Текст книги "Замок Арголь"
Автор книги: Жюльен Грак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Купание
Однажды утром, когда легкий туман, застоявшийся поддеревьями, предвестил жар палящего дня, они отправились купаться в пролив, чью мерцающую и вечно пустую водную протяженность можно было увидеть с башен замка. Мощная машина везла их по тряской дороге. Прозрачная и нежная дымка висела над этим пейзажем, который впервые показался Альберу столь напряженно-драматическим. В воздухе витала соленая и хлесткая свежесть, поднявшаяся из морских бездн и наполненная запахом более пьянящим, чем запах земли после дождя: казалось, что каждая частица кожи вбирала в себя из него глубокую радость, и стоило закрыть глаза, как в ощущениях тело принимало разом форму окутанного со всех сторон горячим мраком бурдюка, живые и чудные простенки которого впитывали свежесть не случайную, но исходящую из самых недр земли, испускаемую всеми порами планеты, подобно солнцу, что излучает свой невыносимый жар. Шумный ветер с моря хлестал лицо длинными ровными волнами, выхватывая из мокрого песка сверкающие песчинки, и большие морские птицы с длинными крыльями своим прерывистым полетом и внезапными остановками, казалось, обозначали его прилив и отлив – похожий на морской – на воздушных и невидимых пространствах, где с распростертыми и неподвижными крыльями их то и дело выбрасывало на берег, будто белых медуз. Мокрый песчаник казался изъеденным длинными полосами белой дымки, плоское море, отражая почти горизонтальные лучи солнца, освещало их снизу лучистой пылью, и ровные перевязи тумана становились едва различимыми для взора, неожиданно пораженного лужицами воды и ровной поверхностью влажного песка – как если бы очарованный глаз в утро творения [82]82
Сцена купания представляет собой особый священный ритуал омовения, перерождения, очищения от грехов – начало новой духовной жизни. Именно Гейде инициирует героев: она первая входит в воду, первая погружается в нее с головой, первая плывет к необъятному простору священного Знания (морской горизонт), которым хочет обладать Альбер.
[Закрыть]мог увидеть разворачивающуюся перед ним наивную мистерию разделения элементов. [83]83
Намек на библейский миф о сотворении Земли.
[Закрыть]
Они разделись посреди надгробий. [84]84
Андре Пьейре де Мандьарг считал, что это лучшая фраза, которую ему когда-либо довелось читать («…я не знаю фразы прекрасней, чем эта»),
[Закрыть]Солнце брызнуло из тумана и озарило своими лучами эту сцену в тот самый момент, когда Гейде, в своей сияющей наготе, направилась к морю шагом более нервным и более мягким, чем шаг степной кобылицы. В мерцающем пейзаже, который создавали эти длинные влажные отражения, во всемогущей горизонтальностиэтих туманных берегов, плоских и гладких волн, скользящих лучей солнца она одна поражала взор неожиданным чудом своей вертикальности. [85]85
Выделенные курсивом существительные при их пересечении образуют крест – сакральный символ. Возможна также и другая интерпретация: три персонажа (вертикальность), стремясь достичь горизонта (горизонтальность), терпят неудачу: точка, которую стремился найти глава сюрреалистов Андре Бретон и в которой все перестает восприниматься как противоположности, не может быть найдена граковскими героями.
[Закрыть]На изможденном солнцем песчаном берегу, откуда изгнана была всякая тень, она одна заставила бегать дивные отсветы. Казалось, что она шла по водам. [86]86
Аллюзия на одно из чудес Иисуса Христа – хождение по водам. Вместе с тем здесь прослеживается и скрытая цитата из стихотворения Верлена «Сияние» («Beams», 1 873). Ср.:
Был ветер так нежен, и даль так ясна, – Ей плыть захотелось в открытое море. За нею плывем мы, с шалуньей не споря, Соленая нас охватила волна.
На тверди безоблачной небо сияло И золотом рдело в ее волосах, – И тихо качалась она на волнах, И море тихонько валы развивало.
(Верлен П. Собрание стихов. М.: Скорпион, 191 1. С. 57; перевод В. Брюсова.)
[Закрыть]И в глазах Герминьена и Альбера, медленно скользивших по ее сильной, гладкой и загорелой спине, по тяжелой массе ее волос, в то время как грудь их вздымалась в унисон с чудно медлительным движением ее ног, она четко вырисовалась на диске восходящего солнца, бросившего к ее ногам ковер жидкого струящегося огня. Она подняла руки и без всякого усилия приняла на них всю тяжесть неба, словно живая кариатида. Казалось, что поток этой захватывающей и неведомой прелести, продлись он секундой долее, смог бы разорвать сосуды сердца, что колотилось в удушающем ритме. И она откинула голову назад, и плечи ее поднялись в хрупком и нежном движении, и холод пены, коснувшейся ее груди и живота, порывисто породил в ней такое невыносимое сладострастие, что губы ее сжались в судорожном движении – и внезапно, к удивлению зрителей, из этого чарующего силуэта исторглись беспорядочные и уязвимые движения женщины.
Герминьен, оставшись на берегу, в сердце своем сохранил грозовое видение. Он снова переживал ту минуту, когда солнце вышло из тумана и его слишком знойные стрелы мгновенно запечатлели Гейде в глубине его сердца – во всем ее трагическом порыве, когда, откинув голову и целиком отдав себя во власть слишком уж обостренного чувства – словно то было невольное признание, – позволила она вырваться из своего тела движению одержимости. Они помутились тогда, эти большие и влажные глаза; они разжались, эти руки, каждый палец которых, медленно теряя свою напряженность, полностью выражал собой добровольный отказ от какой бы то ни было защиты; эти зубы, все как один, вызывающе сверкнули на солнце; эти губы открылись, как рана, которую более уже невозможно было сокрыть, [87]87
Намек на незакрывающуюся рану короля Амфортаса, охраняющего священный Грааль. Король Амфортас (рыболов), согласно средневековым версиям, не смог устоять перед искушением женской плоти и был потому обречен на постоянные страдания, причиняемые ему кровоточащей раной. В тексте Грака пантеистический образ Гейде на протяжении сцены купания меняется: Гейде-Бог постепенно становится Гейде-женщиной.
[Закрыть]– все ее тело дрожало в своей плотной густоте, и пальцы ног оттопырились, словно все нервы ее тела напряглись тогда, чтобы разорваться, подобно снасти разрушенного неведомым ветром корабля.
Втроем они плыли в открытое море. Лежа на глади воды, они видели, как с горизонта накатывается на них мерный груз волн, и в опьяняющем головокружении им представлялось, что груз этот весь целиком падает им на плечи и вот-вот готов их раздавить, прежде чем он превратится под ними в молчаливый и сладостный поток, лениво и с ощущением удивительной легкости поднимающий их на своей текучей спине. Иногда гребень волны отбрасывал внезапную тень на лицо Гейде, но вслед за тем миру вновь открывалось соленое мерцание ее омытых водою щек. Им казалось, что мускулы их понемногу стали причастны расслабляющей власти несшей их стихии: казалось, что плоть их теряла свою плотность и, посредством темного и неясного осмоса превратилась в текучие сети, которые тесно охватывали их. Они чувствовали, как рождались в них чистота и свобода, которым не было равных, – все трое улыбались улыбкой, неведомой людям, смело встречая неисчислимый горизонт. Они направлялись в открытое море,и им казалось, что столько волн уже прокатилось под ними, сколько они преодолели этих внезапных и утомительных гребней, за которыми вновь открывался палящий зной равнин, отданных на откуп одному лишь солнцу; что земля позади них должна была и вовсе исчезнуть из вида, оставив их, посреди волн, на произвол того ни с чем не сравнимого движения, на которое они вдохновляли друг друга волнующими вскриками. И Альбер понял тогда, что вода действительно теклапод ними с невероятной скоростью и должна была вскоре выйти из этих грустных берегов, а между тем он продолжал со своими спутниками плавание, очарованный характер которого становился все более и более очевидным. Они по-прежнему двигались вперед, и скорость их, как казалось им самим, увеличивалась беспрестанно. Выражение оскорбительного вызова появилось в их глазах, которое лишь усиливалось от продолжения этого не имевшего цели пробега. Еще несколько минут, и, вместе с осознанием всей длины уже пройденного ими пути, в душу их вкралась леденящая мысль. В один и тот же момент всем троим показалось, что теперь они не осмелятся болеени обернуться, ни посмотреть в сторону земли, – род заклинания связал в одном взгляде их души и тела.
У каждого из них можно было увидеть в глазах этот смертельный вызов, – чувство, что остальные двое увлекают его всем усилием своих тел, всей своей волей – в открытое море – вперед – в неведомые пространства – в бездну, из которой нет уже более возврата, – и что ни одного из них не обмануло коварство этого внезапного согласия их воль и судеб. Отступать было уже невозможно.Они плыли теперь все трое с ритмическим грудным посвистыванием, и свежий воздух с вдохновенным холодом смерти проникал в их усталые легкие. Они долго смотрели друг на друга. Они не могли отвести друг от друга глаз, в то время как ум их трезво оценивал то невозвратное пространство, что они уже преодолели. И, в сладострастном порыве, каждый узнавал на лице другого неоспоримые знаки, отблеск убеждения, которое с каждым мгновением становилось все более полным – что теперь, и это точно, у них уже не будет силывернуться назад. И в священном энтузиазме они продолжали погружаться в морские валы, и каждый новый метр, завоеванный в восторге абсолютного открытия, ценой их общей смерти, которая с каждым мгновением становилась все очевиднее, удваивал их непостижимое блаженство. И, по ту сторону ненависти и любви, им казалось, что все трое, скользя теперь уже с бешеной энергией над безднами, превращаются в единое и более обширное тело, [88]88
Образ бездны показывает, что поиск себя – священного Грааля – в демонической версии Ж. Грака заканчивается ничем, поскольку обладание абсолютным знанием ведет только к смерти. Цель купания достигнута – произошло единение духа и тела всеми тремя персонажами, однако священный Грааль не найден.
[Закрыть]явленное им при свете сверхчеловеческой надежды, с убедительным умиротворением слезы, проникшей в их залитые кровью и солью глаза. Сердца их яростно бились в груди, и сам предел их сил был теперь уже совсем близок – они знали, что ни один из них не разомкнет уста, чтобы предложить вернуться назад, – глаза их горели диким светом. Теперь, по ту сторону жизни и смерти, они впервые посмотрели друг на друга, и сомкнуты были их губы – и в изматывающем наслаждении каждый из них узрел в прозрачных глазах другого сумерки сердец – словно в электрической ласке соприкоснулись их души. И им показалось, что смерть должна была настичь их не тогда, когда волнующиеся бездны под ними потребуют свою добычу, но когда их наведенные друг на друга зрачки – более жестокие, чем Архимедовы зеркала, [89]89
Грак, историк и географ по образованию, намекает на одну из известных легенд об Архимеде (ок. 287-21 2 до н. э.), сумевшем при помощи зажигательных зеркал сжечь неприятельский римский флот.
[Закрыть]– истребят их в слиянии всепожирающего причастия.
Внезапно голова Гейде ушла под воду, и всякое движение уничтожилось в ней. И тогда Герминьен, резко содрогнувшись, воспрял, и странный крик исторгнулся из его груди. Они погрузились в текучий полумрак. Белые видения проплывали у них перед глазами, стоило только какой-либо части тела появиться в этом мраке и медленно пошевелиться в недрах непроницаемого зеленого пространства, в котором они представлялись словно смазанными клейким веществом. Неожиданно глаза их в этом подводном поиске различили друг друга, и им показалось, что они коснулись друг друга, и они закрыли глаза с ощущением невыносимой опасности, словно перед самим ликом бездны, притягательным и отвратительным, леденяще – головокружительным. В этом блуждающем поиске, когда им казалось, что руки их орудуют невидимыми ножами, нечто, похожее на твердую, как камень, грудь, скользнуло в ладонь Герминьена, затем появилась рука, которую он схватил с отчаянной силой, и когда, уже на поверхности, словно вынырнув из глубины удушающего, обступившего его страха, он открыл глаза, все трое вновь обрели друг друга. Солнце ослепило их, как металлическая лава. Вдалеке желтая линия, узкая и почти нереальная, обозначала границы той стихии, от которой, как им казалось, они полностью отреклись. Очарование разрушилось. Они почувствовали его зов, он прозвучал в них, как звук набата, дойдя до глубины их мускулов и мозга. Тревога сдавила им виски, сделала дряблыми их руки, они плыли к этой земле всей своей напряженной волей, и им казалось теперь, что они более никогда не смогут достичь ее: усилие их рук, отделялось от них в воде, как след ненужного весла. Луч солнца сверкнул, и вся бухта ожила в меланхолическом торжестве, которое показалось последней насмешкой природы при виде их конца, теперь уже неминуемого. Кровь прорезала их мозг невыносимыми вспышками молний. Но в последний момент песок заскользил под их ногами; и, скрестив руки, полные смертельной усталости, они рухнули всем своим весом на мокрый песчаный берег, следя взором за умиротворяющим движением облаков в небе и ощущая всеми своими, теперь уже обретшими опору, членами спокойные радости земли. Ветер ласкал их лица и покидал их, как насекомое покидает цветок, и они удивлялись упорядоченному движению облаков, проворству травы, вдохновенному гулу волн и таинству дыхания, которое посетило их, как спасительный и незнакомый гость. Колеблющаяся искра жизни пробуждала все более и более глубокие зоны их плоти, и, мало-помалу, из массы густого и холодного воздуха, облаков и пронизывающей сырости песка, они вновь родились и отделились, словно статуя из глыбы мрамора. Они набухли, как в утро мира, от пылающей жары солнца, они зашевелились на песке, и, поднявшись наконец во весь рост на песчаную почву берега, удивились тому, что каждый из них вмиг вновь обрел свою особенную стать и что жизнь, вернувшаяся к ним в своей индивидуальной скудости, так быстро протянула им одежду и стыдливую оболочку неизбежной личностности. И тем не менее даже и сейчас они все еще не осмеливались ничего сказать:была ли она утрачена, утоплена в ненасытных волнах, порочная тайна их сердец? [90]90
Намек на незавершенность поиска: подобно Парсифалю в замке священного Грааля, герои не задали необходимого вопроса.
[Закрыть]
Часовня над бездной
Несколько дней спустя после этих значительных событий Альбер беззаботным шагом шел вдоль реки Арголь. Опасные ущелья, отвесные, покрытые густыми занавесями лесов скалы этих мест привлекали его мятущуюся душу. Казалось, что река катила здесь свой поток во глубине естественной пропасти с несущимися на предельной скорости берегами, к которым цеплялась мощная листва прославленного леса. Непрерывные и капризные извивы ее течения придавали этим местам ощущение странного одиночества. Вокруг Альбера высокие стены сурового леса словно поглощали значительную часть неба, дотягивались и прикасались к самому краю пылающего диска солнца, которое между тем уже высоко поднялось над горизонтом. Его ветви, оживленные торжественным и однообразным движением, колебались под воздействием ветра, пришедшего с совсем близкого моря, неся с собой рокот волн и воздушный гам свободных пространств. Но внизу, под всей этой грандиозной симфонией, на самой поверхности вод царила тишина и нежность, укрывшись под сенью непроницаемой крепости деревьев, в просветах между которыми с реки поднимались столбы прозрачной и неподвижной свежести. Иногда река, которую косые лучи солнца настигали в одном из ее роскошных изгибов, вспыхивала и представала взору чредой своих широких пляжей, светящихся и сверкающих; порой же она сжималась в узкий коридор между высокими стенами растительности, в недрах которой она ускользала с проворством черно-зеленого растительного масла и приспосабливаласьк темноте этих глубоких откосов, обладающих всем коварством естественной западни, поражая чувства молчаливым ужасом, словно скользящая в траве змея. Казалось, что эта ловушка природы была непоправимо создана для души, возбужденной тайной и любопытством, и еще тишиной этих мест, в которых не слышалось пения птиц и где слишком очевидные симптомы обычного наступления ночиопровергались одним лишь присутствием, во всех смыслах странным, белого, пустого и ослепляющего диска солнца, погружающего свой взгляд в свежие внутренности земли, – то было место загадочного преступления, в котором, однако, неопровержимое отсутствие какого бы то ни было вещественного доказательствадолжно было в конечном счете приковать внимание к предельно значимой глубине этих черных и прозрачных вод, во глубине которых глаз Альбера, преследуемый мрачными предчувствиями, искал тогда золотое кольцо со сказочными камнями, [91]91
Аллюзия на клад Нибелунгов, сокрытый на дне Рейна в оперной тетралогии Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунга» («Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид», «Сумерки богов»).
[Закрыть]а может, еще и кинжал, несущий на себе следы клейкого вещества, образующего сеть тех красных и нестираемых волокон, что вечно ставят под сомнение возможность полного растворения человеческой крови в воде. Странное присутствие в этот поздний час над приподнятым горизонтом солнца, похожего на луну, что посреди ночи легко задевает высокие ветви деревьев, сумеречная прозрачность вод, яркость солнца, раздробленного и распыленного, обращенного миллиардами листьев в плывущий туман, похожего на окуренное серой, тончайшее серо-зеленое облако, – все это, наконец, способствовало тому, что душа Альбера в самом центре этого глубокого воздушного аквариума прониклась внутренним ощущением, что то не могли быть обычные эффекты проходящего через нашу атмосферу света, но только – и с внезапной дрожью он убедился в этом – невозможного негатива ночи,и тогда, вытянувшись во всю длину на травах берегового обрыва, он приблизил лицо к быстрой и мерцающей поверхности воды, чтобы прикоснуться щеками к ее непостижимой уму свежести. Большие рыбы плавали в этих прозрачных водах и оживляли их глубины резкими движениями своих мускулов. Скрытая жизнь воодушевляла эти бездны, над которыми земные голоса, казалось, однообразно замолкали в тот самый миг, когда их мгновенно покрывал поток этих беспощадных и холодных вод, с немыслимой силой давивших на барабанную перепонку и оглушавших ее неумолимым зовом. И тогда вновь взгляд его обнял враз их спокойную поверхность, и мозг тут же обрел свою прежнюю ясность. Он открыл действительныйсмысл этого непостижимого пейзажа, [92]92
Ночь – своего рода проход в другой мир, путь к самопознанию. Ночь позволяет человеку сконцентрировать внимание на своем внутреннем мире, тогда как солнечный свет ослепляет, мешая ему заглянуть в суть вещей.
[Закрыть]который до сих пор рассматривал не иначе, как наоборот.Потому что из глубины этой пропасти, смертельный холод которой впивался в его кожу, поднялосьдрожащее и влажное лицо солнца, отраженные колоннады деревьев выстроились в ряд, словно тяжелые башни, гладкие и блестящие, как медь, и из центра этого перистиля, опрокинутого в торжественной размеренности, перед его глазами и губами возникли небеса, словно милосердная и отныне безотлагательно открытая бухта, куда человек наконец мог погрузиться безвозвратно, удовлетворив безудержно то, что мгновенно открылось Альберу как его наиболее естественная склонность.
На секунду он закрыл глаза, [93]93
Прогулка Альбера в лесу вдоль ручья отсылает к творчеству немецких романтиков, главным образом к Новалису («Гимны к ночи», 1800, «Генрих фон Офтердинген», 1802). Герою Новалиса Генриху снятся зеркальные воды, пугающие его и в то же время напоминающие Лету, реку забвения. Альбер, ведомый Герминьеном, сквозь реку проникает в другой мир. Подобное смешение сна и яви также очень характерно для творчества Новалиса.
[Закрыть]очарованный ужасом и острым удовольствием искушения, но как только он снова открыл их, занавес подводных деревьев разорвался и отраженный образ Герминьена, легко идущего под водной поверхностью, направился к нему сквозь этот навсегда запретный мир – и посреди всей сумятицы ужаса и экстаза, мгновенно заставившей прилить всю кровь к сердцу Альбера, слышно было, как часы отчетливо пробили десять ударов.
Само одеяние Герминьена, столь тревожным образом привидевшегося Альберу меж деревьев противоположного берега, заметно отличалось от его обыденной одежды. С непокрытой головой, отдав на волю ветра свои темные кудри, шел он, накинув на плечи длинный серый плащ, суровые складки которого полностью окутывали его фигуру. Лицо его выражало братский восторг, и Альберу показалось тогда, что образ этот, поднявшийся из водных глубин, улыбается ему улыбкой, спокойная и рассудительная неподвижность которой располагается в области, недоступной каким-либо человеческим отношениям. Словно несомые сетями упоительной музыки, члены его казались пленниками роковых законов числа – во всех отношениях неделимого, и его непомерно величественный шаг, постоянно и явно на что-то нацеленный,впервые показался Альберу лишенной всяких гротесково-эстетических завес материализацией того, что Кант не без таинственности назвал целесообразностью, лишенной представления цели. [94]94
Речь идет о центральной категории кантиантской эстетики, сформулированной в частности в «Критике способности суждения» (1790): «Красота есть форма целесообразности предмета, воспринимаемая в нем без представления о цели» (§ 17 Об идеале красоты).
[Закрыть]И тут стало очевидным, что его путь, хотя все еще и подвластный многочисленным законам нашей планеты, возможно, впервые не должен был в точностисовпадать с уже проторенными тропами, и от его двусмысленного появления несомненно нужно было ожидать, не выказывая при том чрезмерного удивления, чудес, в конечном счете малых и формально еще не нарушающих проверенные законы физики, [95]95
Романтизм Грака сродни романтизму немецкому. Грак разделяет с Новалисом взгляд на литературу, которая должна быть поэтичной, музыкальной, волшебной. Поэзия призвана «пробуждать затаенные силы» […] «…а где же стихия поэта, если не в чудесном!» (Новалис. Генрих фон Офтердинген. М.: Ладомир, 2003. С. 1 7) – в этом герои Грака неоднократно вторят Генриху фон Офтердингену. Еще одна мысль немецкого романтика нашла отклик в творчестве Грака: «Поэзия никогда не должна быть главной темой, она всегда лишь чудесное» (Там же. С. 221), т. е. само чудесное не должно быть темой повествования, а лишь фоном, тональностью.
[Закрыть]но сама двойственность которых, видимая смехотворность совершаемой ими мистификации не могли не породить беспокойства. Дуга, образуемая его поднятыми в порыве экстаза руками, напоминала изгиб лютни, бывшей, как показалось Альберу, странным образом одновременно и звуком, и струнами, в то время как пейзаж видимо передавал ему всю свою внутреннюю энергию, охватив его пламенем сверхъестественным и дрожащим: и если бы он открыл уста,то можно было бы, наверное, легко услышать мощный вскрик самого леса и больших вод, поскольку ошеломленное сознание мгновенно подсказывало, что находился он в самом фокусе, драгоценном и единственно действенном центре огромного звучащего раструба, который он в состоянии был бы целиком потрясти малейшей модуляцией своего голоса. В этот момент дуга его рук разомкнулась, он приложил палец к губам и жестом, серьезная нежность которого, казалось, ласкала сами стенки сердца, пригласил Альбера следовать за ним. Каждый на своем берегу, а между ними быстрые потоки – так шли они параллельно друг другу, в то время как их отраженные образы встречались в самом центре гладкой, словно зеркало, реки. Сверкающая чистота луга, свежесть воздуха, большие красные цветы, своими венчиками грациозно кланявшиеся им, когда они проходили мимо, и источавшие благоухание, такое тонкое и строгое, как сама доверчивая и верующая в утро мира душа, – все это сообщало их молчаливой ходьбе характер бесцельного и тем самым трогательного паломничества. Удивительное ожидание наполнило тогда душу Альбера, склонившееся к земле чело которого словно склонялось над собственной переполнявшей его полнотой. Вокруг них, с каждым их новым шагом, лес, казалось, все более сгущал свои черные глубины, сдавленная между высокими береговыми откосами вода наполнялась текучей прозрачностью ночи. Простой деревянный мост, сделанный из грубо прилаженных древесных стволов, соединял берега, и оба они, один вослед другому, проникли в сердцевину леса и углубились в его трудно проходимые провалы.
Вскоре сквозь стволы, покрытые блестящим и упругим мхом, сквозь закрученные в причудливые арабески завитушки ветвей, показались серые стены нависшей над бездной часовни. Она являла собой картину чудной ветхости, в нескольких местах каменные обломки ее тонких стрельчатых сводов упали в черную траву, где они светились, словно белые и рассеянные по земле кости героя, сраженного предательской рукой, по которому в таинственной молельне должны были до скончания времен проливаться слезы неутолимой печали. Безумная растительность с причудливо зазубренными листьями, колючие кусты с крепкими шипами, серые пучки дикого овса цеплялись за камни. Лес, словно тесное пальто, сдавливал часовню со всех сторон, а под его густыми ветвями плыл неопределенный зеленый сумрак, неподвижность которого была столь же полной, что и неподвижность стоячей воды: казалось, что это место было до такой степени наглухо закрыто, что воздух извне мог циркулировать там не более, чем в длительное время запертой комнате, и, паря мутным облаком вокруг стен, пропитавшись за долгие века стойким запахом мха и высохших камней, превратился в некое подобие ароматизированного бальзама, в который были погружены эти драгоценные останки. А между тем посреди этой атмосферы сна, в которой течение времени казалось чудом приостановленным, железные часы расставили свои опасные сети, и скрипящий и монотонный лязг их механизма, который посреди этого одиночества не мог быть отнесен душой к лишенному в этих краях какой – либо субстанции времени, но мог лишь оповещать о пуске некоего адского механизма, был немедленно принят Альбером за объяснение тех таинственных звуков, которые напугали его на берегу реки при внезапном появлении Герминьена.
Они проникли в святилище через низкую дверь. Тяжелый и сжатый воздух, пахучая и почти абсолютная тьма заполняли это прибежище молитвы, посреди которого лампада, мерцающая в красном стекле на самой вершине свода, поддерживала хрупкое чудо своего пламени, которое то и дело наклонялось в сторону и тут же снова выпрямлялось, словно то были взмахи невидимых крыльев. Широкие бреши открывались в крыше, через них беспорядочно – как в глубокую бездну, так что душа, которую они, подобно острому кончику копья, [96]96
В разных версиях легенды о священном Граале Парсифалю вручают либо меч, либо копье. У Кретьена де Труа копье является воплощением интуиции, позволяющей постичь истинное значение жизни, сочащаяся из копья кровь символизирует саму жизнь. В версии Вольфрама фон Эшенбаха меч более тесно связан с раной короля, который не может ни выздороветь, ни оставить Грааль, не дождавшись своего преемника. Меч используется в надежде вылечить короля, хотя предназначен, чтобы наносить раны. Таким образом, излечение зла происходит за счет соприкосновения с причиной зла. Можно встретить и другое объяснение причины появления крови на мече (копье): если оружие было использовано не для защиты, а для достижения личных, корыстных целей, на нем выступает кровь. Ср.: О, благодатный, чудный вид! Копье закрыло злую рану, – И каплет кровь с него святая, В томлении стремясь к ключу родному, Что там струится в волнах Грааля! (Вагнер Р. Парсифаль. Пер. Д. Коломийцева)
[Закрыть]достигали на самой глубине, уже не могла различить звучание света, желтый, вибрирующий вскрик солнца, – проскальзывали ослепительные лучи, похожие на перья жар-птицы. И вся часовня, погруженная в зеленый полумрак, рассеиваемый витражами, о которые, в движении более мягком и беспечном, чем движение водорослей, терлись спрессованные листья, чьи очертания смазывались толстыми и грязными стеклами, казалась опущеннойв пучину леса, словно в подводную бездну, сжимавшую ее стены из стекла и камня всей силой своих прохладных ладоней; и в этой бездне над головокружительными глубинами ее словно поддерживал один только волшебный трос солнца.
Глаза их, привыкшие наконец к внезапной темноте, различили в одном из углов узкого пространства часовни широкую плиту, которая оказалась тяжелым, как сон, камнем вековой гробницы, и взгляд задержался на мгновение на благодарственных надписях ex voto,сделанных на древнем и трудно поддающемся расшифровке языке, которые будто имели отношение к принесенным здесь в дар и висевшим в самой темной стороне пустынного алтаря шлему и железному копью, чьи отполированные поверхности и острый кончик сохраняли, несмотря на постоянную влажность стен, удивительное сияние. И тогда растущая неловкость вселилась в душу Альбера, который вот уже несколько мгновений стоял глубоко пораженный этим сочетанием предметов, характер которых показался ему исключительно эмблематическим.Он подумал, что между железными часами, лампадой, гробницей, шлемом и копьем должна была выткаться – возможно, под воздействием какого-то древнего заклинания, но, без сомнения, скорее под влиянием их сущностной близости, о пугающей древности которой говорила сверкающая селитра сводов, – связь; и связь эту, в любом случае, трудно было обнаружить, и все же ее очевидное существование ставило зримые пределы всякому посягательству воображения и рисовало в намеренно замкнутом пространстве само географическое местоположение Тайны, сжимавшей его с самого утра в своих удушающих и с каждой секундой все более крепких объятьях, – так что посреди своего шествия к алтарю он остановился, испытав внезапный страх при мысли, что его очарованные шаги, продолжись они еще долее, заставили бы его узреть сам ее приводящий в смятение и неопровержимый лик. Странные сближения – и в меньшей степени сближения по сходству, чем во всех отношениях более странные сближения по Аналогии, – наталкивая на мысль, что это в прямом смысле слова вводящее в заблуждение путешествие было на самом деле направлено не к затерявшейся в лесу часовне, но именно к какому-то замку, зачарованному угрозой, исходившей от во всех смыслах подозрительного меча Короля-рыболова, – быстро проложили неизгладимый след в его мозгу. Лучи солнца, что проникали в пустынный и печальный алтарь, звук тяжелых капель воды на плитах, влажная темнота часовни, пение птиц, доносившееся сквозь брешь в арке и более пронзительное, чем если бы оно раздалось в ушах, словно несущее на себе печать необъяснимой и призрачной надежды, мерные удары железных часов, – все это наполнило его душу торжественными и меланхолическими видениями, изнурило ее настоятельным, полностью поглотившим его ожиданием и, тихо поднявшись вместе с трелями птиц до той высоты, где звук только и может соединиться со всепожирающим жаром огня, вызвало в своей могучей полноте слезы, сравнимые разве со звуками самых богатых духовых инструментов. И, возможно, сам он, посреди охватившего его бурного волнения, даже и не ощутил, насколько громче, чем все природные голоса, зазвучало здесь с нестройным грохотом пронзительное отчуждениевсех вещей: алтаря, ставшего еще более величественным от собственной покинутости, ненужного копья, гробницы, интригующей душу, словно кенотаф, часов, вхолостуюидущих по ту сторону времени, на котором их зубчатый механизм оставляет не более следа, чем может оставить мельничное колесо в водах высохшего ручья, наконец, горящей среди белого дня лампады – и окон, которые явно созданы, чтобы смотреть извне вовнутрь и к которым со всех сторон и одновременно приклеиваются зеленые щупальца леса.
И тогда из глубины его беспокойства поднялся звук, который, казалось, наполнил в мгновение ока часовню и заструился вдоль блестящих от влаги стен, и Альбер, не осмеливаясь оглянуться, настолько аккорд этот смутил его своим невиданным размахом, догадался, что Герминьен во время своего молчаливого обхода поднялся по каменным ступеням к органу, что возвышался в темноте слева от двери, занимая собой значительную часть часовни, и от созерцания которого его самого быстро отвлекли соблазнительные эффекты света. Игра Герминьена была исполнена особой силы, и такова была ее выразительная мощь, что Альбер смог отгадать, как если бы он читал на самой глубине его души, те темы, что следовали одна за другой в этой дикой и незаконной импровизации. Ему показалось сначала, что Герминьен, в своих нестройных и неуверенных аккордах, соединенных между собой повторениями и модуляциями, в которых главный мотив повторялся каждый раз все более застенчиво и словно вопросительно, как бы снимал мерку с самого объема и звучащей способности этого ошеломительного здания. Здесь бушевали волны, бурные, как лес, и свободные, как ветры поднебесья, и гроза,которую Альбер с чувством ужаса наблюдал с высоты террас замка, разражалась из глубины этих мистических бездн, над которыми звуки кристальной чистоты, словно четки, перебираемые в удивительном и колеблющемся decrescendo,плыли, как звучащий пар, пронизанный желтыми всполохами солнца, странным образом повторяя ритм падавших с арок свода капель воды. За этими играми природы последовали всплески чувственной и острой страсти, художнику правдиво удалось нарисовать ее дикий зной и жар: Гейде плыла в высоте подобно лучистому туману, исчезала, затем возвращалась вновь и устанавливала наконец свое владычество на мелодических зыбях редкостного размаха, которые, казалось, уносили чувства в неведомые области и, посредством невероятной силы искажения, делали ощутимым на слух обаяние видения и прикосновения. Между тем, хотя художник передал уже в полной мере дрожащую и неукротимую страсть, Альбер в этот момент почувствовал, что в самой полноте игры, странные арабески которой сохраняли все еще неясный характер некоей попытки,он искал ключ к еще большему возвышению, необходимую опору для последнего прыжка, решительные последствия которого были одновременно и странно предчувствуемы и непредвиденны, и он колебался на самом краю этой бездны, героические подходы к которой сам же обрисовал с обольстительной и бессмысленной грацией. Очевидно, что теперь – и с каждым мгновением Альбер осознавал это все более ясно – Герминьен искал тот единственный угол падения,при котором бы арочный тимпан, лишенный своей власти задерживать и рассеивать свет, сделался бы проницаемым, словно чистый кристалл, и превратил бы созданное из плоти и крови тело в род призмы с универсальным отражением,в которой звук, вместо того чтобы пройти через нее, скапливается и орошает сердце с той же легкостью, что и кровяные сосуды, возвращая таким образом опошленному слову экстаз его истинное значение. Вибрация звуков, становясь все более насыщенной, казалась внешним выражением темного жара этих исканий; она перемещалась повсюду, изобилуяи киша, словно пчелиный рой, неожиданно разделенный и расчлененный. Наконец, одна нота, выдержанная с чудной настойчивостью, взорвалась в неслыханном великолепии, и, оттолкнувшись от нее, как от акустический платформы, поднялась вверх музыкальная фраза немыслимой красоты. И тогда на высоте, в желтом и нежном свете, что сопровождал в часовне спустившуюся и дарованную молитве высшую благодать, зазвучала под пальцами Герминьена, словно пронзенными легким и всепожирающим жаром, песнь мужественного братства. [97]97
Выражение заимствовано у Андре Мальро (1901-1 976), писавшего в предисловии к роману «Время презрения» (1 935) об агонии «мужественного братства» во Франции. Ср.: «Поэтому историю художественной ценности во Франции за последние полвека следовало бы назвать агонией мужественного братства. Подлинный враг этого братства – тот неявно выраженный индивидуализм, который, пронизывая весь XIX в., возник скорее не из воли к созданию цельного человека, а из фанатизма исключительности» (Мальро А. Зеркало лимба. М.: Прогресс, 1989. С. 60). Этот эпизод также важен с композиционной точки зрения: Альбер получает божественное откровение через музыку – «песнь», исполняемую Герминьеном. Автор подчеркивает магическую силу музыки, проникающей в сознание героя, разделяя тем самым мысли Вагнера о роли и влиянии музыки: «Божественная музыка – это откровение, получаемое благодаря звукам неразрешимой загадки существования!» (Peralte L. Esoterisme de Parsifal. Paris, 1914. P. 76)
[Закрыть]И вздох, что вырывался из груди по мере того, как она поднималась к невероятным высотам, оставлял за собой в полностью освобожденном теле целебный прилив свободного и легкого, как ночь, моря.