355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Юрьев » Часы без лружины (сборник) » Текст книги (страница 11)
Часы без лружины (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Часы без лружины (сборник)"


Автор книги: Зиновий Юрьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

– Не знаю… – просипела старуха и опустила глаза.

– Не знаю, не знаю! А не знаете – так и не лезьте! Не знаю! Вот, пересчитайте, – Николай Аникеевич вытащил пачечку купюр, перехваченных тонкой аптечной резинкой, и бросил старухе на колени. – Здесь восемьсот рублей.

Старуха не сделала и движения, только медленно подняла голову и посмотрела на Николая Аникеевича.

– Легче стало? – вдруг спросила она. – Отпустило?

– Что? Кого отпустило?

– Да никого… Ну, что ж, спасибо…

«Ну где же ты, посланец с тысячелетним стажем? Доволен? Недешево обходится мне твой галактический хомут, недешево». Но накалял себя Николай Аникеевич напрасно, потому что испытывал странное опустошение в себе, не лишенное некой горькой сладости. Он встал и вдруг неожиданно для себя сказал старухе:

– Спасибо.

Жаль, до слез было жаль Николаю Аникеевичу восьмисот рублей, не рубль ведь и не два. Выкинул, можно сказать. Открыл окно и выпустил в мартовский солнечный денек четвертными голубями. Летите, голуби, летите. И что взамен? Зыбкое, смутное, непривычное чувство. Гордости? Какая, к черту, гордость, выть хочется, а не гордиться. Спокойствия? Куда уж спокойнее без восьми сотен, дальше некуда. И все-таки, все-таки плескалась где-то на самом донышке души какая-то нелепая приятность, ощущал в себе скрипучую какую-то чистоту, как будто взбирался мальчишкой по крутому Сандуновскому переулку после бани…

Позвонить, что ли, Виктору Александровичу, чтобы приехал вечером и вытащил проклятый этот блок из часов? Он нашарил в кармане двухкопеечную монетку и вошел в автомат. Нет, не отвечает.

Но интересно все-таки, почему и Василий Евграфыч и Кишкин с фабрики мягкой игрушки добровольно оставили у себя блок? Может, находили какое-то даже удовольствие, выставляя свою душу напоказ? Нет, некрасиво он подумал. А в чем же тогда причина? В этом вот летучем ощущении правильности, детской чистоты?

Оглянулся, нет ли киоска Мосгорсправки. И надо же, подсунул случай, прямо через улицу. И через пять минут ехал Николай Аникеевич на фабрику мягкой игрушки. И не спрашивал себя зачем, не терзал, а просто ехал, погруженный в оцепенение.

– Простите, – промямлил Николай Аникеевич, входя в бухгалтерию фабрики, – вы мне не подскажете, кто тут у вас, так сказать, ветераны?

– Чего? – спросила тоненькая девица со злым птичьим личиком.

– Понимаете, – еще более сконфузился Николай Аникеевич, – я ищу людей, кто бы помнил Кишкина, Ивана Федоровича Кишкина… Он у вас работал…

– А зачем? – уже с любопытством спросила девица.

– Ну… как вам объяснить… Я собираю о нем сведения…

– А давно он уволился?

– О, он умер…

– Умер? А я думала, вы из милиции, – разочарованно сказала девица. – Вы тогда с Клавдией Васильевной поговорите. Вон та женщина, у окна. – Она встала, чтобы показать Клавдию Васильевну, и Николай Аникеевич увидел, что она беременна.

– Кишкин? Иван Федорович? – переспросила Клавдия Васильевна, отрываясь от вычислительной машинки. – Иван Федорович? – переспросила она и посмотрела на Николая Аникеевича. – Так ведь он давно умер…

– Я знаю, знаю, – торопливо сказал Николай Аникеевич, – я просто хотел спросить, может, вы помните его… ну, хотя бы в нескольких словах, какой он был человек…

– Да на что ж вам? – Клавдия Васильевна посмотрела на Николая Аникеевича, пожала полными, как у его жены, плечами.

– Говорят, человек он был очень хороший…

– Хороший? – усмехнулась Клавдия Васильевна, замерла на мгновение, устремила куда-то в стену невидящий взгляд, еще раз вздохнула. – Хороший? Да вы садитесь, подвиньте стул. Да, работала я с Иваном Федорычем. Зам главного он был перед тем, как заболел. Хороший! – в третий раз повторила она. – Да таких людей нет больше! Понимаете?

– А все-таки, какой он был?

Клавдия Васильевна выпрямила спину, одернула синюю кофточку и поправила на голове высокий старомодный шиньон, сказала строго:

– Святой был.

– Как святой? Он что, верующий был?

– Святой, – упрямо повторила Клавдия Васильевна.

– Но все-таки…

– Знаете, многие могут доброе дело сделать. Но делают его как на сцене. Только что не раскланиваются. Потому что знают: сделал доброе дело. И гордятся соответственно. Чего далеко ходить, – строго сказала Клавдия Васильевна, – возьмите меня. На Восьмое марта принесла матери своей кофточку. Импортная. Гэдээровская. Бежевенькая такая. Заранее купила. Даю старушке. Ахи да охи. Радостям нет конца. Всплакнула даже. И я радуюсь. Что я такая хорошая дочь, что не забыла мать-старушку, денег не пожалела. Понимаете?

– Да, да, конечно, – торопливо поддакнул Николай Аникеевич.

– Так вот, Иван Федорович не через себя за людей радовался или переживал. Через людей же. Понимаете?

– Ну да, – не очень уверенно ответил Николай Аникеевич.

– Чистый был человек, – твердо сказала Клавдия Васильевна. – Одно слово: святой. Или было раньше такое слово: праведник. Мухи не обидит… Эх, да что говорить, разве таких теперь встретишь… – Клавдия Васильевна безнадежно махнула рукой и нажала с размаху на кнопку вычислительной своей машинки, отчего в окошке вспыхнула оранжевая циферка.

– Спасибо, – сказал Николай Аникеевич, встал, аккуратно поправил стул, попрощался и вышел. То ли солнышко пригрело по-весеннему, то ли показалось ему, но захотелось вдруг снять тяжелое пальто.

Ну, святой, праведник, думал он, идя по улице. Мало ли какие люди встречаются. Один получает удовольствие от одного, другой – от другого. Так было и так будет. И ни при чем тут блок Виктора Александровича. Нет, не убедили его рассказы о святом бухгалтере Кишкине. Не убедили. Каждому свое. Пусть приезжает посланец в пижамке своей вельветовой и снимает чертов блок. Во сколько же обернулся ему приборчик? Восемьсот – за вазочку, рублей четыреста переплатил Екатерине Григорьевне, с чего началась вся смута. Это уже тысяча двести. Василию ни с того ни с сего лишние полсотни всучил, будто тянул его кто-то, на такси, считай, как минимум рублей пятнадцать просадил. Неплохой приборчик. Тысячу триста меньше чем за неделю. Недешево ныне святость обходится. Кишкину тому и Василь Евграфычу попроще было. Когда за душой ни копейки, святость сподручнее проявлять. Дешевле. Это уж точно.

Ладно, случился в жизни зигзаг, спишем его в убытки. Не обеднеет от потери тысячи трехсот рублей. На его век останется. И от лихого наскока на душу свою тоже оправится. Выдержит. Не такое выдюживал.

А что встретился он с посланцем, что ж, встретился так встретился. Считай, что и не встретился, потому что какая ж это встреча, если о ней и рассказать нельзя? Николай Аникеевич представил себе, как за чаем, мимоходом, невзначай, бросает фразочку, что посетил он посланца внеземной, как говорится, цивилизации. Что, не верите? Да он на улице Руставели живет, Вахрушев Виктор Александрович. Ей-богу, у него еще телевизор «Весна», и фанерка верхняя по углам отклеилась. Чего смеетесь? Не верите? За «Спартак» болеет в хоккей. Ну, чего ха-ха да хи-хи? В мире нет другой пока команды лучше «Спартака»! Поняли? А приступил он к работе в средние века, в Англии. «Айвенго» читали?

Так-то вот. И ведь не только это в мастерской никому не расскажешь, ни одной живой душе. Пройдет какое-то время – и сам не поверишь, что было это с тобой не во сне, а наяву. Врач Карла Четвертого… И бог с ним, с Карлом Четвертым, с Виктором Александровичем из Центра изучения, с дурацкими часами, что начинают бить точнее всех хронометров. Переколотится как-нибудь и без них, без хаоса, от которого голова идет кругом. Перебьется, твердо повторил он сам себе и зашагал по улице. Твердо, неторопливо, солидно, как всегда.

Глава 8

Николай Аникеевич сидел и ждал приезда Виктора Александровича, чтобы тот вынул из его часов драгоценный свой блок. И опять – в который раз уже за последние дни! – смутно томилась душа его. Кажется, решил окончательно и бесповоротно, чего ж еще? Да и решать-то, строго говоря, было нечего. Не думать же всерьез о жизни под стеклянным колпаком, насквозь просвеченным универсальным блоком лукавого старичка. Уж убедился, кажется, чем пахнет такой рентген. Просвечивание, говорят, вредно в больших дозах. Для кармана – это точно. Тысяча триста – другой за год столько получает.

Пробило восемь. Восемь хрустальных колокольчиков проплыли по тихой квартире. Печально, прощаясь.

Ехал Коля Изъюров перед войной в пионерлагерь на теплом Азовском море. Под Бердянском. Кто-то из родных помог устроиться. Собирался – трепетал, вибрировал весь от возбуждения. Первый раз из Москвы, первый раз один, первый раз к далекому морю. Ничего не соображал, как в горячечном каком-то бреду. И просыпался ночью, и в то самое мгновенье, когда выныривал из темного сна на поверхность бодрствования, в ту самую неуловимую секунду знал уже, помнил, что случилось с ним что-то необыкновенное, славное, праздничное. И ночная их комната с длинной белесой полосой на потолке от уличной лампы трепетала от предвкушения радости.

А когда оказался он в поезде и за пыльным двойным стеклом медленно уплыла мать с растерянным липом, то и вовсе замер, оцепенел, потому что стояла в дверях купе высокая девчонка, и рыжие волосы светились нимбом вокруг ее головы.

– О, какие вы тут собрались, – низким ленивым голосом сказала она, – давайте знакомиться: Тася Горянская.

Потом она сидела у них и читала на память стихи Есенина, которого никто из их купе не знал. Не в чести был тогда Сергей Есенин.

Была на Тасе голубенькая футболка с короткими рукавами, и загорелые ее руки золотились пушком, а на лице горели веснушки. Несколько веснушек. Тася смотрела на него, на Колю Изъюрова, и тихонько, со странными паузами, словно задыхаясь, говорила: «И с копной волос… твоих овсяных… отоснилась ты мне… навсегда…»

Стучали колеса, звучал Тасин низкий голос, незнакомые стихи извлекали из юного его сердца сладостную печаль, и мир был прекрасен, и впереди был длинный-предлинный праздник, и так переполняла его острая радость, что сделалось ему грустно, и на глазах неведомо откуда навернулись слезинки. И Тася посмотрела на него, смутно улыбнулась и зачем-то покачала головой. Что хотела сказать?

Острым было счастье, страшным казался сон. А вдруг унесет, отнимет, подсунет взамен хрип астматички за стеной. И не спал. Не заснул ни на секундочку. Все слушал, слушал праздничный стук колес, и неясные мечты плыли быстрыми толчками, в такт колесам.

Тенью ходил за ней в лагере, онемевший и обезумевший от любви. И заговорить не решался, и не ходить не мог. А она словно не замечала его. И был он так далек от насмешек товарищей, от неловких советов вожатого (ты бы, Коля, на турнике научился лучше подтягиваться), что ничто не задевало его. Не долетали насмешки до вершины, на которой он был один.

Похудел, почернел – лежит где-то карточка. И на ней маленький Кащей с упрямо поджатыми губами.

И лишь перед самым концом срока взяла она его молча за руки и увела к морю. К вечеру потянул холодный ветерок, напоенный томящим легким запахом дыма, но нагретый за день песок дюн источал тепло. Она положила руку ему на плечо – рука едва уловимо пахла потом, сеном. Читала снова стихи. «Не бродить, не мять кустов багряных…»

Потом повернула голову, внимательно посмотрела на него. Зеленоватые с коричневыми крапинками глаза были печальны.

– Ничего-то ты, малыш, не понимаешь, – сказала она и поцеловала его в губы.

Больше ни разу не подошла она к нему, а в Москве даже не видел ее больше никогда. Не искал.

Тренькнул звонок, и Николай Аникеевич пошел к двери. Сейчас откроет и увидит Тасю в голубенькой с белым футболке, обтягивающей ее юную грудь. Но в дверях стоял Виктор Александрович, в аккуратной дубленочке с пуговицами, похожими на маленькие футбольные мячики.

– Вечер добрый, друг мой любезнейший, – расцвел в улыбке.

– Проходите, – вздохнул Николай Аникеевич. Нет, не сладкая боль, воспоминание о той боли все еще теснило грудь, и жаль было расставаться с ним.

– О, какая коллекция! – запел Виктор Александрович. – Какие часы! Это, если не ошибаюсь, английская работа?

– Да, – кивнул Николай Аникеевич, подводя гостя к великолепным часам красного дерева с бронзой. – Восемь мелодий играют. Один мой знакомый, профессор Пытляев, три тысячи предлагал мне за них. Не отдал.

– И правильно сделали, друг мой любезнейший, абсолютно правильно. Замечательная коллекция. А где же ваша Вера Гавриловна?

– А вы и ее имя знаете? – с неприязнью спросил Николай Аникеевич.

– А как же, как же, милый друг, я все о вас знаю.

– Больше не будете, – грубо сказал Николай Аникеевич. – У вас, я вижу, инструментов с собой нет?

– Не захватил.

Николаю Аникеевичу показалось, что старичок как-то странно ухмыльнулся. Что эта ухмылка должна, интересно, означать?

– Вот инструменты, берите, что вам нужно.

– Благодарю, – сказал Виктор Александрович. – Вы разрешите? – Он снял пиджак, неторопливо повесил на спинку стула и остался в синеньком джемперочке.

И вдруг стало Николаю Аникеевичу страшно. Вот сейчас вынет он свой блок, прощайте, любезнейший мой друг, и исчезнет навсегда. И исчезнет хрустальный буратиний колокольчик, исчезнут сомнения, мотания по Москве в такси в поисках следов святых из бухгалтерии, остановится карусель в его душе, все успокоится, станет на место. «Сосиски будешь?» «Нет, четыреста дорого». «Да что вы, Гарик, побойтесь бога, разве можно такую вещь ставить за семьсот?» «Хватаем мы с диретторе мотор и мчимся к этим птичкам». «Сосиски будешь?» «Борис Борисович, ну что вы мне все время такую сложную работу подсовываете?» «Спасибо, коллеги, это что? Чернильный прибор? Уходящему на заслуженный отдых?» «Сосиски будешь?» «Только на спине?» «Не разговаривайте, больной. Инфаркт – это не шутки». «Сосиски… хотя доктор не велел…» «Сынок, распродавать будешь коллекцию – не торопись…» «Товарищи, сегодня мы провожаем в последний путь нашего товарища… честного труженика…»

И все, друг мой любезнейший Николай Аникеевич Изъюров. И все дела. И не нужно будет ни сосисок, ни вазы из оникса с серебром за двести плюс восемьсот.

Ну а если нет? Что тогда? Тоже ведь сосиски понадобятся. Но зато будет вальс в шесть утра в мятой пижаме. Зато придет, может быть, Тася Горянская. Зато жить будет страшно и весело. Непредсказуема станет жизнь. А можно ли жить, зная, что не задернуть шторки за юркими, шустрыми мыслишками? Так ведь никто его не попрекнет его маленькими тайнами. Какое дело неземному этому существу до его расчетов с астматической старухой? И подавно там, в Центре, на другом конце вселенной? Да, но от знания, что ты не один, сам ты станешь судить себя, другая появится точка отсчета. Что? Точка отсчета? Ага, вон что, оказывается, имел в виду покойный автомеханик Василий Евграфыч… Вот оно в чем дело. Точка отсчета.

Как, как решиться? Спросить совета у Виктора Александровича, который сидит неподвижно и смотрит на него с жалостью?

– Нет, дражайший мой друг Николай Аникеевич, ничего я вам не скажу. Ваш поединок это, только ваш.

– А… сколько еще у вас… блоков у людей?

– Извините, и это тайна. Ничто не должно воздействовать на вас, даже косвенно. Ваш это бой, только ваш и ничей другой.

– Но точка отсчета? – крикнул Николай Аникеевич, – Она же не моя!

– Иллюзия, милый друг. Уголовные кодексы никогда еще не служили точкой отсчета для души. Кто бы вам ни установил, где душевный ноль и где кипеть должно, только вы можете принять или отвергнуть эту калибровку. А приняв, вы тем самым делаете ее своей. Чужой, друг мой разлюбезный, нравственности не бывает. Чужой бывает только уголовный кодекс.

– Так что же делать? – не крикнул уже, застонал.

– А вы уже сделали.

– Что сделал?

– Вы выбрали.

Встрепенулся, посмотрел Николай Аникеевич недоуменно:

– Выбрал?

– Конечно, – кивнул старичок. – Сомнения – это уже выбор.

– И вы…

– Я его знал, – пожал плечами старичок. – Потому и явился без инструментов.

– Вы знали, что я соглашусь оставить у себя блок? – недоверчиво спросил Николай Аникеевич. – Как же вы могли знать, если каких-нибудь полчаса тому назад я сам этого не знал?

– Знали, – кротко улыбнулся старичок.

– Что знал?

– Что оставите блок. И не спорьте, любезнейший мой друг. Просто многие постоянно играют сами с собой в эдакие кошки-мышки. Вы уж простите меня за сентенцию, но люди никого так охотно не обманывают, как себя. Ну а где сам – там, естественно, и другие. В чем, в чем, а во лжи люди, я заметил, альтруисты.

«Кто знает, может, он и прав, – подумал Николай Аникеевич. – Интересно, а другие как, сразу приходили к решению или, как я, терзались?»

– По-всякому, – ответил посланец на мысленный вопрос Николая Аникеевича, и Николай Аникеевич нисколько не удивился.

– Одно могу вам сказать: отказываются от блоков, как правило, сразу, соглашаются же после долгих сомнений и борения в душе. Честь имею, любезный мой друг, ибо ловлю себя на том, что слишком расположен к задушевным беседам с вами, а это тоже против наших правил.

– А это, часовщик ваш итальянский…

– Мессере да Донди?

– Он тоже?

– Конечно. Всего наилучшего, любезнейший мой друг. Хотя это и против правил, позвольте пожать вам руку с чувством…

– С чувством? – глупо перепросил Николай Аникеевич.

– Это был славный бой. Все три раунда. Хотя, как я уже сказал, в исходе я не сомневался с самого начала. Прощайте, разлюбезнейший мой друг, прощайте.

Закрыл тихонечко за собой дверь – и как не было. Даже дверца лифта не хлопнула. В окно, что ли, вылетел посланец. А может, и впрямь не было его?

Но поплыли тут по пустой тихой квартире хрустальные колокольчики. Что за черт? Взглянул на часы: без двадцати девять. На свою «Омегу» – тоже без двадцати, и бьют как-то странно, как бы через раз.

И обострившимися своими чувствами догадался вдруг: прощается с ним Виктор Александрович Вахрушев, Гвидо… Последний такой привет.

Светлая печаль охватила его. И гордо было за Кольку Изъюрова, и холодила сердце неизвестность: сможет ли? Своими руками взвалил на себя ношу… Зачем? Дядя Лап, конечно бы, не понял. Для него только в колесиках интерес был. Тетя Валя Бизина шипанула бы: «Врешь ты все, вреш-ш-шь». Мать? Никогда она, бедная, ничего не знала. «Двух пеньюаров, Коленька, как будто не хватает».

Встрепетала душа Николая Аникеевича, рванулась к маленькой той женщине с испуганными глазами и острыми худыми плечиками. «Мама. А что ж тебе бог твой дал?» – «А тебя, Коленька…»

А Тася Горянская? Поняла бы, наверное. И точно. Стоит в дверях, рыжий нимб дрожит над головой. И запах юного пота и сена. «Не бродить, не мять кустов багряных…» Поняла бы. Точно поняла бы.

А жена-покойница? Поняла бы. Не поняла бы – поверила. Не сомневалась никогда в нем, кроткий ангел. «Ты лучше знаешь, Коленька».

Сын? Не скажешь. А если и скажешь – не ответит. Разве что к вобле: «Риточка, как ты думаешь?» А та губы узкие подожмет: «Контакты с внеземными цивилизациями еще не установлены. Это общеизвестный факт. И я не думаю, что начнут они с Николая Аникеевича…»

Понял вдруг старый часовщик, что получил своеобразный инструмент для измерения людей, вроде мерки для колес. Вставишь человечка – и сразу видно, поймет или не поймет странный крест, что взвалил на себя неизвестно во имя чего. Тоже ведь своего рода точка отсчета.

«Нет, не лги, – строго поправил себя. – Известно. Это только кажется, что тяжело, а на самом деле легче…»

Послышались за стеной позывные «Времени», и покатились, зазвенели драгоценные его хрустальные колокольчики. Два, три… пять… девять…

– Ну что ж, гражданин Изъюров, – громко сказал Николай Аникеевич, – назвались груздем…

* * *

– Товарищи, – сказал Бор-Бор и подмигнул всем, – сегодня мы провожаем на пенсию нашего ветерана Николая Аникеевича Изъюрова. Позвольте мне от имени всех наших мастеров преподнести вам, Николай Аникеевич, этот маленький наш дар. Витенька…

Витенька, в свою очередь, попросил:

– Диретторе, на выход!

Вдвоем они внесли в комнату часы. Большой бронзовый орел держал в свирепом клюве цепь, на которой висело ядро с циферблатом.

– Вы, так сказать, как орел… – пробормотал диретторе, и Николай Аникеевич подумал, что постарел Горбун, постарел. Мешки под глазами, обрюзг… Спасибо, друзья, за подарок.

Часовщики что-то говорили, острили, а Николай Аникеевич слабо улыбался. Хорошие, простые люди, с маленькими слабостями, маленькими несовершенствами, но не злые. Нет, не злые. Они даже добрее, чем сами думают. Опять поднимали тосты, смеялись, и вдруг услышал Николай Аникеевич слово «праведник». Кто произнес его? Ага, Витенька. Без усмешки, твердо, не спуская с виновника торжества немигающих своих прозрачных глаз.

Нет, друг Витенька, не праведник я. Просто помог мне случай выскочить из наезженной колеи и заново выбрать себе точку отсчета.

И чего Веруша расчувствовалась, слезинки на глаза повесила? Ну, ходил человек на работу, а теперь не пойдет. И все дела.

Вечером, когда установил Николай Аникеевич бронзового орла на место, раздался телефонный звонок.

– Николай Аникеевич? – голос был густой, незнакомый. – Добрый вечер, друг мой любезный…

Один только человек на свете говорил так. Даже не человек…

– Виктор Александрович, – охнул часовщик. Пять лет не слышал любезного этого друга. «Жив еще», – подумал, и тут же мысленно усмехнулся. Тысяча лет стажу… Но бас-то откуда?

– Он, он, только, с вашего разрешения, я теперь не Вахрушев Виктор Александрович, а Коляскин Иван Сергеевич, одна тысяча девятьсот сорок пятого года рождения.

– Что?

– Ничего не поделаешь, подходил уже Виктор Александрович мой незабвенный под восемьдесят, внимание к себе привлекать начал: то сестра забежит из поликлиники, не дал ли одинокий старец дуба, то тимуровцы, или как они теперь называются, позвонят: не надо ли купить аспирину. Ну-с, чтобы не затруднять общественность, пришлось все-таки дать этого самого дуба.

– И… И вы…

– Разумеется, друг любезный мой. Не могу же я жить вечно. Годы поджимают. У нас тут все-таки не Абхазия, надо и совесть знать.

– Так как же…

– О, это, так сказать, секрет фирмы. Не буду обременять вашу совесть. А то вдруг проговоритесь где-нибудь, представляете, что с паспортным начальством стало бы? Впрочем, я звоню вам, разлюбезный Николай Аникеевич, по делу. Теперь, когда вы знаете о моих маленьких переменах в жизни, нам нужно было бы поговорить…

– А где вы, Виктор… То есть, простите, Иван… Иван…

– Сергеевич. Я, собственно, внизу, из автомата у булочной.

– Ну и прекрасно. Подымайтесь.

Николай Аникеевич сказал жене, что придет товарищ по делу, и стал ждать. Но ждать не пришлось, потому что в дверь тут же позвонили. Николай Аникеевич открыл и увидел крупного человека с бородой и усами, с легкой проседью.

– Вы… – смешался Николай Аникеевич.

– Он самый, – заговорщицки подмигнул бородач и прошептал: – Бывший Виктор Александрович.

– Но что это я, проходите… Сюда…

– Я помню, помню. Вот это и есть подарок новоиспеченному пенсионеру? – Бородач рассматривал орла. – Очевидно, сами же часы и выполняют роль маятника? Гм, оригинальная конструкция.

– Реставрировал я раз такие. Самое трудное – подобрать период колебаний… Хотите чего-нибудь? Я-то сыт и пьян с проводов.

– Спасибо, я только что поужинал. – Бородач осторожно опустился в креслице и пристально посмотрел на Николая Аникеевича. – А вы молодцом, молодцом… Словно и не прошло пять лет с того разговора нашего…

Никак не мог привыкнуть Николай Аникеевич к массивному человеку в тяжелом толстом свитере и густому его басу. Поймал себя на том, что высматривает, ищет в незнакомце легкого чистенького старичка, незабвенного, как он говорит, Виктора Александровича Вахрушева.

– Ну-с, как жили вы, друг мой разлюбезнейший, я вас не спрашиваю. Знаю. Все знаю. Даже и то, что Витенька назвал вас сегодня на банкетике праведником. И не шутил, заметьте. А уж если Витенька такое определение человеку дал, есть, значит, за что.

– Да оставьте, Иван Сергеевич… Всякую ерунду повторяете… Какой я, к черту, праведник, в самом деле? Ну разве что не украл, не убил… Но этого для праведности ох как мало.

– Не скажите. Заповеди – дело серьезное. Конечно, очень им уголовный кодекс помогает, но уголовный кодекс пока еще на движения сердца не распространяется, а вы эти заповеди и сердцем, так сказать, блюдете. Ладно, ладно, друг мой любезнейший, не скромничайте.

«Странное дело, – думал Николай Аникеевич, – что старичок тот Вахрушев, что бородач Иван Сергеевич – оба они были какие-то неопределенные. Никак не определишь, что за люди. И говорят как будто умно, и слова русские, понятные, и пощупать их можно, а какие-то они… как духи… бесплотные какие-то…»

– Истинно, истинно так, – улыбнулся бородач. – Истинно так, разлюбезнейший Николай Аникеевич. Очень точная мысль. Так ведь и не человек я. И сейчас и в предыдущих моих обличьях.

Сочно смеялся Иван Сергеевич, со вкусом. Поскрипывало креслице под мощным телом.

– К сожалению, пока представиться вам в истинном, так сказать, образе я не могу, но надеюсь, что очень скоро смогу. Если вы, разумеется, согласитесь на мое маленькое предложеньице. Маленькое – это, конечно, шутка. Кокетство, так сказать. Не маленькое оно, милый друг. И даже может показаться оно вам тягостным и странным. Впрочем, эти слова уже лишние. Как и тогда, решать будете только вы. Новоиспеченный пенсионер Николай Аникеевич Изъюров. Можете вы выслушать меня?

– Я это и делаю, Иван Сергеевич.

Снова почти забытая сосущая пустота внутри. Страшная и веселая. Последней клеточкой своей чуял: снова придется выскочить из своей колеи и снова придется искать решения, обшаривая все тайники души.

– Хорошо. Тогда слушайте внимательно. Вчера я узнал, что возвращаюсь в Центр. Срок моей земной командировки подходит к концу, осталось лишь передать дела, как говорят у вас…

«Жаль, жаль, еще один уходит, – подумал Николай Аникеевич. – Да уж притерпелся, к сожалению, за последние годы, за всю жизнь, к постоянным уходам друзей и знакомых. Даже содрогаться при артиллерийском этом огне перестал. Еще взрыв, еще один. Перелет, недолет – и прощайтесь, товарищи, гроб опускается. А потом – дымком из высокой трубы. В атомном, так сказать, состоянии».

– А… кому же? Дела передавать?

– Хотелось бы вам.

– Мне?

– Именно, друг мой любезный. Вам. Но должен вас сразу предупредить, что предстоит вам экзамен…

– Экзамен?

– Две недели дается вам, уважаемый Николай Аникеевич, для подробнейшей инвентаризации вашей души. Две недели будем мы следить за этой инвентаризацией с особым вниманием, ибо кое-что, признаюсь вам честно, пока еще вызывает у нас некоторую настороженность…

– Но я…

– Не торопитесь. Вы изменились, изменились необыкновенно, но к посланцу нашего Центра особые требования, и мы хотели бы лишний раз убедиться, что не ошибаемся в выборе. Надеюсь, я не обижаю вас, друг мой любезный? Получаете вы на время экзамена некие новые для вас способности: одним усилием вашей памяти или воображения вы сможете оказаться в том месте и в том времени, куда бы вы хотели попасть. Ну, например, если память мне не изменяет, в прошлом году вы отдыхали в Ялте. Так?

– Да…

– Отлично. И чтобы чувствовали вы себя уверенней, отправляйтесь-ка туда не со мной, а с более привычным вам Виктором Александровичем.

С неуловимым шорохом кто-то начал быстро раздвигать стены комнатки, стремительно отъехал стол Николая Аникеевича, и вдруг ярко брызнул свет.

Бесшумно развернулось перед ними огромное полотно, по которому плавно катились зеленоватые волны. Подальше на якоре стоял серый военный корабль, а к пирсу порта подходил высоченный по сравнению с ним бело-черный лайнер. Ветер доносил с него обрывки развеселой курортной музыки.

И под ноги уже подсунули им асфальт набережной, а на ней – толпы вываренных в зное, распаренных курортников.

– Некультурно, папаша, одеты, – сказал высоченный молодой парень с длинными волосами и обнаженным коричневым торсом. Вокруг талии у него были завязаны рукава зеленой рубашечки, а сама рубашка с изображенным на ней бородатым чьим-то угрюмым лицом свисала на ягодицы неким приспущенным стягом.

– Ах, пардон, – засуетился неведомо откуда взявшийся старичок Вахрушев, – действительно, что это я, совсем рехнулся, в пижаме, да еще теплой.

– Перебьетесь, – нисколько почему-то не удивясь, грубовато сказал Николай Аникеевич. – Я когда первый раз после войны на юг попал, все в пижамах ходили. В сатиновых.

– Не знаю, не знаю, я этого не одобряю. Будем одеты как все. А то еще дружинники прицепятся, а какие документы я им представлю? У меня даже и командировочного предписания о поездке в вашу солнечную систему нет. Да и вы в своей жатке в минуту запаритесь. Впрочем, если мы скоро вернемся в Москву… Вы как насчет шашлычка?

– Неисправимый вы человек, – засмеялся Николай Аникеевич, – до шашлыка ли?

– Как хотите, – почему-то обиделся Вахрушев, состроил гримасу и превратился снова в могучего Ивана Сергеевича, сидящего в родной квартирке Николая Аникеевича с выплаченным полностью паем.

– Вот так, – с некоторой самодовольностыо сказал Иван Сергеевич. – Экзамен будет состоять из двух частей: о первой мы уже договорились, а вторая – письменное сочинение.

– Да вы что…

– Не пугайтесь, никаких там образов Евгения Онегина как представителя не нужно. Просто запишите несколько своих мыслей, и вся недолга.

– Не знаю, – неуверенно вздохнул Николай Аникеевич, – насчет мыслей как-то…

– Итак, встретимся через две недели…

– Но куда же мне… так сказать… путешествовать? Этим вашим способом?

– А это дело ваше, друг мой разлюбезный. Выбор – это-то и есть часть экзамена. Но ни слова больше. До свиданья.

И исчез. Был ли, не был?

– Коленька, – послышался из-за двери голос Веры, – что это, знакомый твой ушел? А я только тут кое-что приготовила.

– Спасибо, Веруш, торопился человек.

– Телевизор будешь смотреть?

– А что там?

– «А ну-ка, девушки!» Идем.

– Включай, я скоро приду.

«А ну-ка, девушки!» А почему нет? Когда живешь с тайной, самое трудное – совладать с гордыней, так и рвущейся черт знает из каких душевных глубин. Ах, вы гордитесь, что у вас новая мебель? Да что мне ваша югославская стенка, когда я – око и уши внеземной цивилизации! Даже не цивилизации, а союза цивилизаций. Ну, сравни, сравни, что важнее: ты вот хвастаешь, что был в туристической поездке в Венгрии, озеро Балатон видел, а я, если хочешь знать, владею часами, которые приводит в действие неслыханный и невиданный универсальный блок…

Ох, как же трудно было все эти годы выкорчевывать из себя хвастливую гордыню. Кажется, цемент застывший и тот легче было бы отковырять ногтями. Порой начинало казаться: невозможно это вообще. Тысячи поколений предков, да что предков – обезьян – били себя в барабанные груди: мы лучше всех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю