355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Живые лица » Текст книги (страница 10)
Живые лица
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:25

Текст книги "Живые лица"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

И было три главных телесных ощущения: голода (скорее всего привыкаешь), темноты (хуже гораздо) и холода (почти невозможно привыкнуть).

В этом длительно-однообразном тройном страдании – цепь вестей о смертях, арестах и расстрелах разных людей.

И Меньшикова[224]224
  Меньшиков Михаил Осипович (1859–1918) – расстрелян в Валдае, а не в Вышнем Волочке.


[Закрыть]
расстреляли.

– За «Новое время». Он в Волочок уехал. Нашли. Очень хорошо, мужественно умер. С семьей не дали проститься.

– Вот как.

– Да, говорят, и Розанова расстреляли. Тоже за «Новое время», очевидно. Это слух.

– И Розанова?

– А. В. опять в Чека увезли. Вчера. Напишите Горькому.[225]225
  Напишите Горькому. – Письмо Гиппиус Горькому от 11 ноября 1918 г. не опубликовано, хранится в архиве Горького. См.: Контекст 1978. М., 1978, с. 327.


[Закрыть]
Вы ему еще не писали. Напишите вы теперь.

– Я?

Мне донельзя противно писать Горькому. Но действительно, ему все уже писали, все к нему приставали, кроме меня. И В. очень жалко. Да и силы сопротивления у меня нет. Конечно, Горький меня не послушает. Дочь этой самой несчастной и невинной больной В., которую уже пятый раз волокут в Чека, целую ночь просидела у него на лестнице, ожидая приема. Не принял. Что же я?

Однако вяло беру бумагу. «Дорогой…», «уважаемый…»? Не поднимается рука. Просто: «Алексей Максимович…»

Пишу обыкновенные, вопиющие вещи. И прибавляю: вы вот русский писатель. Одобряете ли вы действие дружественного вам «правительства» большевиков по отношению к замечательнейшему русскому писателю – Розанову, если верен слух, что его расстреляли? Не можете ли вы, по крайней мере, сообщить, верен ли слух? Мне известно лишь, что Розанов был доведен в последнее время до крайней степени нищеты. Голодный, к тому же больной, вряд ли мог он вредить вашей «власти». Вы когда-то стояли за «культуру». Ценность Розанова как писателя вам, вероятно, известна. Думаю, что в ваших интересах было бы проверить слух…

Что-то в этом роде; кажется, резче. Не все ли равно? Что терять? Без того противно писать Горькому. И бесцельно.

К удивлению, вышло не совсем бесцельно. Двинул ли Горький пальцем насчет В. и Чека, не помню; но насчет Розанова как будто двинул. То есть поручил кому-то из своих приспешников исследовать слух о Розанове, и когда ему доложили, что Розанов не расстрелян, приказал прислать ему немного денег.

Мы узнали все это (Горький, конечно, мне не ответил) от друга и поклонника Розанова, молодого писателя X[овина],[226]226
  Х[овин] Виктор Романович – публицист, литературный критик, издатель, владелец книжного магазина. Издававшийся им журнал «Книжный угол» систематически пропагандировал творчество Розанова.


[Закрыть]
к нам пришедшего. Этот Х[овин] умудрялся в то время держать еще фуксом книжную лавочку, продавал старые брошюрки, даже новенькие безобидные выпускал, вроде сборников, где печатал и последний Розановский «Апокалипсис».

Х[овин], оказывается, давно уже пытался сделать что-нибудь для Розанова и был в сношениях с Лаврой. Имел известия, что деньги от Горького действительно посланы; надеялся добыть еще и свезти их Розанову сам: ему написали, что Розанов уже не «истощен» и «нездоров», но отчаянно, по-видимому смертельно, болен.

– Было кровоизлияние; немного оправился – второе. Лежит недвижимо, но в полном сознании. Питать его нечем, лекарств никаких.

Х[овин] принес нам и последние страницы «Апокалипсиса».

Опять весь Розанов в них, весь целиком: его голос, его говор, и наше время страшное, о котором у нас слов не было, – у него были. Тьма, голод и холод – смерть.

«Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» – организму человеческому как организму «теплокровному». Он боится холода и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как «гусиная кожа на холоду…».

Вот он снова его страх перед холодом. И как страшно холод настигал его. Настиг, внешний, как всех нас тогда, еще перед болезнью; схватил, внутренний, в болезни; и уже не выпустил из челюстей, пока не сожрал – в смерти.

А защищаться было нечем. «Топлива для организма», еды, – не было.

«Впечатления еды теперь главные. И я заметил, что, к позору, все это равно замечают. И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится горький человек…»

Он писал это еще до болезни, еще на ногах (когда, вероятно, окурки на вокзале Ярославском собирал). Один из выпусков «Апокалипсиса», после блестящих и глубоких страниц, кончается:

«Устал. Не могу. 2–3 горсти муки, 2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц – может часто спасти день мой…»

Но день его не был спасен. Случайная подачка «собрата» Горького опоздала.

Скоро, через X[овина] (а может быть, и нет), пришло к нам первое письмо Розанова,[227]227
  Первое письмо Розанова, написанное в декабре 1918 г. см.: Вестник литературы, 1919, № 8, а также: Литературная учеба, 1990, № 1, где опубликованы и другие предсмертные письма Розанова. Воспоминания Т. В. Розановой об отце, где подробно пишется о его последних днях, см.: Русская литература, 1989, № 3–4.


[Закрыть]
уже больного, – написанное рукой дочери, действительно «выговоренное» (его рука была недвижна).

Первое, потом второе, потом третье… Как я больно жалею, что их нет у меня. Они, конечно, не исчезли совсем, навсегда. Любящая дочь, верно, сохранила копии. Кое-что из них посылалось и другим, я думаю, – вот о «холоде» его предсмертном[228]228
  О «холоде» его предсмертном потрясающие слова. – См. письмо Розанова, адресованное «Литераторам» и посланное 17 января 1919 г.: «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится и что они должны больше и больше (стараться) как-нибудь предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой» (Вестник литературы, 1919, № 5, с. 8; «заграничная газета», в которой перепечатано это письмо. – Накануне, 1922, 1 апреля).


[Закрыть]
потрясающие слова: они были даже не так давно напечатаны в какой-то заграничной газете. Наверно, писал он Горькому[229]229
  Наверно, писал он Горькому. – Письмо Розанова Горькому от 20 января 1919 г. (видимо, неотправленное) опубликовано: Вестник литературы, 1919, № 8. Другие письма были опубликованы Горьким: Беседа, 1923, № 2.


[Закрыть]
(и наверно, Горький письма сохранил, ведь его собственность всегда была неприкосновенна). «Спасибо Максимушке», – ласково и радостно писал и нам Розанов, этот «бедный человек, горький человек». Все благодарил его за подачку: на картошку какую-то хватило.

Сознавал ли, что умирает? «Очень мне плохо: склероз в сильнейшей степени…» Потом вдруг шутил; и говорил, что долго еще нужно лежать, шесть месяцев, что поправление идет медленно. И тут же об этом страшном «ледяном озере», куда он постепенно опускается, так, что ноги – уже там и уже как бы не его, и с ног холодная, ледяная вода все подымается выше… Но – как передать? – ни в одной, самой страшной строке – не было «нытья», и даже почти жалобы не было, а детская разве жалостность.

«Никогда мы так вкусно не ели: картошка жареная, хлебца кусочек, и так хорошо».

Но потом вдруг:

«Пирожка бы… Творожка бы…»

О дочерях писал; какие они, как за ним ухаживают: «На руки меня берет с постели, как ребенка, и на другую кровать, рядом, перекладывает, пока ту поправляют. Говорит, что я легкий стал, одни кости. Да ведь и кости весят что-нибудь…»

О жене – кажется, ни разу, ни слова. Он и раньше о ней не говорил в письмах. Мы, впрочем, знали, что она всегда при нем, тоже полунедвижимая, и что он вечно думает о куске – для нее.

Эти письма, писанные дочерью, до такой степени сам Розанов, что странно было видеть чужой почерк. Розанов в расцвете своих душевных сил? Нет, просто он, в том самом расцвете, в каком был всегда, единственный, неоценимый, неизменяемый. Одно разве: в предпоследние годы его бесчисленные мыслеощущения, его «да – нет», с главным, поверх выплывшим ощущением «холода – смерти» – были уже так заострены, что куда же дальше? И однако они еще обострились, отточились; дошли до колющей тонкости, силы и яркости.

Ледяные воды поднимались к сердцу.

7
Слова любви

– Розанов нашел приют в Троице-Сергиевской Лавре в тяжелую минуту. Очень хорош с Ф[лоренским], который его не покидает. Семья такая православная. Да, вот он и пришел к христианству.

Так стали говорить о нем. И рассуждали, и доказывали.

– Ведь это еще с тех пор началось, его коренная перемена, со статей против евреев. Какой был юдофил. А вот – дружба с Ф[лоренским] и, параллельно, отход от евреев; обращение к христианству, к православию, переезд в Лавру…

Это говорили люди, судя Розанова по-своему, – во времени. И было, с их точки зрения, правильно, и было похоже на правду.

А что – на самом деле? Посмотрим.

«Услуги еврейские, как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня.

Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой ласковостью задохнется и сгниет мой народ».

Не написано ли это уже во время «поворота», уже под влиянием Ф[лоренского], не в Лавре ли? О нет! до войны, до Ф[лоренского]; в самый разгар того, что звали розановским безмерным «юдофильством». В «Лавре» же, в последние месяцы, вот что писалось – выговаривалось:

«Евреи – самый утонченный народ в Европе…» «Все европейское как-то необыкновенно грубо, жестко сравнительно с еврейским…» «И везде они несут благородную и святую идею «греха» (я плачу), без которой нет религии… Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому человечеству и всунули ему в руки молитвенник: на, болван, помолись. Дали псалмы. И чудная Дева – из евреек. Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи». Социализм? но «ведь социализм выражает мысль о «братстве народов» и «братстве людей», и они в него уперлись…».

Переменился Розанов? Забыл свое влюбленное притягивание к евреям под «влиянием» Ф[лоренского]? Это – о евреях. Ну, а христианство? Православие? Кто Розанов теперь? Что он пишет теперь, в Лавре?

«Ужас, о котором они не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь человеческая сгноила христианство, а что христианство сгноило грудь человеческую». «Попробуйте распять Солнце, и вы увидите, который Бог». «Солнце больше может, чем Христос, и больше Христа желает счастья человечеству…»

Что же это такое? Что скажем? Ничего. Розанов верен себе до конца. Он верен и любви своей ко Христу. Тайной, но чем глубже «долина смертной тени», тем чаще молнии прорывов любви. Вот один из этих прорывов, за 6 лет до смерти:

«…все ветхозаветное прошло, и настал Новый Завет». «Впервые забрезжило в уме. Если Он – Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он – Бог мой. Неужели?

Какая-то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать: встретимся! Воскреснем! И вот Он – Бог наш! И все – объяснится.

Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа…

Ужасно странно.

Т. е. ужасное было, а странное наступает.

Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так скорбела…»

И ничего, совсем ничего, что потом, из монастыря, почти на одре смерти, пишет: «Христианство сгноило грудь человеческую». Он тут же возвращается:

«Душа восстанет из гроба; и переживет, каждая душа переживет, и грешная, и безгрешная, свою невыразимую «песнь песней». Будет дано каждому человеку по душе этого человека и по желанию этого человека. Аминь».

Всегда возвращается; всегда – он, до конца – он, нашими законами не судимый, им неподклонный.

Вот почему не нужны, узки размышления наши о том, стал или не стал Розанов «христианином» перед смертью, в чем изменился, что отверг, что принял.

Звонок по телефону:

– Розанов умер.

Да, умер. Ничего не отверг, ничего не принял, ничему не изменил. Ледяные воды дошли до сердца, и он умер. Погасло явление.

Вот почему показалось нам горьким мучительное, длинное письмо дочери, подробно описывающее его кончину, его последние, уже безмолвные дни. Кончину «христианскую», самую «православную», на руках Ф[лоренского], под шапочкой Преподобного Сергия.

Что могла шапочка изменить, да и зачем ей было изменять Розанова? Он – «узел, Богом связанный», пусть его Бог и развязывает.

Христианин или не христианин – что мы знаем? но верю, и тогда, когда лежал он совсем безмолвный, безгласный, опять в уме вспыхнули слова любви:

 
Господи, неужели
Ты не велишь бояться смерти?
Неужели умрем, и ничего?
Господи, неужели это – Ты.
 
1923

Отрывочное
О Сологубе

Люблю я грусть твоих просторов,

Мой милый край, святая Русь…

И все твои пути мне милы.

И пусть грозит безумный путь

И тьмой, и холодом могилы,—

Я не хочу с него свернуть.[230]230
  Эпиграф – из стихотворения Сологуба «Люблю я грусть твоих просторов…» (цикл «Гимны Родине»).


[Закрыть]


1

О Блоке можно было написать почти все, что помнилось: он умер. И о Розанове. Да и о Брюсове: он хуже, чем умер, он – большевицкий цензор, сумасшедше жестокий коммунист, пишет оды на смерть Ленина и превратился из поэта в беспомощного рифмоплета… что даже удивительно (или, напротив, не удивительно).

Но могу ли я говорить о Сологубе?

Он в России.

Я его знаю, люблю неизменно, уважаю неизменно вот уже почти тридцать лет. В последние годы, пожалуй, еще более люблю, еще более уважаю.

Но он в России.

По-прежнему я считаю его одним из лучших русских поэтов и русских прозаиков. Для меня было бы только удовольствием написать еще одну (которую?) статью о его произведениях.

Но… он в России. Об это «он в России» – разбиваются, как о камень, все мои намерения. Нельзя писать о его литературе, у нас нет здесь его книг (есть ли они там?). Нет старого; о новом же мы почти и совсем ничего не знаем. Едва настолько, чтобы не сомневаться в непрестанном росте его души и таланта.

Он в России, в России, в родном городе святого Петра – Санкт-Петербурге, – на его глазах разрушенном до последнего камня, до Ленинграда… и одну ли эту потерю видели его глаза? Он в России… и пусть, кто может, поймет, почему мои слова о Сологубе будут сегодня краткими, отрывочными, целомудренно бледными. Главное – отрывочными.

Даже хотелось бы никаких не говорить… но все равно. Не для себя и не для него – для других вызову из прошлого милые тени наших встреч.

2
 
Быть с людьми – какое бремя!
О, зачем же надо с ними жить,
Отчего нельзя все время
Чары деять, тихо ворожить?[231]231
  «Быть с людьми – какое бремя!..» – из стихотворения Сологуба, начинающегося этой строкой.


[Закрыть]

 

«Тени»[232]232
  «Тени» – Северный вестник, 1894, № 12. Стихи в этом журнале Сологуб печатал с 1892 г. «Ограда» – очевидно, стихотворение «Проходил я мимо сада…» (Северный вестник, 1896, № 10).


[Закрыть]
– первый рассказ Сологуба, напечатанный в «Сев[ерном] вестн[ике]». Свежий и сейчас, как тогда. Но ранее там было напечатано его стихотворение – кажется, «Ограда». Коротенькое, но такое, что пройти мимо нельзя. Магия какая-то в каждой вещи Сологуба, даже в более слабой.

Мы уже знали, что это – скромный учитель, школьный. Петербуржец, но служил до сих пор в провинции. Молодой? Даже не очень молодой. А фамилия его – Тетерников.

Н. Минский, тогда секретарь «Северного вестника», решил, что с такой фамилией нельзя выступать. Предложил ему наскоро, очевидно по неудачной ассоциации (выдумать не умел) – псевдоним «Сологуб». Только и было его выдумки, что одно «л», – вместо двух в имени старого, весьма среднего писателя – графа Соллогуба.

Не знаю, как понравился псевдоним новому поэту, но он его принял. Минский очень увлекался и псевдонимом, и самим поэтом. В то время (дни декадентства) «Сев[ерный] вестник» шел навстречу «новым талантам», даже искал их (добрая память ему за это).

У меня, при моем и тогда не увлекающемся характере, увлечения Сологубом не было; просто он мне очень нравился. Даже он один из всех и нравился; а немало было их, новых, из которых иные пропали, а многие имеют ныне старые, заслуженно или незаслуженно громкие имена.

На Пушкинской улице в Петербурге был громадный пятиэтажный дом – гостиница, не первоклассная, но и не так чтобы очень затрапезная. Ее почему-то возлюбили литераторы и живали там, особенно несемейные, по месяцам, а то и по годам.

Не избег ее и Минский. Говорил про себя тогда:

 
Он жил в Пале,
Он пел в Рояле.
 

Немало интересных собраний повидали на своем веку номерки этого Пале-Рояля, скромные, серым штофом перегороженные. Там впоследствии жил Перцов, там бывал Розанов, эстеты «Мира искусства»…

Там пришлось мне в первый раз увидать и Сологуба-Тетерникова.

Это было в летний или весенний солнечный день. В комнате Минского, на кресле у овального, с обычной бархатной скатертью, стола, сидел весь светлый, бледно-рыжеватый человек. Прямая, невьющаяся борода, такие же бледные, падающие усы, со лба лысина, pince-nez на черном шнурочке.

В лице, в глазах с тяжелыми веками, во всей мешковатой фигуре – спокойствие до неподвижности. Человек, который никогда, ни при каких условиях не мог бы «суетиться». Молчание к нему удивительно шло. Когда он говорил – это было несколько внятных слов, сказанных голосом очень ровным, почти монотонным, без тени торопливости. Его речь – такая же спокойная непроницаемость, как и молчание.

Минский болтал все время, конечно, Сологуб слушал… а может быть, и не слушал, просто сидел и естественно, спокойно молчал.

– Как же вам понравилась наша восходящая звезда? – пристал ко мне Минский, когда Сологуб, неторопливо простившись, ушел. – Можно ли вообразить менее «поэтическую» наружность? Лысый, да еще каменный… Подумайте!

– Нечего и думать, – отвечаю. – Отличный; никакой ему другой наружности не надо. Он сидит – будто ворожит; или сам заворожен.

В нем, правда, был колдун. Когда мы после подружились, то нередко и в глаза дразнили его этим колдовством.

3
 
«…Приветствую тихие стены
Обители бедной моей…»[233]233
  «…Приветствую тихие стены…» – из стихотворения Сологуба «Тихие стены».


[Закрыть]

 

На Васильевском Острове, в одной из дальних линий, где по ночам едва тусклятся редкие фонари, а по веснам извозчик качается на глыбах несколотого льда – серый деревянный домик с широким мезонином. Городская школа.

Внизу – большие низкие горницы, уставленные партами. Там вечером темно и еще носится особый школьный запах: пыли меловой, усыхающих чернил, сапог и мальчишеских затылков.

А наверху – квартира Сологуба, «казенная». Он учитель и директор[234]234
  Он учитель и директор – см.: «В 1892 году Сологуб переехал в Петербург, он получил место учителя математики Рождественского городского училища, с 1899 года он становится учителем, а затем инспектором Андреевского училища и членом Петербургского училищного совета» (Дикман М. И. Поэтическое творчество Федора Сологуба. – В кн.: Сологуб Ф. Стихотворения. Л., 1979, с. 13).


[Закрыть]
(или что-то вроде) этой школы.

Совсем они особенные – квартиры в старых деревянных, с мезонинами, домах. Свой лик во всем: в стенах, в порогах, в убранстве… Как милое лицо деревенской девушки исказилось бы под парижской шляпкой, так и уют квартирки исказило бы современство, все равно в чем: в мебели, в занавесах, даже в самих людях, там живущих. Исчезла бы гармония.

Квартира Сологуба воистину была прекрасна, ибо вся гармонична.

Он жил с сестрой,[235]235
  Он жил с сестрой – Ольгой Кузьминичной Тетерниковой (1865–1907). После ее смерти Гиппиус писала Брюсову: «О смерти сестры Сологуба читала объявление, и очень я его жалею. Я ее знала и думаю, что для него это большая потеря».


[Закрыть]
пожилой девушкой, тихой, скромной, худенькой. Сразу было видно, что они очень любят друг друга. Когда собирались гости (Сологуба уже знали тогда), – так заботливо приготовляла чай тихая сестра на тоненьком квадратном столе, и салфеточки были такие белые, блестящие, в кольце света висячей керосиновой лампы.

Точно и везде все было белое: стены, тюль на окнах… Но разноцветные теплились перед образами, в каждой комнате, лампадки: в одной розовая, в другой изумрудная, в третьей, в углу, темно-пурпуровый дышал огонек.

Сестра, тихая, нисколько не дичилась новых людей – литераторов. Она умела приветливо молчать и приветливо и просто говорить.

Я еще как будто вижу ее, тонкую, в черном платье, часто кашляющую: у нее слабое здоровье и по зимам не проходит «бронхит».

После чаю иногда уходили в узкий кабинетик Федора Кузьмича (он всегда писал свое имя с «фиты»). В кабинетике много книг и не очень светло: одна лампа под зеленым фарфоровым абажуром (в углу лампадка тоже бледно-зеленая).

Сестру Сологуба, если память не изменяет мне, звали Ольгой; Ольгой Кузьминишной. Иногда помогала разливать чай ее подруга, такая же тихая, в таком же глухом черном платье.

Шли годы, Сологуб становился все известнее. Появлялись, одна за другой, его книжки – первая, тоненькая, стихи; потом роман, ранее напечатанный в «Сев[ерном] вестнике», рассказы… Он занял в литературе такое свое место и так твердо стоял на нем, что не понявшие его сначала – остались непонимающими и тогда, когда не признавать его уже сделалось нельзя.

Он бывал всюду, везде непроницаемо спокойный, скупой на слова; подчас зло, без улыбки, остроумный. Всегда немножко волшебник и колдун. Ведь и в романах у него, и в рассказах, и в стихах – одна черта отличающая: тесное сплетение реального, обыденного с волшебным. Сказка ходит в жизни, сказка обедает с нами за столом и не перестает быть сказкой.

Мечта и действительность в вечном притяжении и в вечной борьбе – вот трагедия Сологуба.

 
…Хочу конца, ищу начала,
Предвижу роковой предел.
Противоречий я хотел,
Мечта владычицею стала.[236]236
  «…Хочу конца, ищу начала…» – из стихотворения Сологуба «Наивно верю временам…».


[Закрыть]

 

Его влечет таинственная «звезда Маир»[237]237
  Звезда Маир, Земля Ойле – символы из стихотворного цикла Сологуба «Звезда Маир», обозначающие миры недоступной мечты.


[Закрыть]
и – не наша «земля Ойле»… с которой он вдруг опять хочет возвратиться на родную, свою, нашу. Но на ней Дульцинея[238]238
  Дульцинея… дебелая Альдонса – постоянное противопоставление Сологуба, восходящее к роману Сервантеса «Дон Кихот»: крестьянка Альдонса мечтой рыцаря превращается в красавицу дворянку Дульсинею Тобосскую,


[Закрыть]
не превращается ли слишком часто в «дебелую Альдонсу»? и Сологуб, как праотец Адам, которому неожиданно была дана Ева, горько тоскует об ушедшей, легкой Лилит.[239]239
  Ева… Лилит – отсылка к стихотворению Сологуба «Я был один в моем раю…». Лилит – в еврейской мифологии – первая жена Адама, сотворенная, как и он, из глины, в отличие от второй – Евы, сотворенной из ребра Адама и потому ему подчиненной.


[Закрыть]

Когда Сологуб выходил на эстраду, с неподвижным лицом, в pince-nez на черном шнурочке, и совершенно бесстрастным, каменно-спокойным голосом читал действительно волшебные стихи, – он сам казался трагическим противоречием своим, сплетением здешнего с нездешним, реального с небывалым. И еще вопрос: может быть, настоящая-то реальность и есть это таинственное сплетение двух изначальных линий?

Сологуб – скажу кстати – совершенно не мог слышать своих собственных стихов, когда их с эстрады читал кто-нибудь другой, «с выражением». Я, впрочем, тоже; и на одном вечере, где читали все его и мои стихи, мы с ним столкнулись в дверях, оба стремясь вон из залы. Но это что! Воображаю, как был бы доволен поэт, если б слышал свои «Чертовы качели», исполнявшиеся раз в Минске (под поляками, в 20 году) на шумной студенческой вечеринке! Рыжая молодая любительница, дебелая «Альдонса», вопила истошным голосом, мечась по эстраде, а когда зыкнула уже совершенно как труба: «Качайся, черт с тобой!»[240]240
  «Качайся, черт с тобой!» – из стихотворения Сологуба «Чертовы качели».


[Закрыть]
– зал радостно захохотал и зааплодировал.

Хорошо, что не было Сологуба!

Вспоминается один мой деловой визит на Остров, в светлый, холодный весенний вечер.

Брат и сестра кончали обед, на том же шатком четыреугольном столе, у окна с тюлевыми занавесями.

Свет бело-зеленый, неумирающий. Виноградная кисточка в стеклянной вазе. Я зову Сологуба участвовать на благотворительном вечере. В частной квартире, ибо цель его не может быть указана. Один из вечеров, которые устраивали постоянно русские писатели в пользу политических заключенных (Полит[ический] Кр[асный] Крест). Богатые люди, аристократия, генералы – охотно давали свои квартиры, рассылая билеты-приглашения «на чашку чая», и эти билеты недурно оплачивались.

Ближайший вечер – в квартире пожилого генерала, литераторам почти не знакомого (погиб, помнится, во время революции).

Объясняю все это Сологубу. Он согласен, конечно, только затрудняется:

– Что же мне прочитать?

– Ну вот, мало ли у вас стихов! Мне куда труднее… Знаете что? Давайте прочтем нашу переписку шутливую?[241]241
  Переписка шутливая. – В целостном виде она сохранилась в копии литературоведа Д. М. Пинеса (ЦГАЛИ, ф. 391, оп. 1, ед. хр. 70, указано А. Л. Соболевым). В переписку входят три стихотворения Гиппиус и два – Сологуба.


[Закрыть]
Хотите? Вы свое читайте, а я свое… Будет забавно.

Мы так и решили, и действительно прочли на этом вечере нашу краткую переписку в стихах (Сологуб, конечно, читал и другие вещи).

Оба прекрасные ответные стихотворения Сологуба вошли потом в его книги; мои не были напечатаны и затерялись. Помню лишь первое, совсем шутливое, поводом к которому послужили разные мелкие «колдовства» Сологуба – над чьими-то калошами, а главное, случай с Вяч. Ивановым только что приехавший тогда из-за границы поэт-европеец отправился знакомиться с Сологубом. Да так пропал, с утра, что жена тщетно искала его по всему городу. И сидела у нас, в ужасе, когда ей дали знать, что он обретен наконец у себя в постели и в крапивной лихорадке. Словом, смешные пустяки; не знаю, почему и запомнилось:

 
Все колдует, все морочит
Лысоглавый наш Кузьмич.
И чего он только хочет
Колдовством своим достичь?
Невысокая природа
Колдовских его забав:
То калоши, то погода,
То Иванов Вячеслав…
Нет, уж ежели ты вещий,
Так не трогай эти вещи,
Потягайся с ведьмой мудрой,
Силу в силе покажи…
О, Кузьмич мой беднокудрый,
Ты меня заворожи![242]242
  «Все колдует, все морочит…» – В указанном списке этого стихотворения после стиха 10 следует еще два:
Не берись за что поплоше,Брось Иванова с калошей.

[Закрыть]

 

Он и принялся меня «завораживать» прекрасным стихотворением о «Кругах». Отсюда уж пошла у нас поэтическая геометрия:

 
…Ты не в круге, весь ты в точке,
Я же в точку не вмещусь…
…будешь умирать,
И тогда поймешь и примешь
Троецветную печать…[243]243
  «Ты не в круге…» – из стихотворения Гиппиус «Эко диво, ну и страх!..», входящего в ту же шутливую переписку.


[Закрыть]

 

О следующем стихотворении Сологуба помню только, что было оно написано мастерски, в удивительном ритме.

А кто знает здесь его строки, такие загадочные и таинственные, что даже духовные цензора (в журнале «Новый путь») долго сомневались, пропускать ли их:

 
Водой спокойной отражены,
Они бесстрастно обнажены
При свете тихом ночной луны.
Два отрока, две девы творят ночной обряд…[244]244
  «Водой спокойной отражены…» – см.: Сологуб Федор, Пламенный круг. М., 1908, с. 127 (впервые – НП, 1904, № 7; Гиппиус цитирует вариант книги).


[Закрыть]

 

Эти стихи были специально выучены мною наизусть – чтобы дразнить В. В. Розанова. Он от них в ярость приходил.

 
Стопами белых ног едва колеблют струи
И волны, зыбляся у ног, звучат, как поцелуи…
 

– Ерунда, чепуха! – сердится Розанов. – Какие это поцелуи?

 
Огонь, пылавший в теле, томительно погас,
В торжественном пределе настал последний час…
 

– Да вы скажите, сколько их, сколько их? Двое или четверо? «Отражения в воде видны»… значит, двое?

 
Стопами белых ног, омытыми от пыли,
Таинственный порог они переступили…
 

Этот «порог» и «предел» приводили Розанова в особый раж. Непременно желал знать, что это такое. Однако самого Сологуба спросить никогда не решался. Со всеми интимничающий Розанов знал, что к Сологубу не очень подъедешь: «кирпич в сюртуке!»

4
 
…в молчании[245]245
  «…в молчании…» – не вполне точная цитата из стихотворения Сологуба «Своеволием рока…».


[Закрыть]

Ты постигнешь закон бытия.
Все едино в создании,
Где сознанью возникнуть – Там Я.
 
 
…Я – все во всем, и нет иного,[246]246
  «…Я – все во всем, и нет иного…» – из стихотворения Сологуба «В последнем свете злого дня…». В оригинале «я», «мне» и пр. выделены прописными буквами.


[Закрыть]

Во мне родник живого дня.
Во тьме томления земного
Я – верный путь. Люби меня.
 

Костюмированный вечер.

Небольшая зала изящно отделанного особняка в переулке близ Невского. Розово-рыжие панно на стенах. Много электричества. Есть забавные костюмы. Смех, танцы… В открытые двери виден длинный стол, сервированный к ужину. Цветы.

Что это за бал? Большинство без масок, и какие все знакомые лица! Хозяйка – маленькая, черноволосая, живая, нервная молодая женщина, с большими возбужденными глазами. А хозяин – Сологуб.

Он теперь похож на старого римлянина: совсем лысый, гладко выбритый. В черном сюртуке, по-прежнему несуетливый и спокойный, любезный с гостями. Он много принимает. Новый литературный Петербург, пережив неудачную революцию, шумит и веселится, как никогда.

За время моего трехлетнего отсутствия многое изменилось. Умерла тихая сестра Сологуба: не «бронхит» у нее был, а чахотка. Очень выросла известность писателя. Какой он теперь «городской учитель»! Да и есть ли, существует ли еще серенький домик на Острове? Может быть, – да, может быть, еще пахнет внизу пылью и мелками, но уж наверху-то, наверно, не теплятся разноцветные лампадки…

Сологуб женился на молодой писательнице и переводчице А. Н. Чеботаревской.[247]247
  Чеботаревская Анастасия Николаевна (1876–1921) – переводчица, литературный критик, жена Сологуба с 1908 г.


[Закрыть]

Порывистая, впечатлительная, она окружила его атмосферой самого ревнивого поклонения. Слава Сологуба возрастала; никто не думал ее оспаривать, только любящей жене все казалось, что к нему несправедливы, что у него там или здесь – враги.

Сам Сологуб остался верен себе. Так же он замкнут в кольце холодка – «не подступиться». Так же, если не больше, спокоен, непроницаем, зло-остроумен. Если б нужно было одним словом определить узел его существа, первый и главный, то это можно бы сделать даже одной буквой: Я. В самом глубоком смысле, конечно: в смысле понятия личности. Не знаю человека с более острым, подземным, всесторонним ощущением единства человеческой личности.

Каждая строка его стихов; его лирика, его нежность и горечь насмешки; его сказка, вплетенная в обыденность; его лучшие рассказы (и лучший из лучших, Иринушка, «Помнишь, не забудешь?»[248]248
  Иринушка, «Помнишь, не забудешь?» – Имеется в виду рассказ Сологуба «Помнишь, не забудешь» (Собр. соч., т. XIV. Книга стремлений. СПб., 1914).


[Закрыть]
) – все это о том же, о неумирающей памяти, о неумирающей единой любви единого Я. Весь он в этом божественном узле… или в этой одной, воистину божественной, точке.

Да и теперь, в наши неслыханные дни, не то же ли звучит в его отрывочно долетающих к нам строках? То же; и только еще новая какая-то нота, мудрая и сильная. Мне вспомнилось недавно тютчевское «непризнание времени», а в звуках – шиллеровское:

 
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел от мира перешла…[249]249
  «Не узнавай, куда я путь склонила…» – из стихотворения В. А. Жуковского «Голос с того света» (Из Шиллера),


[Закрыть]

 

Но лишь вспомнились они, Тютчев и Шиллер, а сравнивать с ними Сологуба я не хочу. Пусть будут они, и пусть будет он, единственный: ведь в этом все, что каждый – единственный. Только этого-то как раз никто и не понимает.

5
 
Я здесь один, жесток мой рок,
А ты покоишься далече.
Но предуставлен Богом срок,
Когда свершиться нашей встрече.[250]250
  «Я здесь один, жесток мой рок…» – из стихотворения Сологуба, начинающегося этими строками.


[Закрыть]

 

Темно. Серые, промозглые сумерки. Очень холодно в нетопленой комнате. Сидим за столом, у нас. Сереется каждый, закутанный. И кажется закутанным в тряпки.

Впрочем, так оно почти и есть. На Сологубе пальто старое пузырится, на Анастасии Николаевне какая-то серая кофта в мохрах, валенки; а личико у нее – в кулачок, только глаза беспокойно блестят.

И мы не лучше. Мережковский в женском бархатном, вытертом шушуне и в калошах на туфлях войлочных.

Это Сологубы пришли к нам (пешком, конечно) с Вас. Острова, как часто приходят. На Васильевский они перебрались давно, еще с войны (потянуло на «родную сторону», говорил Сологуб). Но едва стукнул «красный Октябрь» – их с квартиры выгнали, забрав все, и мебель, и книги, и теперь они ютятся на Острове же, в каком-то «павильоне», где за ночь нарастает ледяная кора на полу.

– Видите, видите, Федор Кузьмич, – говорит с нервным хохотом Анастасия Николаевна, – вон у них какой хлеб, целый кусок…

На столе действительно лежит целый фунт черного хлеба, иглистого от соломы.

– Не завидуйте, Анастасия Николаевна. Не надо завидовать. И у нас вчера был хлеб.

У Сологуба такой же спокойный голос, чуть-чуть разве поглуше.

Мы беседуем… ну, как беседовали в то время в Петербурге люди, чуть живые не от холода и голода только, а от того, что отнята у них с пищей и теплом еще свобода самого дыханья.

Чуть живые, а все-таки живые. Говорим друг другу, что есть на земле иные страны. Есть, например, Франция. Париж. Там улицы, по улицам люди ходят, т. е. по тротуарам, а посередине – ездят. И ничего. И даже кафе есть, не запрещены. Анастасия Николаевна вдруг вспомнила, что долго жила в Париже. Уверяет, что русскому писателю при всех обстоятельствах хорошо быть наполовину парижанином.

– Вот и Федор Кузьмич так думает. Он даже по-французски стал стихи писать…

Но я хочу не французских, а русских стихов Сологуба. И он начинает читать, медленно, монотонно, твердо – одно стихотворение за другим.

Они такие, что я прошу А. Н. в передней: «Перепишите их для меня. Хочу их иметь. Все». Вышло много листков. Об одном. Было и ужасно – и хорошо перечитывать их. Но я их не помню, их нет, не надо о них.

Так мы видались, над коркой хлеба, в мертвом холоде – не раз…

Через долгие, долгие месяцы после разлуки, весной – письмо. В тот самый Париж, где «улицы, и люди ездят, и ничего». Бездомная воля! Горька ты, а все слаще и достойнее такой же бездомной неволи…

Писали нам оба, и сам Сологуб, и она. Писали радостно,[251]251
  Писали радостно, что свершилось. – Более подробно об обстоятельствах, приведших к гибели Чеботаревской, см. в рецензии В. Ф. Ходасевича («Приложения»).


[Закрыть]
что свершилось наконец, что их «выпускают». Дело только за «формальностями». Едут, конечно, в Париж.

Не приехали. Не выпустили их: обещали выпустить. Прошла весна, лето прошло, и новая осень наступила.

Этого томленья уже не могла выдержать А. Н. Ни душа ее, ни тонкое, как призрак, тело. Глухой осенней ночью[252]252
  Глухой осенней ночью – 23 сентября 1921 г.


[Закрыть]
она бросилась в замерзающую, черную воду Невы. Говорили, будто видел это какой-то прохожий… Но не знали. А нашли ее только после половодья, следующей весной.

И было еще одно письмо Сологуба – вот об этом. Что нашли тело и похоронили Анастасию Николаевну.

Больше ничего не было. Больше я ничего не знаю.

 
Пылавшие в огне – сгорели,
Сказала мне она.
Тебе, в земном твоем пределе,
Я больше не нужна.
Любовью сожжена безмерной
И смертью смерть поправ,
Я вознеслась стопою верной
На росы райских трав.
 И ты найдешь меня, любимый…
 

Да, вот это я знаю, твердо, что он ее найдет. Знаю потому, что для него нет мертвых, но все живы.

1924

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю