Текст книги "Знамя Журнал 7 (2008)"
Автор книги: Знамя Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Это – цель.
По силам ли нам когда-либо ее достичь?
Иван Ильин называет три необходимые предпосылки творческой36, как он говорит, демократии.
Народ должен понимать свободу, нуждаться в ней, ценить ее, уметь пользоваться ею и бороться за нее. «Народ, лишенный искусства свободы, будет настигнут двумя классическими опасностями: анархией и деспотией»37.
Вторая предпосылка – достаточно высокий уровень правосознания.
И третья – хозяйственная самостоятельность гражданина.
Собственно говоря, книги С.А. Филатова и приглашают нас к размышлению на заданные русским мыслителем темы. Боюсь, что честный взгляд на сегодняшнее состояние Отечества не принесет нам ни утешения, ни надежды. И хотя Филатов свою первую книгу завершает своего рода символом веры в цивилизованное будущее России, шесть лет спустя с присущей ему интеллектуальной и нравственной честностью он вынужден был написать, что построить действующую демократию сложнее, чем ее муляж. Перед нами, по сути, симулякр демократии – то бишь копия того, чего в действительности вовсе не существует. «Не надо иллюзий – мы живем в XXI веке, когда глобальный характер обмена информацией, быстрые масштабные социально-экономические изменения, современный характер общества не дают шансов на сохранение неустойчивых недемократических режимов. Хорошо бы это понять и чиновникам в Кремле»38.
Поймут ли?
1 «Совершенно несекретно». М., 2000.
2 «По обе стороны…». М., 2006.
3 «Совершенно несекретно». С. 211.
4 «По обе стороны…». С. 536.
5 «Совершенно несекретно». С. 256.
6 «По обе стороны…». С. 316.
7 «Совершенно несекретно». С. 285.
8 Там же. С. 140.
9 «По обе стороны…». С. 480.
10 «Совершенно несекретно». С. 62.
11 «По обе стороны…». С. 30.
12 «Совершенно несекретно». Сс. 54-55.
13 Там же. С. 110.
14 Там же. С. 105.
15 Там же. Сс. 105-106.
16 Там же. С. 102.
17 Там же. Сс. 101-102.
18 «Я ничего не мог и не хотел любить, как царское самодержавие, Царя, как мистическую, священную Государственную власть, и я обречен был видеть, как эта теократия не удалась в русской истории… Николай II с теми силами ума и воли, которые ему были отпущены, не мог быть лучшим монархом, чем он был: в нем не было злой воли, но была государственная бездарность и в особенности страшная в монархе черта – прирожденное безволие». Прот. Сергий Булгаков, «Автобиографические заметки. Дневники, статьи». Орел, 1998 г. Сс. 45, 46.
19 «До Первой мировой войны существовала реальная возможность построить в России нормальное общество, но страну обманно увели за собой большевики». «Совершенно несекретно». С. 443. Мне кажется, Филатов тут промахнулся. Советская история – закономерное продолжение российской. Кому-то это неприятно, но между истиной и Платоном приходится выбирать первое.
20 «Совершенно несекретно». С. 61.
21 «По обе стороны…». С. 441.
22 «Совершенно несекретно». С. 430.
23 «По обе стороны…». С. 398.
24 «Совершенно несекретно». С. 234.
25 «По обе стороны…». С. 458.
26 «Совершенно несекретно». С. 34.
27 «По обе стороны…». С. 144.
28 Там же. С. 145. По данным прокуратуры, у средней руки чиновника в год выходит очень даже
неплохо – хватит, чтобы купить квартиру в 200 квадратных метров.
29 Там же. Сс. 413-414.
30 Там же. С. 440.
31 Там же.
32 Карл Поппер, «Открытое общество и его враги». М., 1992 г. С. 10.
33 Там же.
34 Там же. С. 11.
35 «По обе стороны…». С. 82.
36 Само собой, творческая демократия не имеет ничего общего с изобретением г-на Суркова под названием «суверенная демократия».
37 И.А. Ильин. «Предпосылки творческой демократии». www.hrono.info
38 «По обе стороны…». С. 101.
Александр Петрушкин.В Касли из Кыштыма – дымом.
Об авторе
| Александр Петрушкин родился в 1972 году в Челябинске. Инициатор издания журнала актуальной уральской литературы “Транзит-Урал”; издатель книжных серий “24 страницы современной классики”, “V – Новая поэзия”, “Антология РЕАльной Литературы”; организатор конкурса молодых литераторов “Стилисты Добра”, фестиваля литературы Урала и Сибири “Новый транзит”; куратор поэтического семинара “Северная зона”. Живет в Кыштыме.
Александр Петрушкин
В Касли из Кыштыма – дымом…
* * *
конечная станция новый год Гомер Илиада
законы Дао отменены наличьем Урала
новый почти человек состоит из снега в снегу
– поговори со мной – говорю ему
конечная станция нежный кастет в кармане
тонкие кости ветра из пустопорожней вербы
отсутствие времени и темноты тебя не обманет
– не
поговоришь со мной? -
бог говорит мне
* * *
Шло рождество и мы куда-то шли,
И как Нечай сказал – ништяк сказал он, кстати,
Что не фиг говорить, что ходишь ты,
Когда молчишь – то говоришь некстати.
Шло рождество, по следу шла звезда
Не та звезда, не с тем и за другими…
Нечай был прав. Пил спирт из горла и орал:
Звезда взошла. Опять взошла. На тёмно-синем
Нам воссияла. Где пещера? Где?
Мы шли за ним, и габаритными огнями
Заблудшие такси (поскольку рождество)
Мигали нам. Поскольку Рождество -
Мы за Нечаем шли. И ангел с нами.
Перекур в тамбуре
деревянное пиво в купейном вагоне волчары на местном базарят
не по-детски балканят – на сербов надежда они не обманут
[деревянное пиво в бумажных зубах остывает
за окном – не погода а что непременно сбегает]
всё свинцовей пейзаж всё хвалёней нелепое братство
всех окопных шакалов нелепое тёмное блядство
[достают рукава небеса достают скоро вынут
всех искусственных нас до сюда/суда не допустят на выдох]
не допустят не сплюнут закажут (нам) (слу)-жить по приказу
деревянное пиво и пить бессловесно заразу
[пеленая младенцев нажитых елдой с гепатитом
панихиду отслужит другой кто упущен из вида]
он с бубновым тузом спит валетом у воздуха кромки
всех знамён змееносец – слепой или зрением тонкий
[деревянное пиво всё точное по парадигме
два хвоста тёмный поезд и значит отсюда не выйдем]
Из-под воды
ложки нет говорю тебе ивкин ложки нет
и ложь отражение правды
писать идеологически выдержанные стихи
то же что рисовать кисточкой по воде
нижнекыштымского пруда. ахнем?
какая тебе в общем-то разница
что там за плечом о тебе спорят бог в драповом пальто
чёрт в купальнике ложки нет говорю тебе ивкин ложки нет
спим нагишом под небом не совсем нагишом валенки
на руках на ногах снегоступы под спиной свинцовая земля
и небо маленьким
кажется отсюда ивкин ложись со мною рядом ивкин
нет системы полежим поспим во сне вскрикнем
будем наблюдать своё одиночество стряпанное из людского теста
наскребём по сусекам ивкиных и петрушкиных
для внесистемного текста.
будем хлебать щи-борщ с перебором истины а не правды
тело твоё лежащее здесь
кажется небу маленьким
* * *
Представляешь, иногда я думаю, что уже приехал! -
Пальцами придаю контуры табуретке, временам года, гаду,
Что спит в подъезде в обнимку со шприцем или подругой
Запоздалой молодости, жую конфетки – как Виктор Робертович -
Предлагая своей подруге, читаю Джойса – чтобы занять чем-то тело
Своё, подыхаю со скуки. И нет ни одного, ни козла, ни суки,
Чтобы дёрнуть небо за хвост, выплюнуть звуки,
Обрести молчание – то есть перестать быть гонимым
Впервые за две тысячи лет с тех пор, как покинул
Мёртвые берега абсолютно лёгкого моря.
Делаю вид, что наконец что-то понял.
Скажем голос другого или – ни черта
(то есть – чертей собрав за собой) не понял.
Трамваи. Перегоны. Я себя отклонировал бы -
И спал бы в любой понедельник – но для такой забавы нужен соперник
Или хотя бы Моцарт, или глухота, слепота, слой дёрна
Отвернуть горлышко у бутылки или у самого корня.
Представляешь, я помню, что уже когда-то приехал.
Прости и знай, ты не узнаешь меня по кругу,
Света, Маняша, Аглаша, тёмный образ в конце времени года,
Любого. Легко пальцами придаю твой образ любой табуретке.
Такая, блин, странная здесь в Чилябонске погода!
* * *
Такой, блин, Мандельштам, родные дуры,
дрянные пули, тараканий виски,
коньяк межбочковой и дойчен-курвы,
краплёная квартира и ириски.
Такая неистория, такая,
ты не поймёшь ни чёрточки, ни брови -
не отрицай меня, когда у края
меня никто, и ты, не остановит.
Такой сегодня снег, твоя-моя кривая,
татарский мальчик, россказни Казани,
касательная речи или лая,
и балалайки с домрой на казане.
Такая встреча без купюр и смысла,
как дождь без кожи и царапин с дрожью -
чирикнет облако, когда вода провисла,
и Мандельштам летит по бездорожью.
* * *
Пытаясь шансы свои уравнять с з/к,
учусь новым позам собственного языка -
это не повод чтоб говорить – тем более петь -
нужно только стоять и как ангел подбитый – смотреть! -
пролетает почвы и воды, что детство бабки твоей, мессершмидт.
Атомарна не-связь – потому что ты будешь убит
из пластмассовых дул и прочих дур на войне -
продолжает лепить на гальке этих песочных детей-не-
детей (в общем – …олемов, потому что Г не положили к десне -
и теперь флюс грозит зубною болью). По такой тишине -
я в последнее время не то что скучал, но рад
наступлению этим фронтом – построив парад
из своих скучнейших стихов, мифологию создаю -
я не столько пользуюсь шансом, сколько судьбе даю
в позе, скрученной в Кама-сутру, в некий бесполый трактат,
когда день свернут в рифму, в метафоры, в тракт.
Это скучно, пойми, наблюдать каждый день из окна
то, что там за стеклом не видать ни хрена, ребятня
на столе во дворе разрезает гашиш на мои словеса.
Мы посмотрим за небо – посмотрят на нас небеса…
За такою-то болью земной проучим беззубой зоны язык -
это не то что желание петь – но скорее “Шипр” или “Шик”,
от которых не скрыться – под слогом нестрашным дрожит губа
конская неба и – это уже труба.
И было бы странно – если бы помер, как домовёнок ночной,
я (скажем – сегодня, сейчас) и семья пернатая не надо мной
суетилась – над этим коктейлем гремучим из кожи, лимфы, волос -
пока божок, вцепившись в пояс-язык меня, бесплотного, нёс.
Всё чаще мои стихи напоминают донос на себя – потому
перевожу себя, как облака сталактитовый Харон по дну,
на общий язык, в дырке кармана лелея не страх – пустоту.
И, только когда совсем пересохнет во рту,
я уровняю шансы свои с з/к -
когда посмотрю в бессловесные облака,
что лакают наши тени тёмной водой -
пока эта местность падает в зрение мной.
* * *
и если что оставалось так это чай – на донышке кружки – пропитанный алюминием
или
ты меня слышишь или так темнота каждую ночь спит с нами – чтобы иней
не трогал лица – “какойподлец” не скажу – легионер возвращается в дом побитой
собакой с чужбины
порежешь речь – порежешь восток на восход и закат – китайская флейта Конфуция
не понимает -
а он продолжает молчать потому что молчать приятно особенно в одиночестве
и за чаем -
и он наблюдает – как в снег опускаясь – колибри тает
и в нашем колхозе – опять недобор – хоть бы в рекрут податься и только дивчина
удержит -
мы граждане мира а прочее все килогерцы и расстоянье дурное время не стерпит
и на обратной странице – гнездо совьют черти
половина друзей обитает теперь в океане и чаем такую пургу не размажешь
и гадаешь пять лет на заварке – поскольку не в рифму отсюда дороги ведут -
просыпаешься в саже
в землянке в окопной войне в землянике своё пребыванье продляешь
и проходит сто лет и седьмица и пасха с нирваной и порваны брюки
и видишь как там в темноте воют бледные суки
и как пробивается пульс через бледные руки
какой-то нездешний варяг распластался душой (хм!) по телу гипербореи -
поверишь ли больно и сводит скулы от вспоминания веры
мы все пропадаем в Тартаре когда станет скучно от незыблемой меры
в смысле – жизни и арапчонок спешит не к бумаге а в карты проигрываться – а
потом
писать Онегина чтобы снова играть до дуэли схрон
уводит тебя туда где скрученный в кокон Хрон
и всё больше – греков – всё меньше греческого языка
я напишу тебе – но потом – а пока
на север – плывут сквозь дым из избы – облака.
Вот и всё. 13 февраля. Пока.
* * *
Намывающий нить из прозрачного льда у реки,
Он стоит, наклонившись холодным глотком, у берёзы.
Он не знает, за что он поставлен на взвод – впереди:
Снег и снег, скрип и скрип, берегов неразмятые грозди.
Намывающий нить – он поставлен в ночи неспроста.
Отделяющий свет от его оборотной обложки -
Он стоит у реки, а верней – у созданья моста,
Собирая на связках её угловатые крошки.
Намывающий нить из дыханья прошедших тот мост -
Он сгорает во тьме ледяного столба и обратно
Не пускает теченье, и если он что-то возьмёт -
То мерцающий ритм неформлённый. Значит – двум кратный.
Намывающий нить слюды – в снег опавших – стрекоз -
Надсекает дамаском пески заордынской гордыни.
Он – хранитель подземных, безглазых, навитых безвременьем гнёзд.
Он сбегает лишь внутрь и на выдохе третьем остынет.
Намывающий нить из – бегущей на месте – реки -
Он державен в частице любого пути, не лишённого сдачи,
Отделяющий тьму или свет от сознанья – стежки
Примеряет к мосту, как немой свои пальцы. Иначе
Говоря, твоей милости, младший мой брат, не намоешь. В горсти
Блекнут камни и в птицах вращаются – утро, взлетая,
Никогда не летит. Рассекающий свет – не стоит
И, когда-то как нефть полыхнув, никогда не сгорает.
* * *
Твёрдое млеко яйца, напоённое желтком,
Порезанное в эмбрионы, в чтение буквы раздельной.
Чёрный, лишённый лица – как вещЪ, введёт в окаём
Твоих сосудов и лимф свой батальон отдельный.
И кисть, отсечённая от плеча сутками и длиной,
Напомнит олигофрену одну из чужих офелий.
Время, лишённое времени своею короткой виной,
Тычет в стекло нос – комариный и белый.
Поворот к повороту – значит, сложится рот,
Выпростанный лица пращою в родины стужу:
Кот рисует в бесцветном замысловатый код
И исчезает – рождённой строке, больше, чем век, не нужен.
Сузится в тьму зима. Или в левкой – язык.
Бездарь войдёт – и придёт время назад войти.
Где бы я ни ожил – со мною пребудет зык,
блазнящий красивое “Я” – в ответ на моё “Дык-Тык”.
Кыштымский немой
Ты по-новой исследуешь своё тело – тоже мне, знаешь ли, капитан Немо:
На четверть немой, вполовину глухой и смертный -
Там, где есть кожа – нам ничего не светит.
Говори со мной – пойми, за тобою слово,
Заслоняешь его портвейном,
Слышишь, как снег засовом закрывает твои (запечатывает) эти речи
В самой мёртвой, но не словарной печи.
Мы с тобою плывём среди нефти и нафталина.
Смерть не длиннее жизни – твоего же сына.
Я иду по дороге в Касли из Кыштыма – дымом
Больше не пью.
Не вижу.
Пробитый клином.
Я по новой и верной себе испытатель – глубже больше некуда.
Грунт. И у земли есть потребность кушать -
Ешь же меня: Тебе повезло – Есть ужин.
Я же буду тебя наблюдать.
И слушать.
Кыштым
Алла Марченко.Он – разный….
Глядя на ярко-анилиновый переплет вышедшей не так давно книги Евгения Сидорова “Необходимость поэзии: Критика. Публицистика. Память” (М.: Гелеос, 2005), на победительное лицо автора – критика, публициста, литературоведа, доктора культурологии, а также, в свое время, ректора Литинститута, министра культуры и Посла России при ЮНЕСКО, – не веришь, что запечатленный на глянцевой обложке супермен способен сделать читателю своей книги такое признание:
“Будучи по жизни публичным человеком, люблю одиночество… Любой контакт часто сбивает с естественной внутренней мелодии и создает ситуацию маленького стресса”.
Еще неожиданнее контраст между отлакированным фотопортретом Посла и министра и его же автопортретом (в амплуа литературного критика):
“Литераторы делятся на тех, кто говорит лучше, чем пишет, и тех, кто пишет лучше, чем говорит. К несчастью, я не принадлежу ни к тому, ни к другому разряду. Плохо рассказываю и неважно пишу… Какое-то чувство сродни самосохранению не позволяет до конца раскрыться перед кем бы то ни было. То же в литературно-критических занятиях: я ищу точности и избегаю раскованности… Но такая манера – палка о двух концах, пропадает образность, искусство, как раз то, что ценю в других. Думаю, все дело в самооценке, которая скорее смело трезва, нежели отважно артистична”.
Даты под процитированным фрагментом нет, но, судя по интонации, запись сделана в конце 1980-х, уже после того, как было написано смело-трезвое эссе о “Колымских рассказах” Шаламова (“О Варламе Шаламове и его прозе”, 1989). Но это, на мой взгляд, скорее исключение, продиктованное спецификой литературного материала. В других критических работах восьмидесятых годов – статьях о Викторе Конецком или о Василии Аксенове – смелая трезвость Евгения Сидорова вполне артистична. Да и раньше, когда будущий министр культуры был всего лишь критиком, о чем бы он ни писал, о театре или футболе, о музыке или кино, его публикации в катаевской “Юности” степенностью не отличались. Не кто иной, как Сидоров, если мне, конечно, не изменяет память, намного раньше своих собратьев по критическому цеху самоутвердился в том легком, спором, напористом формате, в формате “бистро”, который войдет в моду лишь в самом конце века. Слово это – цех – употреблю не всуе. В застойные семидесятые мы, критики, старались держаться кучно (чтоб не пропасть по одиночке) и в течение нескольких лет, пока Эмилия Александровна Хайтина была с нами (как называлась ее должность, напрочь забыла), почти регулярно собирались в старом здании ЦДЛ для обсуждения творчества своих товарищей. Сходились либо внизу, в каминной, либо вверху, над рестораном, в восьмой гостиной. Эмилия Александровна трогательно заботилась обо всех. Меня буквально заставила написать заявление в Литфонд, дабы выделил деньги на перепечатку рукописи “Поэтический мир Есенина”. Но самым любимым из ее подопечных был Женя Сидоров. И когда пришел его черед “обсуждаться”, постаралась, чтобы у каждого выступающего был полный комплект публикаций. В моей пачке сверху оказалась выдирка со статейкой о ташкентском поединке динамовцев с армейцами. Не понимая ничего в футболе, хотела сунуть ее “под низ”, но, пробежав глазами абзац, прочитала и, каюсь, позавидовала – фраза не отставала от мяча, оставаясь при этом элегантно артистичной. Взяв в руки “Необходимость поэзии”, разыскала запомнившийся спортивный очерк. За миновавшие десятилетия его энергический шарм, разумеется, слегка поблек, но артистичности не утратил. И вот еще на какое соображение наводит медленное чтение собранных в упомянутой книге текстов (как бы материалов к автобиографии). Утверждая, что “необходимость поэзии – не стиховая жажда, а культурный призыв”, Сидоров и лучше и ярче пишет не тогда, когда трезво обосновывает “необходимость” “культурного призыва”, а когда его врасплох настигает “стиховая жажда”. Например, в эссе “Легкая преграда между жизнью и смертью”. Предоставив полную свободу и своему перу, и тому, что называется “соображением понятий”. Не оглядываясь на читающую публику. Не осаждая-сдерживая себя сомнениями в истинности своего суждения. Не прикидывая, способен ли читатель уследить за прихотливым полетом “бабочки”. Вспорхнувшей с летучего цветка у Афанасия Фета. Заблудившейся и озябшей в космосе Хлебникова. Чуть было не превратившейся в похоронное украшение в знаменитом четверостишии Мандельштама. И вдруг ожившей в “одном из самых скептических и печальных стихотворений Иосифа Бродского”.
Впрочем, даже в тех случаях, когда стиховая жажда не слишком уж неотвязна, Евгений Сидоров и думает, и пишет о поэзии все-таки иначе, нежели о прозе. В ином скоростном режиме, с большим вниманием к слову как “явлению речи, а не системы языка”. Но это уже вопрос ремесла, тогда как в этюде о бабочках явлен (и заявлен) не столько более раскованный способ ставить слово после слова, сколько иное – свободное от чувства самосохранения состояние ума и духа. И, может быть, неслучайно под этим знаменательным текстом стоит знаменательная и для автора, и для всех нас дата: 1991. Сидоров все еще ректор Литературного института. Но на этой малой земле, в оранжерее для литмолодняка, ему уже и тесно, и жмет, и кажется, что теснота не только внешняя, ситуационная. То же самое впечатление возникло, кстати, и у меня, когда года за четыре до девяносто первого в течение месяца в четырех выпусках “Литгазеты” мы с Е.Ю.С. прилюдно, на целую “полосу”, занимались разменом чувств и мыслей (по принципу: ты мне крючок, а я тебе петельку). Впрямую ни про исчерпанность, ни про тесноту, что внутреннюю, что внешнюю, сказано не было. Но все же почудилось (уж очень хотелось, чтоб получилось именно так), что, устав от непосильных налогов на внешнюю, с сильным административным акцентом, культурную деятельность, мой собеседник наконец-то насовсем, навсегда, целиком вернется в критику. И как автор задающих тон и уровень истолкований литературных явлений, и как организатор критических сил.
Жизнь распорядилось иначе, не сузила, а, наоборот, расширила и поле его общекультурных усилий, и силу соблазнов, к нему (полю), прилагательных: “Сладковатый мед каких-никаких, а все-таки привилегий, сначала министерских, потом посольских”.
Каких-никаких – сказано с явным приуменьшением и качества сих привилегий, и количества их. В “жанре” министра – объехал всю Россию. В “жанре” посла – полмира. Любой другой на его месте о сладковатом приложении наверняка бы умолчал: дескать, и так все понятно.
Сидоров не умолчал. И даже наговорил лишнего, во всяком случае – на мой вкус.
“С нынешним Президентом США мы (с В. Игнатенко и М. Гусманом) познакомились в Остине, столице Техаса. Я спросил губернатора, будет ли он баллотироваться на пост президента. “Как Барбара скажет”, – ответил, смеясь, Буш-младший.
В стиле популярных поэтов-шестидесятников – еще один мемуар, так сказать, в рифму. С сорок первым президентом, Бушем-старшим, в мае девяносто седьмого я получал докторскую степень в университете Южной Юты. Пока мы шли парой, открывая в мантиях шествие новых докторов, я сгорал от стыда за свой английский и предпочитал играть в молчанку.
За нами шли знаменитый кардиолог Дебейки и астронавт Скотт”.
Рифма
(торжествующая оглядка на первую выездную пару советской пиитической сборной – Евтушенко плюс Вознесенский) получилась, увы, бедной. Да и сгорать от стыда господину министру следовало бы, по-моему, не за дурной английский, а за кое-что постыднее. Но это я так, кстати, потому что убеждена: обнародовать процитированный пассаж (это из “Записок из-под полы”) труднее, чем утаить…
Хорошо помню завистливо-раздраженные пересуды на сей счет. Ух, как взбаламутило литературный пруд известие о том, что Е.Ю. Сидоров достиг наивысшей для литератора власти! Как этакое переварить? Как с этим смириться? Кем был и кем стал? Однажды чуть не надорвала голосовые связки, доказывая приятелю, что хуже всех живется на Руси не умникам, а делателям. Кто, по присловью, родится, чтоб в Дело сгодиться. Спор, правда, шел не о Сидорове, его к той поре уже ушли из министров, а о Державине, точнее, об отношении Пушкина к Державину. (“Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что знаем о нем (не говоря уж о его министерстве)”.)
Начали с Державина, ненароком задели и “Женьку Сидорова”. Для моего тогдашнего оппонента экс-министр, отставленный от Дела и перемещенный в престижные дипкультсферы, остался всего лишь добрым малым – как вы, как я, как целый свет. Что бы он сказал теперь, прочитав собранные в “Необходимости поэзии”, в главке “В жанре министра”, сугубо деловые служебные бумаги, исписанные членом правительства, пусть и без претензий на словесный лоск, а все-таки – судьбою и о судьбе, предполагать не берусь: покойный был человеком непредсказуемых суждений. А вот я Гаврилу Романовича и как раз в связи с Сидоровым, точнее, с его министерством, вспоминала не раз, особенно часто концовку “Рассуждения о достоинстве государственного человека”:
“Я хочу изобразить, для созерцания юношества, достойнаго государственного человека… Не того любимца монарха, который близок к его сердцу… Не того расторопного царедворца, который по званию своему лично обязан угождать государю… Не того царского письмоводца, трудящегося таинственно во внутренних его чертогах, изливающего в красивом слоге мысли его на бумагу… Нет; но того открытаго, обнародованнаго деловца, который удостоился заседать с ним в советах, иметь право непосредственно излагать ему свои умозрения, того облеченнаго великою силою действовать его именем и отличеннаго блистательным, но вкупе и опасным преимуществом свидетельствовать, скреплять или утверждать его высочайшие указы своею подписью, отвечая за пользу их честию и жизнию…”
Ни честью, ни жизнью отвечать за опасное преимущество действовать в рассуждении государственной, т.е. народной, пользы и действовать в ранге и жанре полномочного (“обнародованнаго”!) министра российской культуры Евгению Сидорову не пришлось. Его всего лишь отправили в почетную парижскую ссылку…
Предчувствовал ли, допускал ли подобный исход прекрасных своих планов и упований член правительства, когда с удовольствием раздавал интервью? Когда доверительно сообщал Андрею Караулову: иллюзий у него нет, а вот вера, что “удастся что-то сделать”, наличествует? Похоже, что допускал. Иначе б не проговорился, что новое назначение обещает-сулит не только большое дело и большие возможности, но и “приключение”, а значит, и риск, и азарт, и игровое (“поединочное”) отношение к вероятности проигрыша. Тогдашний Сидоров был почему-то убежден: ежели он, рискнув, проиграет, то это будет честное поражение. И в честной игре.
А оказалось… Вот что оказалось:
“В старых бумагах на глаза попался черновик аналитической записки, посланной в марте девяносто седьмого Б.Н. Ельцину и В.С. Черномырдину. Меня остановили строки, где я достаточно наивно пытался увлечь наших вождей столь любезным их сердцам экономическим прагматизмом, но на культурной ниве:
“С финансовой точки зрения сфера культуры является единственной сферой социального блока, … где происходит хранение, накопление, производство весьма значительных материальных ценностей, составляющих национальное достояние. По своей реальной стоимости эта часть национального достояния превосходит стоимость основных фондов многих отраслей хозяйства и уникальна тем, что не подвержена инфляции. Материальные ценности культуры являются реальным политическим и финансовым ресурсом государства…”.
Разумеется, никакого стратегического эффекта сказанное не возымело”.
P.S. Первый, черновой вариант публикуемого ныне опуса я написала почти год назад – вместо рецензии на “Необходимость поэзии”. Но доводить рукопись до ума не стала. Дважды, с карандашом, прочитав книгу Сидорова, так и не смогла ответить себе на важный для данного сюжета вопрос: зачем же так долго принуждал себя к публичной жизни человек, который столь сильно любит одиночество? Для которого любой контакт – напряжение, чреватое стрессом? Достаточно убедительного ответа не могу предложить и сейчас. А вот не совсем убедительный по размышлении, кажется, нашелся.
“Необходимость поэзии” завершает интервью, данное Сидоровым корреспондентке парижской “Русской мысли” летом 1998 года. “Ваш образ, – слегка подначивая, спрашивает Нина Махарашвили новоназначенного Посла, – как бы распадается на две части: те, кто постарше, говорят: Евгений Сидоров (иногда даже Женя) – литератор, критик; для других вы – государственный чиновник высокого ранга… Вы не чувствуете такой раздвоенности?”
“Я лишен чувства раздвоенности”, – слегка раздражаясь, отвечает Е.Ю. Сидоров и приводит ряд причин, в силу которых умудрился “не раздваиваться”. Все уважительные, однако главная, с моей точки зрения, не названа. Раздваиваются, разламываются пополам, не совпадая с собой, изменяя себе, меняя души, люди слабые и внушаемые. Сидоров – не из их числа. Просто он, как и герой его давней книги Евгений Евтушенко, всегда, от рождения, был “разным”, то есть не всяким, а разносоставным и разнообразным. Помните? Я – разный, я натруженный и праздный, я целе– и нецелесообразный…
Во избежание кривотолков уточняю: ни кукиша в кармане, ни тайной недоброжелательности в приведенной цитате из Евтушенко нет. Если бы “российская земля” не рождала разных, а плодила одних лишь однообразных, закрепив за ними и только за ними “опасное преимущество действовать”, нива нашенской культурной жизни давно бы заглохла.