на себя тяжелый душевный груз. Можно было бы “заиграть” письмо, то есть припрятать до конца января, а потом бросить в ящик как ни в чем не бывало – мол, вот с опозданьицем дошло. А он возьмет и все равно уедет. Или уже не уедет? Вопросы роились, а ответа не было. Катька выбрала третий вариант – мол, там видно будет. Она аккуратно заклеила конверт и положила его себе в карман – главное, не потерять его где-нибудь, позору не оберешься, не на словах же потом Мите объяснять, мол, знаю содержание, потому что вскрывала твое письмо. В этот момент зазвонил телефон. Катька от неожиданности вздрогнула и взяла трубку. Звонил Пахомов. – Кать, это Антон снова. Помнишь, я тебе вчера звонил. Ну, по поводу спецвыпуска. – А-а… да (вот черт, совсем с этими письмами из головы вылетело). – Что да? Нашла? – Нет, – неуверенно ответила Катька. – Ты знаешь, тут столько дел навалилось. Ты в библиотеке? – Ну да. – Я сейчас поищу и тебе перезвоню. – Давай. Только не тяни. Катька положила трубку и окинула взглядом комнату. Но пачка с номерами как испарилась. На полке ничего не лежало, в углу, куда они обычно складывали всякую невостребованную корреспонденцию, тоже ничего не было. Может, Танька переложила. Или Громиха. Катька позвонила сначала Таньке, но та побожилась, что ничего не трогала и не перекладывала. “Странно, – подумала Катька, – целая кипа, и как корова языком”. Затем она набрала Громиху. Та недовольно поворчала, а потом сказала, что, мол, да, была пачка, но ее почти сразу же после собрания в клубе забрал Черепицын. Катька перезвонила Антону и рассказала про Черепицына. Антон хмыкнул, извинился за причиненные хлопоты и сказал, что в отделение позвонит сам. Катька попрощалась и повесила трубку – у нее голова была забита совсем другим. Надо было думать, как поступить с письмом. Да и извещения для сбора в клубе надо было садиться писать. 17 Тем временем у Пахомова отсутствие спецвыпуска на почте вызвало какое-то неприятное сосущее ощущение внизу живота. Говоря по-русски, где-то под ложечкой, хотя никто толком не знает, где эта ложечка и есть ли, например, где-то рядом вилочка или, скажем, ножичек. Но сосало именно там. Особой интуицией Антон не отличался, но сейчас вдруг почувствовал приближение чего-то нехорошего, чего-то большого и неотвратимого. Тем более засел у него этот спецвыпуск в голове, хоть ты тресни. Антон позвонил в отделение. Не совсем трезвый голос Черепицына, такой знакомый и человеческий, вернул Пахомова на землю. Но на вопрос о спецвыпуске сержант только запутал дело, сказав, что да, газеты с почты забрал, но не сам по себе, а так ему майор приказал, а зачем да почему, это пускай Пахомов сам у Бузунько выясняет. “Он злой, как черт, из-за всей этой вашей литературной нервотрепки, я к нему и соваться не буду, извини”, – сказал Черепицын и повесил трубку. “Очень интересно, – подумал Антон, – “вашей нервотрепки”, как будто я ее придумал от нечего делать”. Но уже вошел в какой-то озлобленный раж и тут же набрал номер Бузунько. Однако майор тоже не внес никакой ясности, а только ссылался на какого-то Митрохина, который ему проедает плешь, за то, что в деревне процветает мордобитие на литературной почве, кто-то избил Дениса Солнцева, и вообще ему не до спецвыпусков – ну, пропала и пропала, и хер с ней. “Черт-те что! Целая пачка как в воду канула, – подумал Пахомов, кладя трубку. – И, главное, ни у кого ни одного экземпляра не осталось. Странно как-то”. Он встал, прошелся до двери библиотеки и назад к столу. Потом оглядел помещение библиотеки. Ясно было, что спецвыпуска нет, и вряд ли он где-то всплывет. “В конце концов, может, прав Бузунько – чего это я вдруг так на нем зациклился?” – подумал Пахомов и стал собираться домой, как вдруг словно озарение посетило его. Сначала он просто отбросил пришедшую мысль, как пустую и нелепую, но потом задумался и резко вернулся к полке с подшивками. Там он схватил первую попавшуюся газету двухнедельной давности и начал жадно пролистывать ее. Затем другую. Затем еще одну. Он проглядел все газеты, которые выписывала библиотека, за последние две недели. И с каждым отброшенным в сторону номером его движения становились все резче и злее. Вскоре он уже просто швырял газеты направо и налево, как умалишенный, и было ясно – то, чего он искал, в них не было. А именно – президентского указа. Ни единого слова. 18 Катька сидела и заполняла извещения, не переставая думать о Митином письме. Она все еще взвешивала “за” и “против”, пытаясь из разных вариантов вывести некий гибрид, который бы устроил все стороны. Но пока таким гибридом была только выжидательная тактика, иначе говоря, “ничегонеделание”. Иногда Катька так глубоко уходила в свои размышлении о Мите и их совместном будущем, что уже забывала, где находится и что пишет. При такой конвейерной работе задумчивость грозит “ломанием дров”. Катька отхлебнула чаю и засунула за щеку принесенную из дома шоколадную конфету: в “интересном” положении ее почему-то больше “пробивало” на сладкое, нежели на соленое или кислое. В тот момент, когда Катька закончила заполнять последнее извещение, в дверь кто-то постучал. – Кто там? Войдите, – крикнула она, хотя уже заранее знала, кто это – последние два дня к ней повадился ходить Сериков, спрашивая, нет ли для него какой корреспонденции. – Здравствуй, Катя, – сказал Сергей (это был, конечно, он). – Аа, здравствуй, здравствуй. Есть у меня для тебя кое-что, так что… (Катя сначала хотела закончить фразу классическим словом отечественных письмоносцев, а именно “пляши”, но подумала, что, учитывая содержание письма, подобная веселость сродни просьбам “поплясать” при получении “похоронки”). – Так что… эээ… держи, – более прозаически закончила она фразу. – Да? – прохрипел Сериков, вытаращив глаза. Казалось, он сейчас задохнется от нахлынувшей радости. – На! И Катька протянул Сергею письмо. Сериков схватил письмо, поблагодарил Катьку и выбежал из комнаты, на ходу разрывая конверт. Катька медленно затворила за ним дверь, вздохнула и собрала заполненные извещения. Теперь их надо было разнести. “Эх, была б Танька, сейчас бы за час управились, а так неизвестно еще, сколько провожусь, – подумала Катька. – Ну, хотя бы Митьку повидаю, если он дома, конечно”. На улице стояла теплая и безветренная зимняя погода. Катька бойко перебегала от одной калитки к другой, от дома к дому, от забора к забору, почти потеряв счет времени из-за бесконечных мыслей о Митином письме. Иногда, правда, садилась перевести дух – пятый месяц давал о себе знать. Откладывая дом Климовых на конец, как откладывают сладкое на десерт, Катька решила забежать к Таньке в продмаг. Та была в хорошем расположении духа, несмотря на большую ссадину на лбу. – Чего это у тебя? – удивилась Катька. – Валерка, что ли? – Что? А-а, это. Да нет, так, ерунда. Танька провела указательным пальцем по красной полоске над переносицей и с какой-то глупой гордостью добавила: “На читке у дяди Миши шкрябнул кто-то. Позавчера. Слыхала?” Катька после читки у тетки Агафьи никуда не ходила, так как Митя по-прежнему предпочитал учить свое дома, а литература Катьку интересовала не настолько, чтобы с таким пузом по гостям шастать. – Ничего себе, – снова удивилась Катька. – И тебя, значит, приложили. А я думала, только мужики дрались. – Ага. Видала б ты, как Галка своим Толстым размахивала. Жанна д’Арк отдыхает. А вчера пошли с Валеркой к Гришке на читку, так там и вовсе ледовое побоище вышло. Начали спорить по поводу поэзии, ну и снова подрались. Гришке снова бровь рассекли, а она у него с дядьмишиной потасовки только-только зажила. Невезучий прям такой. Валерке тоже досталось. А вообще весело было. – Чего ж тут веселого? – не переставала удивляться Катька. – Сплошные телесные повреждения. Танька пожала плечами, мол, кому что нравится. – А ты куда сейчас? – Да извещения, вон, снова разношу. Собрание завтра в клубе намечается. Будет, вроде, предварительного экзамена. – Тю, – присвистнула Танька. – Так завтра ж уже тридцатое. Какой смысл? – А я почем знаю? Мне велено, вот и разношу. – Ясно. Ты про Митьку-то слыхала? – А что? – встревожилась Катька. – Уезжать собрался. Прям эпидемия какая-то. Пахомов с Нинкой первого января в Москву податься решили. Теперь и Митька с ними за компанию. А он тебе что, ничего не говорил? – Нет, – удивленно протянула Катька и тут же спохватилась. – Наверное, не успел просто. – Ага, – хмыкнула Танька. – Не успел. Вчера цельный день всем про это уши прожужжал, а тебе не успел. Катька закусила губу. “Вот ведь гад, – подумала она. – Я тут страдаю, мучаюсь, вся прям извелась – показывать ему письмо или не показывать, а он втихаря от меня смыться надумал”. Заметив побледневшее лицо почтальонши, Танька решила сгладить свою резкость. – Да ты близко к сердцу не бери, Кать. Может, правда, не успел. Он же, сама знаешь, себе на уме. Может, это… хотел тебе сюрприз сделать. Но тут же про себя подумала: “Опять я чего-то не то ляпнула. Какой уж тут сюрприз? “Привет, милая, я уезжаю”? Катьке слово “сюрприз” тоже не понравилось, но все эти словообразования ее мало трогали – ее больше интересовали факты. А факты были упрямыми, как и сам Митька. – Ладно, Тань, – сказала, вставая со стула, Катька. – К тебе, вон, покупатели пришли, а мне пора извещения дальше разносить. – Конфетку хочешь? – виновато спросила Танька и протянула ей пару “мишек”. Катька вздохнула: “Давай”. Выйдя на улицу, она прислонилась к ржавому столбу с табличкой “Осторожно, кабель”, на которой какие-то умники уже переправили “а” на “о”. Нужно было срочно решать, что делать. Через три дня Митя уедет. А письмо? А что письмо? Отдашь его – уедет, не отдашь – уедет. Катька почувствовала себя пойманной в мышеловку – дергайся, не дергайся, все равно помрешь. Правда, перед смертью можно хотя бы скушать сыр. Но Катькина мышеловка была изощренно садистской конструкции – в ней даже не было сыра. “Ладно, – подумала она, вздохнув, – отдам письмо, хоть совесть чиста будет”. На ватных ногах она добралась до Митиного дома и позвонила. Дверь открыл Климов-старший. – О, Катерина! По делам или в гости? – Да я… только это… извещение занести… – Да ты проходи, чего встала? – засуетился Климов. – А Митька дома? – спросила Катька, проходя в дом и топоча сапогами, сбивая налипший снег. – Да уехал Митька-то. В глазах у Катьки потемнело, как темнеет экран телевизора, когда садится трубка. Лицо Климова и предметы вокруг превратились в мутные черные пятна и поплыли, поплыли, поплыли… – Уже? – хриплым шепотом спросила и, не дождавшись ответа, рухнула в обморок. 19 Антон сидел на полу библиотеки, окруженный ворохом разбросанных газетных листов, и немигающим взглядом смотрел на стенд с “фотороботами” пионеров-героев. Со стороны его растерянное сидение выглядело не то чтобы очень живописно, но для какого-нибудь соцреалистического полотна под названием “Крах на мировой бирже” вполне подходяще. Звонок телефона заставил его вздрогнуть и выйти из оцепенения. Он встал, подошел к деревянному ограждению, разделяющему читальный зал и библиотечные полки, и поднял трубку – звонила Нина. – Тош, ты как? Домой не собираешься? – Да… наверное… скоро пойду, – с каждым словом в голосе Антона нарастала уверенность. – Хорошо. Я тебя жду. Ты не забывай, что нам же еще надо собираться. – Я помню. Неожиданно Антон почувствовал такой прилив нежности к Нине, что в глазах защипало, и он добавил: “Я тебя люблю”. – Я тогда пойду, – невозмутимо отозвалась Нина, – поставлю обед на плиту, давай быстрее. Чмок. Затем раздались короткие гудки. “Женщины – все-таки странные люди, – подумал Антон, рассеянно кладя трубку на место, – не говоришь, что любишь, обижаются, а говоришь, не слышат”. Он обернулся и посмотрел на ворох разбросанных газет. “Надо бы убраться, хотя… какая разница?”. Им овладело какое-то тоскливое безразличие, при котором всякое действие и всякая мысль упираются в один большой и жирный вопросительный знак, который своей тенью перечеркивает все прочие вопросы, все прочие поступки и все прочие размышления. И пока не сдвинешь ты этот вопрос с места или не заменишь его адекватным по величине ответом, ничего у тебя не выйдет. Почти машинально Антон достал записную книжку, нашел в ней номер своего знакомого в райцентре под фамилией Емельчук и позвонил ему. Леня Емельчук работал в райцентровской библиотеке. Несмотря на скромные размеры, у этой библиотеки было одно достоинство – ее хозяин, то есть Леня. А он был фанатиком своего дела. Антон знал, что в случае “пробелов” на Леню всегда можно положиться – Леня тщательно выписывал и хранил периодику, причем гораздо более широкого профиля, нежели у Пахомова. Периодику он вообще считал более ценным материалом, нежели художественную литературу. Да и сам он частенько говорил Антону: “Пресса – это одновременно история и искусство. Факты через сто лет расскажут больше, чем какой-нибудь писака с большим воображением”. Антон, на это ему возражал, говоря, что, мол, как раз некоторые факты в газетах и пишутся “писаками с большим воображением”. Далее начинался бесконечный спор о мифотворчестве, о правде в искусстве и истории, спор, который ни к чем не приводил, и каждый оставался при своем мнении. Но сейчас Антону было не до споров – ему нужен был спецвыпуск. – Емельчук у аппарата. – Алло, Лень, это Антон говорит. Из Больших Ущер. – Здорово! Что нового в Больших Пещерах? – спросил Леня и глупо захохотал. Смех был вызван, конечно, тем, что для Лени Большие Пещеры были асболютной “жопой мира”, применительно к которой вопрос “что нового?” был риторическим. Антон пропустил смех Лени мимо ушей. – Слушай, Лень, нужна помощь. Все-таки райцентр… – Жми на газ. Центр Рая слушает. – У меня, понимаешь, не хватает одного выпуска. Нигде не могу найти. – Не вопрос. Какого? – Спецвыпуска. – Чего? – удивился Леня. Антон подробно объяснил, на какое число пришелся спецвыпуск, какая газета его выпустила и даже описал, как он выглядел. На другом конце трубки раздалось какое-то шебуршание, а потом Ленин смех. – Ха-ха, да ты что, Антон! Маку обкурился? Я тут в календарь заглянул. Это ж воскресенье! – Ну да, – согласился Антон. – А я тебе про что?! Я и говорю – специальный воскресный выпуск. – Так кто ж по воскресеньям газету будет выпускать? – Ты что, издеваешься? – начал злиться Антон. Говорю ж: спец-вы-пуск! – Да с какой такой пьяной радости?! – Да как с какой? – опешил Пахомов. – Так указ же этого… президента… – Кого? Какой указ? – Президента… сохранение… наследие… Дальше речь Антона потеряла всякую стройность. Он все говорил и говорил, но уже больше по инерции, понимая, что слова его абсолютно бессмысленны. Теоретически можно было бы даже не продолжать разговор и просто повесить трубку – на другом конце была стена непонимания. – Что?! Ничего не слышу. Говори громче, – закричал Леня. – Какой указ? Какое наследие? Антон собрал последние остатки воли в кулак. – Лень, ты что, ничего не слышал про указ? Про ГЕНАЦИД? – Что? – Через “а”, в смысле. – А это что еще за хрень? – Государственная единая национальная идея. – Да нет. – Так вы что там, даже стихов не учите? – Да ты что, Антон? Выпил, что ли? Антон стиснул зубы так сильно, что задрожали скулы и в голове помутилось. Но ничего, выстоял. – Ладно, Лень. Проехали. Я потом позвоню. – Ну, давай, – растерянно отозвался тот. Антон первым повесил трубку. Он, конечно, предполагал, что что-то тут не то, тем более в свете последних “странностей” с исчезновением газеты, но одно дело предполагать, а другое – знать. Теперь Антон знал. 20 – Кать, Кать! Ты чего? Катька очнулась от резких обжигающих хлопков по щекам. Затем в эту боль неожиданно вклинилось что-то мокрое и шершавое. – Бульда, фу! – услышала она грозный голос Климова, еще не видя его самого. – Ах, ты ж зараза! Бульда, брысь под лавку! Я кому говорю?! Катька открыла глаза. Над ней стоял Климов, у него между ног была зажата голова бульдожихи. Голова эта отчаянно дергалась, плевалась, потявкивала и хрипела, пытаясь вырваться из тисков худых климовских ног. Язык Бульды свисал почти до пола, зад в приступе радостного возбуждения отчаянно вилял. – Бульдочка, – приподнялась Катька, все еще сидя на полу и протянув руку к приплюснутой морде Бульды. – Отпустите ее, дядь Вить. Задо€хнется ж! Климов нехотя разжал колени. Бульда тут же прыгнула всем телом на Катьку, и та, охнув, снова повалилась на пол. – Ну, все, – сказал Климов, схватил Бульду под пузо и выпихнул ее на улицу. Потом помог встать Катьке. – Вот ты напугала, так напугала, – сказал он, усаживая Катьку за стол. – Часто это у тебя? – Да нет, – помотала та головой, – пару раз было, что прямо слабела, а так чтоб совсем… – На-ка, выпей молока, – Климов поставил на стол стакан с молоком. – Авось в себя быстрей придешь. А то я даже не понял. Ты про Митю спросила, я ответил, и тут ты такая бац! А я… Тут Катька, вспомнив причину падения, вцепилась Климову в отворот рубашки. – Митька уехал?! – Ну да, – высвобождая рубашку из Катькиных рук, ответил тот. – Навсегда, – со вздохом произнесла Катька, всхлипнула и отвернулась. – Да ну тебя совсем! К вечеру ж вернется! Приятель его попросил помочь кирпич сгрузить для строительства. – Ой! – подняла голову Катька. – А я ж думала навсегда. Фу ты! А я, дура… И засмеялась, вытирая кулачком набухшие от слез глаза. – Прости, дядь Вить, это я по глупости бабьей, – радостно затараторила она, – мне ж Танька сказала, что уезжать он собрался, вот я хлопнулась в обморок. – Не знаю. Может, и собрался. А может, пока так, планы одни. Да и куда ему ехать? – Не знаю… В Москву. – А что его в Москве, оркестр на вокзале с цветами встречает? Надо ж знать, куда и зачем ехать. В институт он провалился… Катька закусила губу, а Климов вдруг хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнул стакан с молоком. – Ну, ты ж знаешь его! – закричал он. – Упрется, как танк, и все тут! Если вбил себе что в голову, молотком не выбьешь. И молчит. Обидно. Вот я даже и не знаю, вбил он себе что-то в голову или нет, потому что молчит. Но чувствую, вбил. Потому что не ты первая мне это говоришь. Это он нам ничего не рассказывает, а другим, нате, пожалуйста! Я и Любке говорил: “Надо что-то делать!”. Ему ж, дураку, через год в армию. А он провалился… А он же у нас единственный… балбес. Мы ж его так избаловали, что я его не то что в Москву, я его в райцентр одного пустить боюсь. Он же… И Климов, не справившись с нахлынувшими чувствами, всхлипнул и опрокинул в себя Катькин стакан с молоком, крякнув, как будто это была водка. Катька не следила за зигзагами климовских мыслей, но отметила про себя, что кое-что упустила из виду, когда думала, отдавать или не отдавать письмо. А именно армию. Получалось, у нее в кармане лежит нечто большее, чем просто угроза Митиного отъезда – у нее лежит его ближайшее будущее. Это меняло дело. Письмо надо было отдавать. Но отдавать его просто так, не попытавшись выторговывать у судьбы и для себя какого-нибудь гостинца, Катька не могла. В любом случае, не сейчас и не дяде Вите. А только непосредственно Мите и лучше бы, с глазу на глаз. – Ладно, – встала она и достала из сумки извещение. – Мне, пожалуй, пора. Вот тут извещение. Завтра в клубе собрание. – Опять? – всхлипнул еще в мыслях о сыне Климов. – Ну, да. Что-то типа предварительного экзамена. А я пойду. Расписываться не надо. 21 После разговора с Леней Емельчуком из райцентровской библиотеки Пахомов какое-то время постоял в нерешительности, а затем бросился к вешалке, начиная, как всегда в минуты душевного волнения, внутренний монолог. “Ну, майор! – думал он, обматываясь шарфом. – Ну, фрукт. Тайны мадридского двора. Ну, нет! Это вы кого-нибудь другого дурите! А меня не надо! Ладно, сейчас я подъеду, и мы вмиг разберемся, кто тут кому что разрешает! Был указ или не было. Был спецвыпуск или не было. Ленька мне лапшу на уши вешать не будет. Я знаю. Сейчас бы только на Серикова не напороться”. Когда он ворвался в кабинет майора, за столом никого не было. Но настольная лампа горела, и в воздухе еще витал едкий дым от бузуньковских папирос. Пахомов растерянно оглядел комнату, выглянул в коридор, затем снова заглянул в кабинет. – Докопался, значит? Ну-ну, – раздался спокойный голос невидимого Бузунько. – Да ты садись, чего встал как вкопанный? И дверь закрой. Пахомов замер, но потом послушно закрыл дверь и тут же увидел майора. Тот стоял прямо за дверью, около небольшого шкафчика в углу кабинета, и поливал какое-то растение в коричневом глиняном горшке. Но как только Антон открыл рот, майор ловко перехватил инициативу. – А что мне было делать?! – развел руками Бузунько, проходя со стеклянным графином обратно к столу. – А? Этот простой вопрос поставил Антона в полный тупик. – У меня был приказ, – продолжил майор, поливая кактус на подоконнике. – Но только давай не будем сейчас шекспировские страсти здесь разыгрывать. Ты – не Отелло, я – не Дездемона. Тебя интересует, откуда я знаю, зачем ты пожаловал. Ну, так это просто. Как ты про газету меня спросил, я сразу понял, что это лишь вопрос времени, через сколько ты у меня в кабинете нарисуешься. Вот ты и нарисовался. Правда, немного раньше, чем я ожидал. Звонил кому-нибудь? Антон внутренне поаплодировал догадливости майора. – Звонил, звонил, – угрюмо подтвердил он. – Я так и понял, – сказал Бузунько и поставил графин на стол. Затем, крякнув, опустился на стул. – Но Петр Михайлович, как же так?! – Да вот так! – резко оборвал его майор. – Приказы не обсуждаются. – Да какие приказы? Вы можете толком объяснить, что происходит? Антон с досадой отметил про себя, что этим классическим метафизическим вопросом исчерпывается весь его заготовленный монолог – спрашивать больше было, собственно, и не о чем. Майор вздохнул, побарабанил пальцами по столу, затем встал и подошел к двери. Там он высунул голову в коридор, затем всунул ее обратно и закрыл дверь. – Ты, Антон, многого не понимаешь, да и я не совсем все понимаю. Но раз пошла такая пьянка, готов поделиться своими знаниями. Но когда я это скажу, – понизив голос, продолжил Бузунько, снова садясь за стол, – кроме нас двоих, об этом никто не будет знать. По крайней мере, еще пару дней. Так что прими это к сведению. Да, было в конце ноября большое совещание, и меня вызвали. Наверх. Сказали, мол, есть вот такая задумка, провести ГЕНАЦИД в жизнь. Но, ты ж понимаешь, Россия – не Люксембург какой-нибудь, тут такие масштабы, что одна маленькая осечка, и привет – полпланеты на ушах. Тут не семь, тут семьдесят семь раз отмерь, и все мало будет. Вот и было принято решение проэкспериментировать для начала – мол, если в отдельно взятой глухой деревне ГЕНАЦИД пройдет испытание успешно, они его тут же после Нового года и повсеместно объявят. Так что мы вроде летчиков-испытателей получаемся, а? И майор дружелюбно подмигнул Антону, как будто действительно стоял на взлетной полосе, готовясь испытать очередную модель самолета. – Только мы? – Насколько я знаю, да. Ты меня только не спрашивай, почему именно мы. Может, какие соображения были, а может, и ткнул просто кто-то пальцем в карту. У них там наверху сам черт ногу сломит. В общем, с нас начали. – Но ведь… – Утечка? Конечно, боялись. Но с другой стороны, всех райцентровских на молокозаводе заранее предупредили, что, мол, проводится такой социальный эксперимент в Больших Ущерах, что, если кто спрашивать будет, кивайте головой и молчите – вот они и молчали. – И библио… – И библиотеку твою не просто так, а специально к этому указу обогатили. Закрыли две ближайшие, чтоб недостатка в материале не было. А что тебе не нравится? – А потом… – Потом никто обратно ничего не повезет, не волнуйся. Что сделано, то сделано. Книги останутся у нас. – А спецвыпуск… – Спецвыпуск отпечатали в райцентре. Извещения тоже. Но ты пойми, это ж не баловство какое, мы же тут не в солдатиков играем, это ж с ведома… (Бузунько поднял указательный палец вверх и, не поднимая головы, завел зрачки под веки)… ты понял, кого. Антон проследил за направлением пальца и уткнулся взглядом в большое мокрое пятно на потолке. Затем снова перевел взгляд на майора. – Но зачем? – Что “зачем”? Зачем именно с нас начинать? Да я ж уже… – Да нет, я говорю, зачем все так секретно, почему нельзя было в открытую объявить эксперимент, так, мол, и так? Зачем весь этот цирк? – Но-но-но! – сурово оборвал его майор. – “Цирк”! Ты словами-то такими не бросайся, не ровен час, грыжу заработаешь. А в открытую они не захотели. Долго объяснять, ну, в общем, был у них прецедент. Запускали какой-то нацпроект не самого хм-м… популярного характера и решили не темнить, все народу выложить, как есть. Мол, с вас начинаем, потому что верим в вас. А те: а почему с нас? а эти: а с кого, если не с вас? а те: начните с соседей – их не жалко. А эти: а вы нам не указывайте, мы решили испытание с вас начать. А те: мы не ракета, чтоб нас испытывать. Ну, так там такая буча поднялась, аж до неба полыхнуло. – А здесь решили, если по-тихому, то, значит, не полыхнет? – Не должно, – не очень уверенно ответил майор. – Но меня-то… – Да! – снова перебил его Бузунько. – Да, я настаивал на том, чтоб тебя в это дело посвятить. Одному-то сложнее. Да и Черепицына можно было бы подключить. Одним больше, одним меньше – невелика разница. Но они там и слушать не стали. “Если всех посвящать, то эдак никакой секретности на вас не напасешься”. А я что? У меня приказ. Мне и так Митрохин каждый божий день плешь проедает. Майор встал и придвинул свой стул к стулу Антона. Это должно было добавить, по глубокому убеждению майора, доверительности в разговоре. – Послушай, Антон, осталось два дня. Завтра проведем предварительный экзамен, послезавтра основной. Комиссия приедет. А послепослезавтра ты уезжаешь. Навсегда. Так чего ты кипятишься? Ну не личное же я тебе оскорбление нанес? Антон пожал плечами, как обидевшийся ребенок, которого напрямую спрашивают, не обиделся ли он: сказать, что обиделся, гордость не позволяет, сказать, что не обиделся, не позволяет обида. – Давай, Антон, только без этих глупостей, – раздраженно произнес майор. – Никто ж из тебя лично дурака не делал. Как и из всех остальных. Есть такое слово – “секретность”. И потом… на обиженных воду возят! И майор натужно засмеялся. – Да и сам подумай, какую мы глыбу с места сдвигаем, какой национальный проект в жизнь проводим! И на нас такая ответственность! Да тут хоть к черту в зубы, лишь бы не обосраться. Пахомову показалось, что Бузунько убеждает уже не столько собеседника, сколько самого себя в том, что все, в общем и целом, правильно и несмертельно. – А ты думаешь, что? С ними можно как-то по-другому? Посвятить их во все планы, поделиться с ними соображениями, может, даже выслушать их мнения, а? Это все ваши интеллигентские штучки. Да ты пойми, нельзя им давать пищу для ума! Они же ее обязательно в закуску превратят! Это в лучшем случае. А в худшем подавятся ею, да еще и устроят бунт какой-нибудь. Тут даже этот проект… тоже, понимаешь, палка о двух концах. – Да кто они-то? – Кто?! – удивился майор. – А я тебе сейчас покажу, кто. Черепицын! – крикнул Бузунько и снова повернулся к Пахомову, – сейчас увидишь, кто. Черепицын, мать твою! В дверях возник испуганный Черепицын: – Да, товарищ майор? – Гришка еще у тебя? – Ну да, объяснительную пишет. – Ну-ка, приведи его сюда. На минутку. – Слушаюсь, товарищ майор, – ответил Черепицын и исчез. В коридоре раздался топот его сапог. Через пару минут он появился с Гришкой-плотником, которого не очень дружелюбно втолкнул в кабинет к майору. Бровь у Гришки была рассечена и неумело залеплена пластырем, на скуле была ссадина и синяк. Майор повернулся к Гришке и, изредка бросая взгляд на Пахомова, сказал: – Вот, Антон, полюбуйся на красавца. С Валеркой-трактористом что-то не поделили. Тот ему слово, и Гришка ему два. Тот ему в морду, и Гришка ему в ответ. А ты спроси его, что они не поделили, – много интересного узнаешь. Гришка, пожав плечами, прокомментировал слова Бузунько очередным шедевром: – А неча, епт, было тюкалку шмотылить. – Ой, ой, – замахал руками майор, – оставь свои поговорки для баб на завалинке. Увижу что-нибудь подобное в объяснительной, получишь пятнадцать суток, понятно? – Понятно, – неожиданно легко и внятно согласился Гришка. – Скажи лучше, что не поделили. Только нормальным языком. – Ну тык, этот хер с пригорка начинает мне фасон протирать, типа… – Григорий! – пригрозил майор. – Я сказал, нормальным. – А-а, ну да… А можно дымком поправиться? – Курить, что ли? Потом покуришь. Давай, говори. – Ну а че тут говорить? Отделимшись я. – От кого это? – Я ж говорил уже. – А ты не мне, ты, вон, Пахомову расскажи. Ему интересно. Он собирает факты для передачи “В мире животных”. – Чего? – не понял Гришка. – А-а. Ну да. Короче, отделимшись я от “простофиль”. – Это те, кто поэзию философскую предпочитает, – пояснил Бузунько Антону. – Ну вот, – пожал плечами Гришка. – А я ему свое гну. – Кому ему? – перебил Гришку Бузунько. – Ну так Валерке же! Мне ихнее не близко. Я свою гордость имею. Вот я и отделимшись. Теперича я – “дикарь”. – Значит, у тебя теперь своя группа? Типа, заумное читать будете, – Бузунько левой рукой сделал жест, словно вкрутил невидимую лампочку у виска. – Да нет, – поморщился Гришка. – Таких, как у меня, никто не любит, да и нет ни у кого, я вообще этот… дикарь-одиночка. – А зачем драться полез? – Так это… в состоянии эффекта я пребывал. Он мне чаво-то сказал, ну, я и не сдержамшись. – “Чаво-то, чаво-то”, – передразнил его Бузунько. – Не сдержамшись он. И теперь, значит, еще и “отделимшись”? – Угу. – А Дениса Солнцева точно не ты огрел? – Не, – почти испугался Гришка. – Вы ж уже спрашивали. А зачем? Он же из “заик”! У них своя компашка, у нас своя. – А у тебя теперь вообще своя персональная. – А? Ну да. – Видал? – снова обратился Бузунько к Пахомову. – Полный распад мозгов. Они скоро поодиночке почковаться будут. И в морды бить. И из-за чего? Ха! Из-за литературы. А ты говоришь, им всю подноготную выложить надо. Совета спросить. Так они вообще друг дружку перестреляют. Ладно, Григорий, – вздохнул майор, – иди, пиши объяснительную. – А Валерка, что ж, не будет? – забеспокоился тот, смущенный однобокостью правосудия. – Ишь ты! Валера свою напишет, не переживай. Давай, сержант, уводи его обратно, – мотнул головой Бузунько в сторону Гришки. – Достали, сил нет. Черепицын увел Гришку, и Бузунько с Пахомовым снова остались одни. – Ладно, – встал Пахомов. – Пойду я. Что-то голова разболелась. Это самое, Антон. До отъезда не будешь болтать? – Да что вы, ей-богу, как маленький, Петр Михайлович! – раздраженно сказал Антон, вставая. – Да они ж сами все узнают. – Ладно, ладно, – заворчал Бузунько. – Не учи деда детей строгать. Если все нормально пройдет, то в январе уже для всей страны указ будет. А мы в то время уже отдыхать будем. Потому как со своей задачей уже справились. Пахомов пожал плечами: “Может быть” – и, попрощавшись, вышел. Но через секунду снова заглянул в кабинет. – Петр Михайлович. – Ась? – А откуда у вас этот цветочек? – спросил Пахомов и мотнул головой в сторону горшка с растением, которое поливал Бузунько до его прихода. – Этот? Да не помню я. А-а! Так это мне Сенька-гитарист оставил. Помнишь Сеньку? Не помнишь? На гитаре все время бренчал. У него бабка померла, а он ее втихаря в овраге зарыл, а вместо нее куклу в кровать положил, ну, чтоб пенсию дальше получать. А как кто ни придет, она у него то, типа, спит, то, типа, болеет. Потом уже узнали, когда псина чья-то в овраге труп бабкин разрыла. Я тогда дела заводить не стал, простил. А потом он в армию ушел, а мне вот, цветок свой оставил. Сказал, на добрую память. А что? – Да ничего. Марихуана это просто. Майор на секунду замер, а потом выругался: – Ах ты ж Сенька сволота! А я ушами хлопаю, себя под 231-ю подвожу. Нет, ну ты представляешь? Но Пахомов уже ничего не представлял – он стремительно шагал по коридору на выход. 22 Говоря о масштабе растущей разобщенности среди большеущерцев, Бузунько если и преувеличивал, то немного. Конечно, до баррикад и погромов было еще далеко, но к 29 декабря мелкие стычки среди некогда сплоченного литературного братства приняли почти угрожающе-постоянный, можно даже сказать, естественный характер. Крупные фракции делились на мелкие, мелкие на очень мелкие, а те, в свою очередь, распались на отдельных индивидуалистов, не признававших никаких авторов, кроме тех, что достались каждому из них. Ушли в прошлое “читки” и “экзамены”. Исчезли едва-едва возникшие неологизмы. Вымерли вообще всякие общие определения, ибо не было больше ничего общего – каждый был сам по себе или, на крайний случай, в компании двух-трех единомышленников. Походы в гости, соответственно, тоже прекратились, как прекратилось и вообще всяческое общение. Непримиримость во мнениях зашла так далеко, что некоторые семьи оказались буквально на грани распада. Галина, жена Степана, которая еще недавно всецело поддерживала мужа в его прозаических пристрастиях, теперь отказывалась с ним общаться и даже спать в одной комнате. Она попросила десятилетнего сына Тёму принести из школы что-нибудь типа бюста Толстого. Тот, однако, бюста не нашел, зато “спионерил” из кабинета литературы небольшой плакат-портрет классика. Галина вывесила этот портрет в окне спальни, выходящем на улицу, чтобы каждый проходящий видел, кто в доме является духовным ориентиром. Степан, уязвленный таким однобоким взглядом на литературные предпочтения в семье, попытался дать адекватный ответ беспределу со стороны жены, однако оказался в сложном положении – ему требовалось изображение Тургенева, а в школе, как назло, не было никаких портретов последнего. Впрочем, голь на выдумки хитра, и Степан проявил смекалку, попросив сына найти в школе портрет “кого-нибудь с бородой”, кто хотя бы отдаленно напоминал автора “Отцов и детей”. Сын, перебрав все возможные варианты, остановился на пыльном портрете Маркса, валяющемся который год в пионерской комнате. Через несколько дней в окне Степановой комнаты появился портрет классика научного коммунизма, на котором чуть пониже кустистой бороды было выведено кривым черным фломастером “И. Тургенев”. Впрочем, если не брать внешность, у них было одно неоспоримое сходство, о котором вряд ли догадывался хитрец Степан, а именно: они оба прожили одинаковое количество лет и, более того, родились и умерли в один и тот же год. Как бы то ни было, пример оказался заразительным. Все большеущерцы бросились на поиски изображений своих литературных кумиров. Тёма быстро смекнул, куда дует ветер (вот ведь новое поколение), и вскоре наладил небольшое производство по сбыту различных портретов, которыми он предусмотрительно запасся, полностью обескровив как пионерскую комнату, так и вообще все классные комнаты, начиная от литературной и кончая физической. Реальные портреты классиков быстро закончились, а некоторые из них оказались востребованы сразу несколькими жителями Больших Ущер. Но и тут выход нашелся. Увидев, что народ не капризен и любое мало-мальское сходство приветствуется, Тёма решил налечь на бородачей – те при любом раскладе шли на ура, и потому уже через пару дней окна большеущерских домов покрылись портретами Энгельса (он же Некрасов), Менделеева (он же Салтыков-Щедрин), Дарвина (он же Достоевский), Калинина (он же Чехов) и даже Эйнштейна (он же Горький). Тем же, у кого писатели были менее известны или вообще неизвестны, предприимчивый отрок Артём “впаривал” оставшиеся портреты физиков, биологов и прочих ученых мужей, уверяя, что именно так и выглядел тот, чье изображение требуется. Посему некоторые появившиеся в окнах портреты у всякого мало-мальски образованного человека вызвали бы как минимум культурную оторопь. Естественно, под каждым изображением стояла сделанная заботливой рукой хозяина подпись, уверяющая прохожего, что на портрете изображен совсем не тот, на кого он подумал. Но это была, что называется, мирная сторона процесса, обратная же сторона была гораздо менее забавной. Случайная встреча на улице с потенциальным оппонентом грозила перерасти в драку, а случайное пересечение сразу нескольких оппонентов – в массовую драку. Синяки и ссадины стали таким же неотъемлемым атрибутом внешнего вида каждого большеущерца, как, скажем, торчащая из кармана книжка. Тогда как семейные отношения переживали кризис разлада и вражды, как правило, в форме холодной войны, любые приятельские отношения принимали формы войны очень даже горячей. Гришка с Валерой из бывших союзников превратились в непримиримых драчунов. Дядя Миша несколько раз пытался поколотить палкой несчастную Агафью, имевшую как-то неосторожность пнуть ногой вывалившуюся из его дырявого кармана книжку. Денис нарочно “нарывался” на драку, дразня случайных прохожих громкой декламацией или просто размахивая своим изданием (за что, кстати, и был побит, видимо, не рассчитав расклад сил – у хлипкого оппонента оказался неожиданный единомышленник в виде могучего строителя Беды). Там, где дело касалось совместной работы, спорщикам приходилось закусывать удила и рукам воли не давать. Райцентровские, что работали с большеущерцами на молокозаводе, только диву давались – что за кошка вдруг пробежала между жителями деревни. Но, впрочем, преувеличивать не будем – коснулись эти новые реалии деревенской жизни, конечно, не всех. Некоторые принципиально (как Поребриков, Громиха или Пахомов) или по долгу службы (как Танька, Катька или Черепицын) не участвовали в ссорах и потасовках, стараясь сохранять максимальный нейтралитет. Напряжение почти не коснулось и особо пожилых большеущерцев, которые по причине болезни редко выходили из дома. Но, в общем и целом, картина складывалась малосимпатичная. Черепицын с ног сбился, разнимая драчунов и строча всевозможные отчеты. Бузунько по возможности не посвящал настойчиво звонившего Митрохина в детали местных междоусобиц, хотя с каждым разом это становилось делать все сложнее и сложнее. Мутное облако всеобщего раздражения стремительно опускалось на Большие Ущеры, обволакивая всех и каждого предчувствием чего-то непоправимого. 23 После беседы с Бузунько настроение у Антона было хуже некуда. Дело было не в указе, и не в эксперименте, и даже не в Гришке. Антон чувствовал, что угодил в какую-то то ли колею, то ли паутину. Как будто все уже за него решено и ничего от него не зависит. И каждая мелочь, каждая случайная встреча, каждое брошенное слово становится лишь очередным толчком по направлению к зияющей впереди пропасти. “Напиться, что ли? – подумал он, набирая в легкие сухой морозный воздух. – Нет, надо домой идти. Нинка ждет. Хотя… А почему бы и нет? Потому что нет и все. А если чуть-чуть? Чисто за отъезд?”. Найдя достойную причину для короткой алкогольной паузы, он решил двинуть к Климову, но тут же вспомнил, что у Климова дома слишком много народа: Люба, Митя, еще, может, мать Любкина в гости зайдет. Тогда придется его приглашать к себе, а это уже вообще не то. Нет, надо к Зимину топать. У фельдшера никого, только дочка маленькая, да и та спит уже, наверное. Можно было бы пригласить Климова третьим, но в этот раз почему-то не хотелось. Хотелось какого-то простого человеческого разговора, а, как говорят англичане, двое – компания, трое – толпа. “Вот только толпы мне сейчас недоставало”, – подумал Антон и направился к дому Зимина. Зимин встретил его с молчаливым пониманием. Достал бутылку спирта – самогон он принципиально не употреблял и всем прочим крепким напиткам предпочитал чистый спирт, который иногда просто разводил водой. Поставил два стакана и тарелку с холодной курицей. И они выпили. Антона слегка развезло, и он рассказал Зимину о своем паршивом настроении, предстоящем переезде и Серикове. Тему “эксперимента” он, как и обещал майору, опустил. Правда, упомянул участившиеся драки. – Вот такие дела, Димитрий, – подытожил он свой монолог и опрокинул вторую порцию спирта, не дождавшись Зимина. – М-да, – проводил взглядом пахомовский стакан Зимин. – За Ущеры не чокаясь теперь, что ли? Антон понял ошибку и, оценив юмор, кисло улыбнулся, а Зимин молча опрокинул свой стакан. Затем выждал несколько секунд, пока жидкость бесповоротно окажется внутри его организма, и добавил: “Досталось Большим Ущерам. А и поделом”. – В смысле? – не понял Антон. – В смысле, что вся страна отдыхает, а большеущерцы в поте лица стихи учат и друг дружку морды бьют. – Но так это… все ведь учат, – спросил Пахомов, почувствовав приближение чего-то нехорошего. – Правда, не все, может, морды бьют, – добавил он осторожно и пристально посмотрел Зимину в лицо. Нехорошее сбылось быстрее, чем он думал. – Да ты про что, Антон? Я про то, что мы одни во всей стране эту литературу хреначим. А я, впрочем, с самого начала и не учил. Вот еще глупости – будто мне заняться нечем. – Как одни? Ты знал… знаешь? – поразился Антон. – Бу… бу… зунько? – Да при чем тут Бузунько? Я сам сразу понял. Неделю назад позвонил знакомому в райбольницу, когда Серикова к нему направлял, так он мне сразу сказал, что у них ничего такого нет. Бузунько! Ха! Тоже мне, конспиратор хренов. А ты что, сразу не понял? – Да нет, понял, – почему-то начал оправдываться Антон, как будто незнание ставило крест на его умственных способностях. – Просто не знал, что ты тоже знаешь. – Я тебя умоляю. Это только наши быдломассы не поняли. Видать, даже на это ума не хватает. – Значит, не я один знаю про эксперимент, – облегченно вздохнул Пахомов. – Это радует. Слушай, так, может, и остальным сказать? – Тебе только в народовольцы идти. Свет просвещения нести. Тоже мне Данко большеущерского разлива. Да зачем им знать? Во-первых, они и без тебя узнают. Чуть позже. Во-вторых, им уже дали книги, а они что? А в-третьих… да ну их всех на хрен, давай лучше еще по одной? И они выпили еще по одной. – Ты не обижайся, Антон. Я, правда, за все время здесь всякого насмотрелся. Накрывает какая-то тоска. Если б не дочка, я б спятил. Ей-богу. На прошлой неделе поехал я по вызову в одну семейку, так… Нет, все. Даже рассказывать не хочу. Ты правильно делаешь, что сваливаешь, давно пора. Я тоже свалю. После тебя. – К жене? – Спятил? Нужна она мне больно. Как шалава последняя ребенка бросила, а я к ней поеду? Смеешься? Я даже не знаю, где она. За пять лет строчки не написала. Мне-то положить с прибором, но ведь Лерочка ждет. Точнее, ждала. Зимин оскалился, выдохнул через сжатые зубы воздух и быстро опрокинул стакан. – Теперь можно и не чокаясь, – сказал он, лениво закусив куском куриного крыла. – С чего это? – А я Лерочке сказал, что ее мать умерла. – Да ты что, Дим, рехнулся?! – Ага. Так и сказал. А то, знаешь, появится потом… Не, так не будет. Не звонила, не писала – все. Мы тебя похоронили. – Но ведь мать же! – Слушай, Антон. Я тебя люблю, конечно. Может, даже никого не люблю так, как тебя. Но у тебя ж нет детей? Нет. Значит, ты меня не поймешь. И закроем эту тему. Давай лучше еще? – Да нет, Дим, – зевнул Антон, – я, пожалуй, – пас. Я с утра среди книг этих возился, еще надо дома собираться, Нинка звонила… Антон решил не продолжать список, тем более что язык его начал заплетаться, и он только безнадежно махнул рукой. – Понимаю, – кивнул Зимин. – Слыхал, завтра предварительный экзамен устраивают, балбесы? – Не, не знал. Пойдешь? – Вот еще. Мне одного собрания хватило. Антон встал и понял, что явно переоценил свой вестибулярный аппарат, пока сидел за столом – сейчас его неудержимо валило набок. – Эк тебя! – засмеялся Зимин, подхватив Антона и выводя его в прихожую. – Да, видать, на пустой жел… желудок. Это у вас, у врачей, животы… луженые… а мы… слабая, то есть, тонкая короче… прослойка… Зимин помог Антону одеться. – Может, тебя проводить? Чего-то ты и вправду ослабел. – Не, – замотал головой Пахомов. – Я сам. Да и идти-то тут… – Ну, смотри. Я предлагал. – Предлагал, – засмеялся Антон, – говоришь так, как будто я на тебя в суд потом подам. У самой двери он вдруг замер и вдруг спросил: – Слушай, Дим, это у меня пьяный глюк или ты что-то сказал про Серикова, которого ты куда-то там направлял? – Ну ты даешь. Только дошло, что ли? – заулыбался Зимин. – Было дело, говорил. – А куда ты его нап… равлял? – Да он кое-что проверить хотел. – А по… конкретнее? Зимин на секунду задумался, а затем посмотрел Антону прямо в глаза. – Если честно, я немногим больше тебя знаю. Он просил направить его на спермограмму. – На что? – приоткрыв один глаз, удивился Антон. – На наличие возможности оплодотворения. Больше ничего не могу сказать. Все? – Все, – кивнул Антон, не поняв ничего. – Тогда я пошел. – Тогда иди. Когда Антон вышел на улицу, ему полегчало. Видимо, организму в условиях внезапного холода стало не до алкоголя в крови, и он все силы бросил на поддержание внутренней температуры. Антон дошел до калитки и обернулся. Дом Зимина был маленьким и темным. Но в окне на втором этаже ему вдруг показалось, он видит детское лицо. Может, это ему только померещилось, но тогда он был уверен – прижавшись к стеклу, на него смотрела Лерочка. Антон, стараясь выглядеть максимально доброжелательно, расплылся в улыбке и помахал ей рукой. Но Лерочка в ответ не улыбнулась – она выждала пару секунд, а затем приподняла плюшевого мишку, которого держала в руке и, взяв того за лапку, помотала лапкой в ответ. “Даже Мишка со мной прощается”, – подумал Антон, выходя за калитку. Правда, хорошо это или плохо, он уже был не в состоянии понять. Выйдя за калитку, Антон мучительно начал соображать, в какую сторону ему идти. Ему вдруг показалось, будто он в первый раз оказался в Больших Ущерах. Все вдруг стало чужим и незнакомым. И эти фонари, и эта дорога, и эти темные ряды домов. Как будто и не жил он здесь вовсе. И не было восьми лет, проведенных среди пыльных библиотечных полок. И не было разговоров “за жизнь” с Зиминым и Климовым. И не было майора. И не было Гришки. Как будто вообще ничего не было. И никого. Нет, Нина была. Была. Но Нина была, потому что она есть. И будет. А всего остального уже нет, потому что уже не будет. Он перевел дыхание, наклонился и зачерпнул ладонью горсть снега. Так же, не разгибаясь, он протер этим снегом лицо, фыркнул и, отплевываясь, поднял голову. Перед ним стоял Сериков. От неожиданности Антон отскочил и чуть не упал, поскользнувшись. Но Сериков успел подхватить его за рукав, и Антон удержался на ногах. – Ты что, Серега? Так же ж мо-можно человека на тот свет отправить. Тьфу! – Извини, Антон. Я не хотел. Сериков был странно спокоен. Антону показалось, что пошлое поэтическое выражение “светел и печален” удивительно точно подошло бы сейчас к Серикову. Он был именно “светел и печален”. – Ты ведь не в обиде на меня? – спросил Сериков, участливо глядя на Пахомова. Антон несколько раз моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд на лице Серикова. – Да нет… да и не за что… вроде. – Ну, я просто думал, что достал тебя… разговорами этими… Чеховым… сыном… – Да нет, Серег, все это… нормально, – успокоил его Антон, хотя ему уже хотелось домой. Очень хотелось. – А может, и нет… ну, в смысле, никакого смысла нет? – вдруг спросил Сериков. Антон почти застонал. – Да нет, Серег, есть… это… должен быть. Смысл. Антон подумал, что его заплетающаяся от алкоголя речь удачно сочетается с косноязычием Серикова. Как будто они наконец обрели общий язык. Сериков недоверчиво покачал головой. – А вообще, жизнь, – решил подбодрить Сергея Пахомов, – это… как колесо обозрения… только открывается п-п-перспектива, как тебя “опускают”. И засмеялся собственному афоризму. Но Сериков даже не улыбнулся. – Знаешь, я ведь тут… ну… в райцентр мотался. В больницу. Зимин направил. Провериться. – И что? – спросил, икнув, Антон. Сериков почему-то отвернулся и посмотрел куда-то за спину Пахомова. Какое-то время помолчал, а потом произнес, по-прежнему не глядя Антону в глаза: “Сказали, что привет. Бесплодие”. – Как это? По… погоди. У тебя ж сын. – Да какой там сын! – раздраженно мотнул головой Сериков. – Она мне письмо прислала. Сегодня. Мол, нет у тебя сына. Просрал ты его, Серега. У него есть отец и все. И не вздумай даже заявляться. Не тот, короче, отец, кто один раз молодец. И все в таком духе. А я… Сериков вдруг опустил голову, и Антону показалось, что тот быстро провел по лицу ладонью, как будто что-то вытирая. – А я, – продолжил Сериков, подняв голову и снова уставившись куда-то через плечо Пахомова. – Я, короче, все сдал… ну, а мне сказали, грыжа у тебя… Я ж три года на стройке отработал. Таскал там всякое. Вот и аукнулось. Теперь без детей, короче. А тот, что есть, и не сын, вроде. Понимаешь? – Уф-ф-ф… – выдохнул Антон, покачнувшись и не зная, что ответить. – Дали… и отняли. Понимаешь? – он посмотрел на Антона с какой-то собачьей тоской в глазах. Антон вдруг увидел Серикова. Не того, которого он знал (или не знал?). А просто человека, что ли, – такого же, как и он, со всем его жалким скарбом проблем и сомнений. Со всем его коротким прошлым и не менее коротким будущим. Во всей его красоте и убогости. Антон вдруг с какой-то внезапной горечью подумал, что никогда не мог, не умел – да что там! – даже не пытался поставить себя на чужое место. Ни на Нинино, ни на родительское. Ни на чье. Он всегда был только на своем месте и видел свой мир своими глазами. Ему даже стало стыдно за это свое себялюбие. “А ведь если глянуть на мир чужими глазами, то все выглядит совсем иначе”. Эта банальная до нелепости мысль показалась ему, возможно из-за алкоголя, очень оригинальной. И он даже попробовал ее развить. Нет, сериковская Вселенная была не очень интересной, но она была. “Моя наверняка ненамного интересней”, – подумал Пахомов и прищурился. Только сейчас он заметил, что Серикова рядом нет – он уже шагал прочь по дороге куда-то в темноту. Эх, окликнуть бы его Антону сейчас – глядишь, все пошло бы по-другому. Но колесо истории крутится всегда в одну сторону. И оно уже зацепило Пахомова одной из своих многочисленных шестеренок и потащило за шкирку куда-то, то ли наверх, то ли вниз. И Пахомов это чувствовал. Чувствовал, что все идет по какой-то чужой воле, рыпайся – не рыпайся, а с крючка не сорвешься. Ох, надо было! Надо было бы окликнуть Серикова, но сил не было. Да и желания тоже. А Сериков удалялся все дальше и дальше – и теперь даже, если крикнуть, уже не услышит. Антон еще раз вытер лицо снегом, потоптался на месте, снова глянул в сторону Серикова, но того уже не было видно. Надо было идти домой. “Кажется, мне направо, если Сериков пошел налево”, – попытался сориентироваться Антон в колючем пространстве ночи. И неуверенной походкой двинулся в сторону своего предполагаемого дома. О Сергее он вскоре забыл, тем более что мысли путались и толкались, и близился миг расплаты: бесконечные укоры Нины, что ничего не собрано, что времени в обрез, что ему нельзя пить и прочее. Так, погруженный в свои сбивчивые размышления о судьбе, жизни и прочих философских материях, Антон добрел до дома. 24 Новость о самоубийстве Серикова мгновенно облетела всю деревню. Уже с самого утра все большеущерцы от мала до велика столпились у дома покойника, наперебой выдвигая свои версии (естественно, одну нелепее другой), галдя, споря и вообще всячески мешая следствию, а точнее, не выспавшемуся и оттого злому Черепицыну, который, сидя на сериковской кухне, составлял протокол. Мать Серикова уже была опрошена, да только она ничего не видела – сын вернулся поздно, часов в шесть утра, а она в пять, как обычно, уже была на ногах и отправилась к старшей сестре – та была больна, и ей требовался уход и процедуры. А когда вернулась, то было уже девять, и около дома было настоящее столпотворение – все хотели поглазеть на “висельника”. Бедная мать еле протиснулась. Черепицын скрупулезно записал ее сбивчивый рассказ, хотя она, похоже, была настолько обескровлена потерей сына, что и говорить толком не могла. Теперь она сидела за столом и с каким-то неуместным вниманием слушала показания остальных свидетелей и изредка поглядывала на Зимина, который составлял заключение о смерти. “Остальными свидетелями” был, собственно, только один человек, а именно дядя Миша. В восемь утра он решил заскочить к Серикову, чтобы, как он выразился, “отовариться” – Сериков накануне пообещал продать ему свою удочку. – Что, вот, прямо приспичило в восемь утра? – мрачно спросил Черепицын. – А ты меня не подлавливай! – вспылил дядя Миша. – Таких, как ты, в мое время, знаешь… – Знаю, знаю, вжик и к стенке. Ты лекцию по древней истории мне потом читать будешь – на вопрос ответь сначала. Дядя Миша сразу сник и недовольно зашамкал губами. – Просто пенсию получил. А Серега мне давно ее хотел продать. Точнее, я его просил. Хотелось что-то для души купить. Боялся раньше потратить. – Пропить, что ли? – спросил, не поднимая головы, сержант, но, заметив, что на подходе очередной взрыв эмоций, смягчил тон. – Ладно, ладно, не шуми. Это я так. Со сна немного такой… смурной. Значит, ты говоришь, он хотел тебе ее продать? – Да. Хотел. Ну, сначала не хотел, а потом сказал, что, вроде, деньги нужны. – С чего это вдруг? – Да я почем знаю? Сказал, что хочет матери оставить денег. Я его еще спросил, мол, уезжать, что ли, собрался, а он такой, “вроде того”, сказал. Вот я, значит, сегодня и зашел по дороге. – Ну и? – спросил Черепицын. – Что “и”? – разозлился дядя Миша. – Как видишь, не успел. Удочку-то купить. Дальше дядя Миша по минутам рассказал, как подошел, как постучал в дверь, как никто не ответил и как он толкнул дверь и вошел. Вначале он ничего странного не заметил, да, собственно, и вообще ничего не заметил, так как было темно, “хоть глаз выколи”. Он пошарил по стене рукой, но выключателя не нашел. Он окликнул хозяев, а затем прошел через прихожую в гостиную. Там горел небольшой торшер в углу, и дядя Миша стал постепенно различать мебель и прочие предметы небогатой обстановки. Только тогда он и заметил Серикова. Тот висел в дальнем углу, не только не выделяясь на общем фоне, но даже как-то причудливо вливаясь в интерьер комнаты. В смерти Сериков оказался настолько же скромен и неприметен, как и в своей теперь уже прошедшей жизни. Сначала дядя Миша перепугался и даже бросился к выходу, но потом, рассудив, что “мало ли что”, бросился обратно в гостиную и попытался снять Серикова. Но это оказалось невозможным по причине тяжести тела и слабости дядьмишиных рук. Он встал на стул и попробовал растянуть тугую петлю вокруг сериковской шеи, но и это у него не вышло. Висящее тело тянуло вниз, и его надо было приподнять. Делать два дела одновременно дядя Миша никак не мог. Наконец до него дошло, что веревку надо просто перерезать. Он достал перочинный нож, который всегда носил с собой “на всякий случай” и в течение нескольких секунд перерезал натянутую, как тетева, веревку. На пол повалились оба – и покойник, и полуживой от страха дядя Миша. Затем дрожащими и влажными от мокрых сериковских брюк пальцами он набрал на телефоне сначала номер Зимина, а потом и отделения, а затем выбежал на улицу позвать кого-нибудь на помощь. – И никого не было? – спросил Черепицын. – Никого, – развел руками дядя Миша. – А записку видел? – спросил участковый. – Какую? А-а… Эту. Не сразу. Это уже когда Зимин подошел, я за стол присел, ну и гляжу, листок какой-то. Это был тетрадный листок, на котором ученически ровным почерком было выведено следующее: “Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше”. И чуть ниже: “А.П. Чехов”. Черепицын несколько раз внимательно осмотрел листок, прощупал и даже понюхал его. Но никакой загадки тот в себе не таил – рядом лежала тетрадь, из которой листок был вырван, и ручка, которой был написан текст. Мать уверяла, что никакой записки, когда она уходила, не было – она на этом столе чай пила, а почерк – да, Сережин. “У него всегда такой был почерк аккуратный, еще со школы”, – добавила она. – Значит, записку прочитал и что? – обратился Черепицын снова к дяде Мише. – Да ничего, – пожал тот плечами. – Чего мне с ней делать? Махорку, что ли, заворачивать? Я Зимину сказал – тот только усмехнулся и все. – А чего это ты усмехнулся, Дмитрий Олегович? – повернулся сержант к Зимину, который в тот момент дописывал заключение. – Ничего, – не поднимая глаз, ответил фельдшер. – Ошибка там. “Оттого” раздельно написано. Черепицын взглянул на листок и хмыкнул: “М-да? А как надо?” – А надо, – сказал Зимин, вставая и протягивая сержанту заключение, – слитно. – Да, да, – вдруг всполошилась мать Серикова, – Сереженька писал чисто, но с грамотностью не шибко успевал, за это его ругали в школе. А я ему помочь не могла – самая безграмотная. – И снова сникла. Черепицын хотел еще что-то спросить у дяди Миши, но не знал, что, и теперь сидел, барабаня пальцами по столу. “Вот чертова привычка – от майора подцепил!” – мысленно одернул он сам себя и убрал руки под стол. – Можно идти, что ли? – спросил дядя Миша. – Да иди, иди, надо будет, вызовем, – задумчиво произнес сержант. Ему нравилось говорить во множественном лице – так, ему казалось, звучит солиднее, хотя ясно было, что вызывать, кроме него, больше некому. – А то могу и дальше рассказать, – на всякий случай предложил дядя Миша. Но дальнейшее Черепицына не интересовало – дальнейшее он знал сам. Этой ночью он решил переночевать в отделении, так как с утра пораньше майор собирался обсудить детали предстоящего собрания в клубе. В 8.20 раздался звонок с сообщением о смерти Серикова, и он, злой и невыспавшийся, рванул на место события. Там уже было несколько зевак, которых Черепицыну пришлось вытолкать на улицу. Через полчаса пришла мать Серикова. Сержант первый раз сталкивался с самоубийством и, честно говоря, не совсем знал, как обычно поступают в таких случаях с родственниками: надо ли им сразу все сообщать или нет. Но толпа у дома, а также тело Серикова, которое до его приезда дядя Миша и Зимин положили на диван, были такими красноречивыми доказательствами того, что произошло что-то трагическое, что и врать матери у Черепицына язык не повернулся. Она не стала кричать и причитать (чего очень боялся сержант), а просто опустилась на стул, приговаривая: “Ну вот, Сереженька. Значит, вот такие дела”. Так она и просидела все время, пока Черепицын обсуждал с Зиминым медицинское заключение. Потом он спросил ее, может ли она описать свой день, и она покорно согласилась. Теперь, когда и дядя Миша был опрошен, можно было со спокойной совестью отправляться восвояси, хотя и ежу было понятно, что майор будет делать из него отбивную котлету, как будто это он лично Серикова в петлю затолкал. Стоило ему сделать шаг за порог, как многочисленные зеваки хлынули в дом, но были встречены таким отборным матом со стороны Зимина, обычно сдержанного на ругательства, что притихли и только спросили, не надо ли чем “пособить”. Зимин только с досадой махнул рукой. Черепицын предложил фельдшеру подвезти того до дома, но тот только мотнул головой. Уже в уазике сержант обернулся и увидел, как из дверей, озираясь, вышел дядя Миша. В руках у него была удочка. “Ну что за люди?” – сплюнул в сердцах Черепицын и завел мотор. 25 30 декабря Антон встал поздно. Вчерашнее вспоминалось с трудом. Был какой-то разговор с Сериковым, какие-то философские дискуссии с Зиминым, но все в таком плотном тумане, что, если бы ему сказали, что все это ему лишь приснилось, он бы не удивился. А вот то, что он все-таки добрался без приключений до дома, его порадовало. Голова, как ни странно, не болела. Да и вообще настроение было боевое. Последние два дня они с Ниной лихорадочно собирали вещи и готовились к переезду. Маячившая впереди новая жизнь давала такой выброс адреналина в кровь, что, казалось, не к переезду они готовятся, а к медовому месяцу (которого у них, кстати, никогда не было). Ни дать ни взять – пара молодоженов. Нина это тоже заметила. Все мелкие ссоры и пустячные перебранки в одночасье испарились, уступив место какому-то глупому щенячьему восторгу. Они смеялись, выбрасывая ненужную рухлядь и укладывая самое необходимое. Перешучивались, прыгая по комнате и спотыкаясь о раскрытые чемоданы, из которых выглядывали любопытными змеями галстуки и рукава рубашек. Веселились, сидя на полу и рассматривая свои старые фотографии, с которых на них снова смотрели они, а не какие-то чужие люди. Чувства, которые за восемь лет притупились, вдруг обрели второе дыхание. Они и до этого редко ссорились, но теперь даже мелкие обиды и опрометчиво брошенные слова – все тонуло в океане общей цели. Как под обожженным участком тела медленно, но верно зреет розовая, морщинистая пленка новой кожи, так обновлялись и клетки их обветренных, загрубевших отношений. И это было больше, чем любовь и страсть. Это была жизнь. Идти в библиотеку Антону не хотелось, да и какой смысл? Глотать книжную пыль и вылистывать чужие мысли? Глупо. Он сидел на кухне, пил обжигающе горячий чай и думал о том, как быстро люди расстаются со своим прошлым. Уже сейчас годы, проведенные в Больших Ущерах, казались ему одной большой и нелепой ошибкой, и он искренне не понимал, что здесь делал столько времени. Нина тем временем накинула шубу, мотнула головой, высвобождая волосы из-под воротника и, приложившись сухими теплыми губами к небритой щеке Антона, выбежала в магазин за продуктами. Антон допил чай и пошел чистить зубы. Он всегда чистил зубы после завтрака, считая привычку человечества делать это до еды непрактичной до глупости – зачем чистить “до”, если после все равно будешь набивать рот едой? “Надо бы еще побриться”, – подумал он и засунул зубную щетку с намазанной пастой за щеку. В этот момент зазвонил телефон. Не вынимая щетки изо рта, Антон выскочил из ванной и рванул наперерез звонку – в преддверии переезда он периодически созванивался со своим бывшим профессором, который посвящал Пахомова в подробности будущей работы. Но в этот раз звонившим был Бузунько. – Алло, Пахомов? Бузунько говорит. Алло? Антон, вынув щетку изо рта, но, не имея возможности выплюнуть зубную массу, пробубнил что-то малопонятное. – Антон, ты?! – снова закричал майор. Антон схватил чашку со стола и, сплюнув туда пасту, раздраженно ответил: – Да, да, Петр Михайлович, я. Что дальше? – А ничего, – неожиданно срезал его майор. – Про Серикова слыхал? – Нет, а что? – испуганно спросил Антон, чувствуя снова приближение того темного и большого, что преследовало его последние дни. – Повесился. Тут возникла пауза, которую нарушать ни майору, ни Антону не хотелось. Любая реплика (“Как?! Когда?!”) была бы пошлой и глупой, как будто время и подробности смерти могли изменить или смягчить свершившийся факт. – Значит так, – не дождавшись ответной реакции, решил заговорить первым майор. – Одевайся и дуй ко мне. Надо покумекать. – Ладно, – сказал пустым голосом Антон и повесил трубку. Надо было одеваться, но в голове уже заскрипела своими ржавыми болтами карусель мыслей. “Черт! Черт! Ведь вчера же еще… А я… А что я? Разве я мог что-то сделать? Изменить? Повернуть? Выходит, я совсем ни при чем. Или при чем? Ах ты, черт! Ну зачем? Ах, да! Сын… письмо это глупое… Как-то все криво… А зачем я майору? Что смерть Серикова меняет? Хотя да, ему, конечно, будет от начальства нагоняй. Как будто он виноват. Ну а я при чем?”. Антон лихорадочно прыгал на правой ноге, вталкивая левую в непослушную штанину. “Нина придет… надо бы записку, что ли, оставить… мы же собирались отцовские вещи паковать… Вот черт. Некстати-то как. Да, блин! – разозлился он на себя. – Смерть всегда некстати. О чем я думаю?!” До отделения он добежал в считаные минуты. Его слегка удивило полное отсутствие людей на улице, но с другой стороны, смерть в Больших Ущерах была нечастым гостем – ясно, что все сбегутся поглазеть на повесившегося. Забежав в отделение, он сразу услышал раскатистый голос Бузунько, доносившийся из кабинета. – Кого опросил?! И все?! А что, кроме них, никаких свидетелей нет?! Вроде или никаких?! Ясно было, что майор разговаривал с Черепицыным, хотя голоса сержанта не было слышно – все перекрывал командный баритон майора. Антон для вежливости стукнул в дверь кабинета и сразу зашел. Майор стоял у окна. Черепицын перед столом майора. – Здравствуй, – хмуро кивнул Бузунько вошедшему Пахомову. И снова переключился на Черепицына. – А-а-а! Даже не отвечай. Ты на часы смотрел? Ты видишь, сколько сейчас времени? Час! Сериков повесился в 8.20! Почему я об этом только сейчас узнаю? Я в девять был в отделении! И мне никто ничего не доложил. Тебя нет? Нет. Мне в 9.30 звонит Митрохин, я докладываю ему обстановку, говорю, что все под контролем, а тут ты заявляешься и мне вот такую необъятную свинью в час дня подкладываешь. И что? Мне что, сейчас перезвонить Митрохину и сказать, что ах, извините, совсем запамятовал, у нас же Сериков повесился? Майор сделал короткую передышку и снова ринулся в атаку. – Ты говоришь, что опрашивал мать и дядю Мишу. Допустим. Хорошо, час на это ушел. Ну, еще Зимин, ну, осмотр, ну, заключение, туда-сюда, ну, пусть два часа. Но не че-ты-ре же!!! И майор красноречиво (мол, куда это годится?) хлопнул себя ладонями по бедрам и развел руками. – А?! Я тебя спрашиваю. Черепицын набрал воздуха и на выдохе оттараторил: – Я ж объясняю. Я сел в уазик, поехал на почту, надо было узнать, не получал ли что-нибудь Сериков почту в последние дни. Туда-сюда. Катька сказала, что было письмо какое-то – видимо, важное, потому что Сериков очень его ждал последние два дня. Я ее спросил, не знает ли она содержимого письма, может, вскрывала или что. Но она прям вся занервничала и сказала, что им нельзя, и она никогда, ну и все в таком духе. Я тогда поехал обратно к Серикову. Там начал искать это письмо, снова опросил мать, но она ничего не видела. Мы там все перерыли – ничего не нашли. Возможно, сжег. Они на заднем дворе мусор жгут, ну, мы… то есть я пошел туда, там только зола и все. Так что остается только предсмертная записка. – Хорошо, – впечатленный неожиданно складным рассказом сержанта, немного успокоился Бузунько. – Значит, записка? А где она? Аа… извини, вижу. Ну и что тут? Майор взял со стола записку и прочитал ее, едва шевеля губами: “Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. А.П. Чехов”. – И что это?! – швырнул он записку на стол. – Это и есть его предсмертная записка? Я не пойму, кто повесился – Сериков или Чехов? Почему вместо подписи стоит “Чехов”? – Это цитата, товарищ майор, – возразил Черепицын. – Да не дурак! Понимаю, что цитата. Бузунько, явно исчерпав все вопросы, сел за стол. – Ничего себе суббота начинается. С новым годом, дорогие товарищи! С новым счастьем! Он секунду помолчал. Но пауза ему быстро надоела. – Видал? – кивнув на записку, обратился он к Пахомову. – Книжки им дали почитать. Вот и дочитались. Но Антон его не слышал. Услышав текст записки, он пришел в невероятное душевное смятение – до этой секунды он не считал себя виновным в смерти Серикова, ни прямо, ни косвенно, но этой запиской Сериков как будто с того света хитро подмигивал Антону и говорил: “Как это ты ни при чем? А кто тексты распределял? А кто воображал себя судьбой, щедро раздающей запасы русской словесности и вдыхая тем самым “жизнь” в мертвые души большеущерцев? Не ты? А кто же? Пушкин? Нет! Ты! Ты вдохнул в меня такую жизнь, что теперь я лежу поперек стола бледный и недвижимый со странгуляционной полосой на шее, а онемевшая от горя мать стаскивает с меня мокрые от испражнений штаны, чтобы надеть другие, чистые, те, в которых меня положат в гроб. А я, может, пережил бы все свои жизненные проблемы спокойно, если бы ты дал мне какой-нибудь другой текст, где не бродили бы отчаявшиеся от бессмыслицы бытия герои и не глядели на стрекочущий, жужжащий и чирикающий мир печальными глазами. Глазами, в которых читалось только одно: “И это пройдет”. Да, Антон, тебе хотелось сыграть роль судьбы, вот ты ее и сыграл. А может, это только начало и главные реплики в твоей роли еще впереди”? – Антон! Ты меня слушаешь или как?! – влез в загробный монолог Серикова такой до боли земной голос Бузунько. – Насчет письма могу просветить, – быстро вернулся к разговору Антон, хотя последних реплик майора не слышал. – Да? Интересно, – забарабанил пальцами по столу Бузунько. – Я, правда, вчера слегка… ну, выпил с Зиминым. Поэтому стопроцентной гарантии дать не могу. – Ну, чем богаты, тем и рады, – мрачно отреагировал Бузунько. – Вот. А потом, в смысле после Зимина, встретил Серикова. В общем, книжки тут ни при чем. У него там личное. Девушка, Варя, кажется, была у него давно. Теперь он узнал, что у нее от него сын. Но она, кажется, написала ему, что у сына есть отец, а Сергей ему не отец, хотя он и биологический отец. – Отец, не отец, давай по существу, – снова раздраженно перебил Бузунько. – Петр Михайлович, дайте договорить сначала, – тоже начиная раздражаться, сухо произнес Антон. – Ладно, ладно. Давай. – И он, значит, пошел сдавать что-то типа анализов на возможность… на способность… короче, на то, что у него все нормально, и он может быть отцом еще. А там ему сказали, что бесплодие. Из-за грыжи вроде. И вышло так, что его единственный сын – не сын, а больше он детей иметь не может. Ну, для него это был, конечно, удар ниже пояса. – Да уж ясно, что не выше, – усмехнулся майор. – Видишь, Черепицын, как надо работать? – поставил он в пример Пахомова. Черепицын пожал плечами со словами: “Ну, так кто ж знал?”. – А надо знать, – сурово перебил его майор. Бузунько снова повернулся к Антону. – А записка? Это как? – Да никак. Расстроился он, сами понимаете. Ну и показалось ему все таким бессмысленным. Вот он и взял цитату и написал, чтоб не так все просто, что ли, выглядело. Бузунько откинулся на спинку стула и начал легонько барабанить пальцами по столу. – Ох, хлопцы. Хреново мне что-то. Сегодня на вечер собрание наметили, а какое уж тут теперь собрание? Да и вообще не знаю, есть ли смысл в комиссии этой. А может, стоит про эксперимент рассказать, а? Да ты, Антон, не смущайся, – сказал он, заметив, как Пахомов скосил взглядом на Черепицына, – сержант в курсе, я просветил. И плевать я хотел на их секретность. У меня тут, сам видишь, дел невпроворот. Все расползаются, разбегаются, вот (махнул рукой в сторону записки) еще и умирают. А у меня все под отчетом. Митька, Климовский сынок, сегодня вдруг решил уехать. Подождать, что ли, не мог? Слыхал? – Как это? – оживился Антон. – Он же с нами собирался. Первого января. – Индюк тоже собирался, да обосрался. Расскажи сержант Антону, как дело было. Черепицын, почувствовав себя в центре внимания, снова преобразился. – Да я случайно на Климова наткнулся, когда после всех опросов поехал на почту. Я еду, гляжу – Виктор идет. Ну, я притормозил, чтоб на всякий случай спросить Климова насчет Серикова, может, знает чего. А Климов про Серикова мне ничего не сказал, зато сказал, что, мол, Митька когти рвать надумал. Вещи собрал и на станцию бежать хочет. Вот он и спрашивает меня, мол, ничего Митьке за это не будет, если он экзамен пропустит? – А с чего вдруг? – удивился Антон. – Да Митьке дружбан какой-то позвонил откуда-то. И говорит: “Чего ты там киснешь? Приезжай к нам, у нас тут судоверфь, народ требуется, и бабки приличные платят”. А! Вспомнил! Из Мурманска звонил. А тут, как Митька с утра про Серикова узнал, так, вроде, и говорит: “Пока я тут с вами сам не повесился, готов хоть в Мурманск, хоть в Амурманск”. Вот такие пироги. – Странно, – задумчиво произнес Антон. – А я думал, он в Москву хотел. – Ладно, – оборвал Бузунько. – Хрен с ним. Меня больше вопрос с экспериментом волнует. Какие соображения? Расскажем? Черепицын молчал. Антон тоже. Ему вообще и в связи с отъездом, и в связи со смертью Серикова все эти игры надоели. Глупость какая-то! Как будто оттого, что они расскажут большеущерцам про эксперимент, Сериков воскреснет или еще какое-нибудь чудо произойдет. – Вы за этим меня позвали? – спросил равнодушно Пахомов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю