355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Юрьев » Часы без лружины (сборник) » Текст книги (страница 10)
Часы без лружины (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Часы без лружины (сборник)"


Автор книги: Зиновий Юрьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

– Да я, собственно…

– А, черт, за красной линией…

– За красной линией?

– Это я о пасе. Отличнейший был пас, но принял его Брагин за красной линией. Как бы выходил! Один на один! Ну да бог с ним. Так вот, любезный Николай Аникеевич, давайте для начала условимся, что и вы и я вполне нормальны и не страдаем расстройством психики. И вообще, тащить все необычное и непонятное в силосную яму безумия – признак ума трусливого и традиционно мыслящего.

– Но когда говорят, – вдруг разозлился Николай Аникеевич, – что у человека трудовой стаж больше тысячи лет…

– Это значит, что у человека трудовой стаж больше тысячи лет, – кивнул старичок, не отрывая глаза от экрана.

– Но это же невозможно! – застонал Николай Аникеевич. – Это только библейские патриархи по тысяче лет жили.

– Немножко меньше. До тысячи не дотянул никто. Так что вы правы. Человек не может даже прожить тысячу лет, не говорю уже о таком трудовом… О черт! Явная же подножка Шалимову! Простите. Да, не говоря уже о трудовом стаже. И вместе с тем мой трудовой стаж, как я вам уже говорил, любезный мой друг Николай Аникеевич, тысяча семьдесят шесть лет. Что это значит?

– Что этого не может быть.

– А если может?

– Не может, – тупо повторил Николай Аникеевич.

– Вот видите, – вздохнул старичок. – Не зря, видно, несколько раз за последние дни вам приходило в голову сравнение с колеей. Так вот, ваш ум, дорогой Николай Аникеевич, движется только по наезженной колее. И выскочить из нее вы, к сожалению, не можете. А ведь все так просто: вы не можете мне не верить: вы вошли, а я уже знал, кто вы, знал, что вы не дали Горбуну двадцать пять рублей в долг, хотя знать этого не мог. Ведь не мог же? Откуда мне, например, знать, что на ночной рубашке вашей второй супруги, уважаемой Веры Гавриловны, – кстати, по-моему, милейшая женщина, – на ее рубашке коричневые тюльпаны? А? Ну что вы так на меня смотрите? Или вы думаете, что я в моем возрасте… То-то же, друг мой.

Обычно это? Простите… А ведь мог Дорощенко взять эту шайбу. Запоздал с выкатом. Выкатываться надо было навстречу Лебедеву… Итак, обычным ли показалось мое заочное знакомство с вами? Нет, не обычным. Далее, я рассказываю вам, что жил в четырнадцатом веке, что стаж у меня более тысячи лет. Может человек жить столько? Не может. Ага, значит, псих. А странные, необычные знания мои? За скобки! Псих, псих, псих. Это колея. Но ведь так и рвется в голову другой вывод, от которого вы, любезный друг, усердно отбиваетесь. Если я живу больше тысячи лет, и это правда, а человек столько жить не может, то что это значит? – старичок дидактичным жестом поднял руку с вытянутым указательным пальцем. – Это значит, что я не человек.

– Не человек? – недоверчивым эхом повторил Николай Аникеевич.

– Угу, – небрежным таким, будничным наклоном головы подтвердил Виктор Александрович, не отрывая взгляда от телевизора. – Не человек.

Заорать бы, стукнуть кулаком по столу. Хватит! Хватит морочить голову, опутывать безумными своими речами, сумасшедший старик! Но удержал Николая Аникеевича теперь телевизионный экран. Так реально, так привычно носились по нему ледовые гладиаторы, так знакомо звучал голос комментатора, что вставали они надежной дамбой против потока безумия. «Шайба у Шалимова, он уходит вперед…»

И, держась взглядом за экран как за спасательный круг, чтоб не опуститься опять на страшное колодезное дно, спросил Николай Аникеевич:

– Ну, хорошо, вы не человек. Допустим. Но кто же вы? Кащей Бессмертный? Святой дух? – Николай Аникеевич рассмеялся.

– Святой дух, огорчающийся из-за пропущенной шайбы.

– Очень остроумно, – поджал губы старичок. – Еще одно прибежище слабых умов – высмеивание. Все, что непонятно, смешно. Камни падают с неба? Ха-ха-ха, суеверие. Не Солнце вращается вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца? Хи-хи-хи, даже идиоту понятно, что это глупость. Масса и энергия переходят друг в друга? Хи-хи-хи! И так далее, мой традиционный друг. Но будем серьезны. Тем более что начался перерыв. Итак, Николай Аникеевич, выслушайте меня внимательно. И помните, что я не псих, как вы элегантно формулировали мысленно мое состояние. Помните, что все услышанное вами – сущая истина, ибо мы подымаемся сейчас с вами над мелкой суетностью мира и не к лицу нам лгать друг другу.

Старичок замолчал и испытующе посмотрел на Николая Аникеевича. И показалось часовщику, что взор его проник в самую глубину его души, сделал ее огромной, гулкой и торжественной, как храм. И еще почудилось, что трепетала в глазах старичка жалость.

– Вы не одни во вселенной. Многие смелые умы ваши давно уже приходили к этой мысли, но никогда никто не мог представить никаких доказательств ни за, ни против. Ибо бесконечно громадна вселенная, а Земля лишь крошечная пылинка, плывущая в бескрайнем космосе. Полет вашего духа всегда опережал ваши знания и умения, и не научились вы еще общаться с теми, кто ушел дальше вас. Это время придет, но оно еще не пришло. Еще рано. Вы юны, и ваше нелегкое детство еще не окончилось.

Мы же, обитатели более зрелых миров, давно объединились и следим за теми, кого сотрясают пароксизмы роста. Мы не шпионим, потому что шпионят, чтобы извлечь какую-нибудь пользу для себя. Нам не нужна такая польза, потому что мы никого никогда не завоевываем. Мы лишь изучаем, чтобы понять вас, Чтобы к тому моменту, когда вы войдете в наш союз, мы были готовы. Вселенная бесконечна, бесконечен и разум и нужно уметь перебросить мостки между цивилизациями, возникшими в разных уголках космоса. Не раз и не два мы убеждались, как неимоверно трудно понимать друг друга. Даже на одной планете, в одной цивилизации, в одной стране, даже в одной семье два разума часто бьются в судорожных попытках понять Друг Друга. А когда встречаются существа, которых разделяют тысячи световых лет и миллиарды лет жизни? О здесь не поможет просто знание языка, потому что можно и на одном языке не понимать друг друга.

Именно поэтому наш союз заранее изучает миры, которые еще не готовы к встрече с нами, чтобы мы, как более старшие братья по разуму, были готовы. Я говорю «старшие братья по разуму» без всякого превосходства, потому что, старшие по отношению к вам, мы младшие по отношению к другим. Эта братская череда разума бесконечна, в ней нет ни начала, ни конца…

Старичок в коричневой пижаме смотрел на Николая Аникеевича, и в его глазах часовщик увидел такую бесконечную печаль, такую жалость, такое рвущееся к нему тепло, что что-то повернулось в нем, отпали все страхи и сомнения.

– Я – один из посланцев нашего Межгалактического центра изучения и связи, – продолжал Вахрушев. – Как я вам сказал, вот уже более тысячи лет я на вашей Земле. Больше тысячи лет я изучаю эту маленькую странную планету и чувствую, что еще бесконечно далек от понимания вас.

Вы нашли меня, дорогой Николай Аникеевич, потому что в руки к вам волею случая попали часы, поразившие вас необычностью. Эти часы, как вы должны были уже догадаться, побывали у меня. Я их купил за какую-то сущую ерунду перед самой войной, снабдил универсальным блоком…

– Универсальным блоком?

– Угу. Небольшая штуковинка, которая находится в барабане вместо пружины. Не буду говорить вам, как он устроен. Во-первых, это неважно, во-вторых, вы не смогли бы понять. Этот блок не только обеспечивает точный ход часов, он улавливает и передает мне мысли владельца часов.

– Значит, и тот, кто владел этими часами раньше, и Василий Евграфыч, и теперь я…

– Совершенно верно. Вы, конечно, хотите сказать мне, что это все-таки безнравственно, все равно что подсматривать в замочную скважину, и никакие возвышенные слова о космосе и союзе разумных существ не замаскируют этот факт. Так?

– Я не знаю, но…

– Так, так, дорогой Николай Аникеевич. Поэтому наше неизменное правило гласит, что изучение при помощи универсальных блоков может происходить только с полного согласия того, к кому этот блок попадает. Если бы вы не пришли ко мне, я бы сам пришел к вам.

– Значит, я должен жить, зная, что каждая моя мысль, каждое слово попадает к вам?

– Не только ко мне. Дальше. В наш Центр изучения и связи, в память наших машин.

Как он мог только что потянуться душой к старичку? Заманивал красивыми словами. Выставить себя напоказ? О господи, что он говорит, этот старичок, этот галактический шпион в вельветовой пижамке? Как можно жить даже не под постоянным рентгеном, а превратившись в стеклянного человека? Со стеклянной головой, стеклянными мозгами, стеклянным сердцем и стеклянной душой? И каждая твоя мыслишка, даже самая юркая, что проворными маленькими ящерицами вечно шныряют в голове, будет видна? Экспонатом стать?

Он вдруг вспомнил, как купил в прошлом году вазу из оникса с серебром прекрасной старой работы. Купил за четверть, да что там четверть, за пятую часть ее настоящей цены, обманув тучную обезноженную старуху, сказал, что носил вазу в комиссионный, что нашли в ней изъян и вообще не хотели принимать. Старуха доверчиво кивала, астматически, со свистом вздыхала, и при каждом кивке сквозь жиденькие седые волосы просвечивала розоватая кожица. Только на минуту вдруг остановилась, испытующе посмотрела на Николая Аникеевича и спросила:

– А вы меня не обманываете? Мне казалось, дороже она должна стоить…

Николай Аникеевич возмутился, вспыхнул, предвкушение удачи окрыляло его. Зная, что рискует, сказал тем не менее обиженно:

– Как хотите. Если вы мне не доверяете…

– Почему не доверяю, – не очень убежденно вздохнула владелица вазы и со стариковской покорностью судьбе добавила: – Ладно уж… берите.

Нес Николай Аникеевич вазу и весь трепетал от отходившего охотничьего азарта, от жадной жадности. И трудно было сказать, от чего веселее текла кровь по его жилам, от удачной ли покупки или от ловкого, артистического обмана.

И еще раньше. Война. Учебный полк. Библиотека в районном городке. Жалкая библиотека в холодной хибарке. Облачка пара у рта. Библиотекарша. Тонкий длинный нос. Синеватый. От холода. От недоедания или от беззащитности. Грубые его объятия между стеллажами. Голова ее, прижатая к растрепанным «Сказкам» Пушкина, страх в умоляющих близоруких глазах. Быстрый, виноватый шепот: Коля, не надо. И его потом хвастливые, лживые рассказы товарищам, как целовала она его. И снова синий ее носик и слезы в глазах: зачем ты рассказывал? Как я буду теперь жить здесь? А чтоб другой раз не фордыбачилась, рассмеялся он. И это – через стекло? На выставку для всех? На всю вселенную? В машины ихние заложить, как он с бабой своей спит? Шутник этот посланец, однако. Ловок, ловок, ничего не скажешь. Ишь, паучишка кругленький.

– И вы хотите сказать, что я должен жить с этим вашим блоком, знать, что весь я насквозь открыт для вас? – недоверчиво спросил Николай Аникеевич.

– Вовсе не хочу. Поймите, дело это сугубо добровольное, зависящее только от вашей доброй воли. И покойный Василий Евграфович, и его друг Кишкин, который подарил ему перед смертью часы – все они совершенно добровольно оставили у себя блок.

– Еще бы, жалко, наверное, было часов…

– Не слишком благородная реплика, дражайший Николай Аникеевич, боюсь, она не делает вам чести. Тем более что даже в случае отказа, объяснил я им, часы все равно остаются. Вынуть блок и вставить пружину – это, согласитесь, для помощника Джованни да Донди пустяковое дело. В равной степени это условие относится и к вам. И у вас останутся часы, даже если вы откажетесь от блока.

– А старуха, Екатерина Григорьевна? – вскричал торжествующе Николай Аникеевич. – Столько лет держала часы после смерти мужа. Вы что, хотите сказать…

– Совершенно верно, – невозмутимо кивнул старичок седенькой своей аккуратной головкой.

– Что-о? И она знала о блоке вашем?

– Истинно так, любезный мой друг.

– Но… она же продала часы…

– Собиралась она съезжаться с дочерью и решила, что дочь не согласится жить с блоком.

– Еще бы…

– Екатерина Григорьевна знает свою дочь.

– И старуха, выходит, разыграла весь этот спектакль…

– Выходит, любезнейший Николай Аникеевич. Зная ее, могу засвидетельствовать, что далеко она не проста. Тонкого ума женщина. Необразованна, но умна. Как она сыграла роль темноватой пенсионерки, а? – старичок залился детским счастливым смешком. – Блестяще!

«Выходит, отделалась старуха от часов. Все-таки отделалась. А я? Мне-то зачем блок?» – подумал Николай Аникеевич.

– А зачем мне этот блок ваш? Может, вы объясните? – недоумевающе спросил он.

– Совершенно как будто и незачем.

– А зачем Василий Евграфовкч и этот…

– Кишкин.

– И Кишкин. И старуха. Зачем они согласились?

– Мне кажется, я догадываюсь.

– Зачем же?

– К сожалению, не могу вам сказать. Это против правил. По правилам, мы никоим образом не должны стараться влиять на возможных обладателей блоков. Это сугубо личное дело каждого, которое может решать только каждый в отдельности, без какого бы то ни было воздействия. Как, впрочем, и любой нравственный вопрос. Нравственность, закачанная в человека под давлением, – это уже не нравственность. Тем более что человек – сосуд далеко не герметический и ничего под давлением сверх атмосферного в себе долго не удерживает…

– Разные бывают чудаки, – пробормотал Николай Аникеевич, думая о людях, которые по собственной воле согласились выставить напоказ тайники своих душ. Да что тайники, канализационную, можно сказать, систему. Всю дрянь, что выделяется: в сердце. Которую не только что от другой цивилизации, от себя прячешь, наряжаешь в пристойные одежды. Ведь не думал я тогда, когда обкрадывал обезноженную астматическую старуху, что я именно обкрадываю ее, обманываю. Николай Аникеевич вдруг поймал себя на том, что впервые употребил по отношению к себе такие слова. Обманывали, надували, грабили клиентов, гребли под себя всегда другие. Например, Витенька с неподвижными прозрачными глазками змеи, Горбун, Бор-Бор. А он просто приобретал что-то более выгодно, менее выгодно. Более выгодная покупка, то есть приобретение вещи за часть ее истинной стоимости, была всегда приятна, наполняла его праздничным ощущением удачи, делала снисходительным к другим, которые не умели так ловко проворачивать дела и сидели всю жизнь сиднем на своей зарплате. Как, например, сын.

И вдруг, неведомо почему, не на суде, не на следствии, сказал себе, что обокрал ту тучную старуху с прелестной вазой из оникса в серебре. И крупно, словно в гигантскую лупу, увидел зачем-то он розовую кожу на старушечьем черепе, что просвечивала через реденькие, истонченные седые волосы. Обокрал и обманул.

Господи, слова-то какие. Мокрые, холодные, скользкие. Как жабы, прыгали они в его голове в тягостной чехарде: «обокрал», «обманул», «обманул», «обокрал».

Будь ты проклят, псих паршивый, посланец. Жил он хорошо, спокойно, уютно, можно сказать, жил, копейку всегда, всю свою жизнь зарабатывал, сына вырастил и сейчас помогал ему, тридцатилетнему байбаку, и покойницу Валентину Николаевну уважал, и Верушку никогда не обижал, и сыну ее Ваське тоже помогал. И вот является плюгавенький этот вечный жид с тысячелетним стажем, посланец, видите ли, других цивилизаций. Да не явился, а вломился в уютную его и аккуратную душу, все сдвинул, перекрутил, пустил этих жаб: «обокрал», «обманул». Да не обманул, не обокрал, черт побери! Просто не захотела она сама по комиссионкам таскаться, вот и все. Испокон веку так было.

Нет уж, Виктор Александрович или Гвидо там какой-то! Не выйдет! Катитесь-ка, друг мой любезнейший, как вы изящно выражаетесь, к чертовой матери, в галактический свой центр. И так мне за вами в душе своей прибираться и прибираться, пока не вернешь все на место, пока не вытуришь склизких и холодных жаб. Нет уж, дудки!

Пардон, мсье. Ищите себе других для ваших блоков. Кретинов на земле много, на всякое дело найти можно. Так-то.

Было у Николая Аникеевича ощущение, что все это он вслух сказал, выплеснул старичку в пижамке вельветовой прямо в лицо. Но то было лишь ощущение. Уж очень сильно клокотало в нем. А на самом деле сидел он за столом перед чашкой остывшего чая и смотрел на не очень чистую скатерть. А старичок снова впился в телевизор, в мире нет другой пока команды лучше «Спартака». Николай Аникеевич вдруг разом успокоился. Снизил ему «Спартак» душевное давление. Верхнее и нижнее. А может, все-таки псих? Ах, как славно было бы, как приятно убедиться все-таки, что псих. Да не псих, вздохнул Николай Аникеевич. Если бы!

Ну что ж, надо подводить черту. Он зачем-то откашлялся, словно собирался выступить на собрании.

– Виктор Александрович, я, пожалуй, пойду.

– Счастливого пути, друг мой милый, – пробормотал старичок, на мгновение оторвавшись от телевизора.

– Так как мы договоримся с часами? Я за них шестьсот пятьдесят рублей…

– Да, да, я знаю. В высшей степени непохоже на вас. Совершенно несуразная цена.

– Бывает, случается, – вздохнул Николай Аникеевич, с неприязнью глядя на самодовольное личико старичка. Было что-то отталкивающее в дурацком интересе, с которым он прилип к телевизору. Тысяча лет, гм…

– Давайте договоримся так: вы подумаете день-другой, а потом мне позвоните. Сменить блок на пружину я вам смогу в любой практически вечер. Запишите, пожалуйста, мой телефон.

– Зачем? – грубо сказал Николай Аникеевич. – Считайте, что я уже решил.

– А вы все-таки подумайте, дражайший мой Николай Аникеевич, подумайте. Ну еще день поживете с блоком, другой, что изменится? Я ведь и так про старуху с ониксовой вазой знаю, и про библиотекаршу ту.

Николай Аникеевич почувствовал, что краснеет. Сразу стало жарко щекам и лбу. Вот сволочь. На мгновение мелькнула мысль: врезать по этой чистенькой ухмыляющейся роже как следует… Даже задышал он тяжело.

Нет, не дай бог. Этого еще не хватало. Да и не ухмылялся, пожалуй, Виктор Александрович. Наоборот. Жалостливо так смотрел. «Черт с ним, возьму телефон, лишь бы быстрее ноги унести отсюда, пока еще хоть что-нибудь соображаю».

– Давайте ваш телефон, – хрипло сказал Николай Аникеевич, вытащил ручку и записал продиктованный номер в потрепанную записную книжечку. Новую давно купить надо.

Не прощаясь встал, оделся и вышел на улицу. И старичок не попрощался, друг разлюбезнейший, приклеил космический свой зад к телевизору.

Шел Николай Аникеевич по мартовской московской улице, похрустывал вечерним нежным ледком, едва народившимся на дневных лужицах, и показалась ему улица никогда прежде не виданной. И предзакатное фиолетово-багровое небо, и люди, и одинаковые дома – все вдруг представилось декорацией, ненастоящим.

О господи, совсем заморочил ему голову скверный старичок. Сидит как паук, разбрасывает вокруг свои шпионские блоки. И что самое отвратительное, находятся же идиоты вроде покойников этих Василия Евграфыча и друга его Кишкина с фабрики мягкой игрушки, которые по доброй воле навешивают на себя такой хомут.

Неприятны, неприятны были ему эти люди. И представлялись в виде скопцов каких-то: личики чистенькие, в запеченных яблочных морщинках, ханжеские, с поджатыми губками. Правильно люди говорили, услужливо подсказала память, сектанты. Сектанты и есть. Неудачники. В жизни ничего не добились, вот и клюют жадно, любую приманку заглатывают, лишь бы пересортицу сделать с их жизнями. Была жизнь третьесортная, можно сказать, уцененная. А вдруг пожалуйста – высший сорт! Я не такой, как все, я другой! Я необычный! Велико ли дело, что всю жизнь в автомобильной яме просидел, когда ныне я избранный, несу, видите ли, в себе тайну! Хомут, Василий Евграфович, а не тайну. Душу свою превратили вы в экспонат, товарищ Кишкин. Мол, наблюдайте, кому делать нечего.

Из двора выехало такси с зеленым огоньком, и Николай Аникеевич поднял руку. «Совсем, старый дурак, охренел, – подумал он, садясь рядом с водителем, – каждый день раскатывать стал».

Глава 7

Дома застал он Веру Гавриловну с сыном.

– Здравствуйте, Николай Аникеич, – протянул руку Вася, – я вам не помешаю?

– Господь с тобой, Василий Александрович, – улыбнулся Николай Аникеевич. И вообще-то был ему паренек симпатичен, а сегодня прямо обрадовался, с удовольствием поглядел на унылую его физиономию. «Хоть отвлекусь от белиберды всякой». – Как дела?

– Да ничего вроде.

– Все тужишь?

Легкий румянец выступил на молодом лице, прокатились желваки. Вера испуганно оглянулась от плиты – материнская телепатия.

– Я ж вас просил, Николай Аникеич…

«Бедный маленький дурачок, – подумал Николай Аникеевич, – из-за чего кручинишься? Ну, обманула тебя какая-то вертихвостка из города Риги, спасибо ей скажи! Сколько в мире девушек, одна другой лучше, и как мало отпущено дней для радости». Странные были эти мысли для Николая Аникеевича, потому что жалеть он не любил. Не столько жалость, сколько раздражение вызывали в нем те, кто страдал. Слабые люди. А сегодня словно теплая волна приподняла его, закачала и приблизила к Васе.

– Чудак-парень, – как можно мягче сказал Николай Аникеевич. – И чего ты все переживаешь? Ты не сердись. Я тебя обидеть не хочу…

– Да я не сержусь, – слабо усмехнулся Василий, и желваки скатились с юных его щек.

Вера снова обернулась от плиты, два взгляда короткой пулеметной очередью: любящий, жалеющий – сыну и благодарный, нежный – мужу.

– Как насчет обеда?

– Уже, Коленька, подаю, – весело пропела Вера.

– А что, может…

– Есть, хозяин! – еще веселее отозвалась жена и ловким движением плотно, но без стука поставила на стол бутылку «Экстры».

Не ошибся, не ошибся он в Верушке, с удовольствием подумал Николай Аникеевич, хорошая баба. Неизбалованная. И парень скромный.

Все эти мысли были привычны, приятны, у каждой было свое уже определенное место, и заставили они забыть Николая Аникеевича о часах, старичке в вельветовой пижамке, о блоке и космическом центре, интересующемся его, Николая Аникеевича, внутренним миром.

– Садись, Василий, и ты, Верочка, хватит крутиться. Николай Аникеевич неловко отодрал язычок у водочной завертки. Бутылка запотела и приятно холодила руку. Он налил аккуратно, не пролив ни капли, в три рюмочки, поднял свою.

– За твое, Василий Александрович, здоровье. Чтоб веселей смотрел!

– Спасибо, Николай Аникеич, да я ничего…

Чокнулись, выпили. Приятным летучим теплом отозвалась рюмка. Все хорошо, твердо, по-хозяйски, сказал себе Николай Аникеевич. Все устроено в мире правильно. А старуха с астматическим свистом, которую ты обдурил безбожно? Николай Аникеевич нахмурился. Такое было впечатление, что не он это, а какой-то гадкий голосочек осведомился язвительно про старуху.

– Ты что, Коленька? – спросила Вера.

– Что я?

– Нахмурился вдруг… – сконфузилась она.

Проклятая эта лысая старуха, век бы ее не видать с ее вазой. Влезла, испортила настроение свистом своим астматическим. «А вы меня не обманываете?» – «Обманываю. Конечно, обманываю, а ты как думала, старая дура? Не двести, как я тебе даю, а кусок как минимум. И никакого дефекта в твоей вазе нет».

И Вера тоже хороша, засматривает испуганно. Будда он, что ли, какой-то, чтобы смотреть на него.

– Может, еще по одной? – робко спросила Вера.

И было это на нее непохоже. Чувствовала, бабьим своим чутьем чувствовала, что идет в душе мужа какое-то опасное окисление.

– Спаиваешь, супруга? – хотел пошутить Николай Аникеевич, но спросил как-то тяжко, чуть ли не всерьез спросил. И добавил, чтобы не нарастала пауза: – Что, Вась, нового?

– А что нового, Николай Аникееич, может быть? На новый объект переходим.

– А у нас импортная косметика была, – сказала Вера Гавриловна, – ужас сколько народу набежало.

– За косметикой? – недоверчиво спросил Николай Аникеевич.

– Так ведь особая помада. Деф-цытная!

Как ведь старается его развеселить верная жена. Даже специально произнесла на дурацкий манер: «Деф-цыт…»

– Господи, и как это могут люди давиться из-за какой-то паршивой помады?

– Ничего ты, Коленька, не понимаешь. Ты и представить не можешь, что такое помада для женщины…

«У тучной старухи губы были слегка подкрашены», – с ненавистью подумал Николай Аникеевич и зло сказал:

– Мажутся…

Кончали обед молча, и молча Василий пошел одеваться.

– Обожди, Вась, – сказал Николай Аникеевич, – зайдем-ка на секундочку ко мне в комнату.

– Для чего? – спросил Вася и снова, как при встрече, слегка покраснел.

«Врешь ведь, – недобро подумал Николай Аникеевич, отпирая ящик стола, где лежали у него деньги. – Врешь ведь, прекрасно ты, друг мой любезный, знаешь, зачем я тебя позвал». Он взял двадцатипятирублевую бумажку – он всегда давал столько, – но неожиданно для себя добавил еще одну.

– Держи.

– Спасибо, Николай Аникеевич, не надо.

– Ладно, ладно, дело молодое, пригодятся.

– Честно, не надо, – еще больше покраснел Василий.

– Это почему же?

– Да не надо… Понимаете, я из-за этих денег лишний раз к вам зайти стесняюсь… Как будто тем самым напоминаю…

Хороший парень, не жлоб, не давится от жадности. И он, Николай Изъюров, может это оценить. Видела бы это старуха. Фу ты, черт, опять лезет она в голову. На, старая карга, смотри, не жмот он, не задушится за копейку!

Он добавил к двум двадцатипятирублевкам еще две бумажки и сказал:

– Не обижай меня, Вася. Не надо. Не хочешь себе, купи что-нибудь сыну, отправь в Ригу.

– Спасибо, – сказал Василий, и голос его дрогнул. То ли от неожиданной сотни, то ли от мысли про сына.

Николай Аникеевич долго сидел перед часами и ждал, пока стрелки не подойдут к двенадцати. Вера уже спала, дом затих, только где-то этажа через три плакал ребенок. А он все сидел и смотрел на поцарапанный циферблат. Было на сердце нехорошо, томно. И не думалось ни о чем, а как-то сумбурно, отрывочно выныривали перед ним то та далекая, забытая библиотекарша с распятым на «Сказках» Пушкина лицом, то незнакомые Василий Евграфыч и Кишкин, недоступные оба. Не такие, как давеча, со скопческими личиками и поджатыми губами, а почему-то гордые, далекие. Проплыла в своем кресле седая старуха с розовой лысиной, успела просипеть: «Вы меня не обманули?» И эхо: «ма-ну-ли…» А ведь мог бы выйти Брагин один на один…

Николай Аникеевич покачал головой, встал, подошел к шкафу и осторожно достал вазу из оникса. Поставил перед собой на стол. Три окованных серебром кружка из камня – самый широкий внизу – на серебряном стержне. Редкостная вещица. Под светом настольной лампы камень казался теплым, живым.

Зазвенел колокольчик, поплыл хрусталь по комнате. Тоненький, тоненький, кукольный, сказочный, чистый, прозрачный. И сжалось сердце Николая Аникеевича. Бот его знает, почему оно сжалось, почему навернулись на глаза слезинки. Что с тобой творится, Николай Аникеевич, что с тобой, Коля? Так все было стойко в жизни, так славно катился он по своей колее… О господи…

За стеной, не за нынешней, за той, довоенной, коммунальной, жили две сестры. У одной из них – кажется, работала она уборщицей в архитектурном институте – было двое детей. Мальчик и девочка. Как их звали? Нет, не вспомнить. Она ходила в их же двести сороковую школу, на два класса старше, а он учился в техникуме. Их тетка кашляла. Была у нее астма. Как у старухи. Ночью она начинала давиться.

Он просыпался иногда от ее мучительного хрипа – перегородка была тонкой – и с ужасом слушал, что происходило за стеной. Страшно было ему не столько от всхлипывающих стонов больной, сколько от злого шепота девчонки: «Чтоб ты сдохла, чтоб ты сдохла». А еще страшнее было, что никто ей не отвечал, хотя никто за стеной не спал, он слышал это по их движениям. И еще страшнее от того, что и сам молил: сдохни, сдохни, дай спать, не мешай.

Зачем он это вспомнил? Почему? Никогда, кажется, не вспоминал этот злой, колючий шепот, а сейчас вдруг вынырнул он из запасников сознания. Зачем?

Смутно, смутно на душе. Заснуть бы быстрее…

Утром сказал он Бор-Бору, что у него поднялось давление, что пойдет в поликлинику, а сам поехал в Лихов переулок. Нарочно вылез из троллейбуса на остановку раньше, решил пройти пешком. Шел как в тумане. Точно ведь знал, что идти не должен, что потом изгрызет себя за свое безумие, но шел. Кругом весна света, темнеет асфальт в прогалинах, воробьями скачут ребятишки с портфелями, а он бредет в тумане, в сплошном молоке цвета оникса.

А все началось с Пытляева, со старой лисы, с тавтологии его. «Ну ничего, – подумал Николай Аникеевич, – ты у меня подождешь своего каретника. На том свете дождешься за то, что испортил человеку жизнь наглым своим звонком. Тавтология». Из-за него, из-за него входит он сейчас в пыльный подъезд, из-за него нажимает на кнопку вызова лифта. А ведь еще не поздно. Надо всего-навсего повернуться и выйти из подъезда на улицу, где пригревает весеннее солнышко. На солнышко, от которого разглаживаются изморщинившиеся за зиму лица. Не инвалид, слава богу, не калека. Сам может повернуться и выйти. На своих ногах. Никто его на цепи не тянет. Так и сделает сейчас, повернется и выйдет. Обязательно повернется и выйдет.

Он вошел в лифт. Четвертый, кажется. На стенке лифта крупно было написано мелом «Дурак». О нем, истинно о нем.

Дверь долго не открывали, и у Николая Аникеевича мелькнула было надежда, что старуха умерла, но в это же мгновение послышались тяжелые медленные шаги.

– Кто там? – Это из-за двери. Боится.

– Николай Аникеевич Изъюров. Я у вас вазочку недавно купил.

Кряхтенье. Щелканье замков, засовов. Старуха. С чего он взял, что пользуется она помадой?

– Простите, что побеспокоил… – почему-то заискивающе. Почему?

Старуха молчит. Огромна, недвижима, опирается на палку. А на конце палки резиновая нашлепка. Зачем это замечать?

– Я к вам по поводу вазочки…

Словно проснулась старуха, шумно, по-коровьи вздохнула.

– Что это я вас в коридоре держу, проходите…


– Видите ли, – промямлил Николай Аникеевич, – я заплатил вам за вазочку двести рублей… – Он замолчал, не зная, как продолжить. Старуха медленно, осторожно вздохнула и выжидающе посмотрела на Николая Аникеевича. О господи, как же тяжело бывает вымолвить самые простейшие слова… Тягостное недоумение: зачем это все?

– Ну и что? – спросила наконец старуха. – Еще один дефект нашли?

Николаю Аникеевичу показалось, что про дефект сказала старуха с вызовом, с тайной подковыркой, намекая, что не очень верит и в тот дефект, на который он ссылался, сбивая цену.

– Нет, – сказал Николай Аникеевич, – в вашей вазочке дефектов нет.

Сказал и остановился на мгновенье, словно ожидая аплодисментов от космического старика и отдание чести Солдатом, чьи шаги вот-вот должен он был услышать за дверью.

– Я в этом не сомневалась, – медленно кивнула старуха.

– Так зачем вы мне отдали такую вещь за двести рублей, когда цена ей по меньшей мере раз в пять больше? – зло, визгливо закричал Николай Аникеевич. Из-за нее, безмозглой этой астматички, и творится вся эта тягостная нелепость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю