Текст книги "История, которой даже имени нет"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
XII
– Ну так слушайте мою историю, она о ворах и произошла уже давным-давно, – начал Жиль Баталия, – тогда император еще не был императором, а я не был его поставщиком. – В голосе его прозвучала поистине имперская гордость, ибо Империя обладала такой мощью, что наделяла величием даже бакалейщиков. – К власти пришел Баррас [27]27
Баррас Поль Франсуа Жан Никола (1755–1829) – французский общественный деятель, один из организаторов термидорианского переворота, член Директории.
[Закрыть]и привел с собой Фуше [28]28
Фуше Жозеф (1759–1820) – французский политический деятель. До революции – преподаватель в духовных школах, затем якобинец и террорист, затем один из руководителей Термидора, при Директории министр полиции, предал Директорию и был министром полиции при Наполеоне до 1810 г.
[Закрыть], поручив ему полицию. Фуше и в те времена был таким, каким мы узнали его позже, когда он стал министром, но тогда грозного Фуше раздирали на части якобинцы и шуаны, как святую Аполлонию [29]29
Аполлония – старица-дева, умерла мученической смертью при императоре Деции в Александрии (249), причислена к лику святых.
[Закрыть]гонители христиан, и он – не без вмешательства дьявола, а без дьявола там точно не обошлось! – занимался только адскими политическими кознями, ему бы власть удержать, а на порядок в Париже он плевать хотел. Вы, господа провинциалы и эмигранты, представить себе не можете, что творилось в Париже, пока не отбушевала революция. Париж из столицы, из города превратился в клоаку. В темный лес, где кишели разбойники. Ночью скорей окажешься в гробу, чем в собственной постели. На улицах ни единого фонаря – революционеры превратили их в виселицы! – освещен только Пале-Рояль. А в потемках хозяйничают мошенники, воры и грабители всех сортов. Куда ни пойдешь – разбойничий притон. Можно было ходить по городу только вооруженным до зубов, а лучше не ходить вовсе.
И вот как-то ночью… А жил я тогда на углу улицы Севр, и окна моего магазина были забраны железными решетками. Я и теперь, проходя мимо, смотрю на них с большим чувством, и скоро вы поймете почему. Так вот ночью, когда я спал у себя в спальне на втором этаже, закрыв магазин пораньше, меня разбудил совершенно особенный звук. Похоже, будто что-то пилили, и я сказал себе: «Внизу воры!» Разбудил паренька, своего помощника, который спал в каморке под лестницей, и, взяв по свече, мы вместе спустились в лавку. Я не ошибся, к нам лезли воры. Они успели выпилить в ставне большую, величиной с шапку, дыру, и, войдя, я увидел руку, которая вцепилась в железный прут решетки и пыталась его вырвать. Видна была только рука, ее хозяина скрывал ставень, но разбойник был не один, я слышал, как несколько человек переговариваются шепотом. Тут мне пришла в голову замечательная идея. Я мигнул помощнику, указав ему на руку. Паренек из здешних мест, из Бенвиля, я привез его с собой в Париж, Бог не обидел его ни смекалкой, ни силой, вы сами в этом убедитесь. Он сразу меня понял, прыгнул, схватил руку и сжал, будто клещами, а я тем временем достал из-под прилавка веревку и накрепко прикрутил ее к железному пруту. «Отработала свое, голубушка!» – весело сказал я. Пришпилили мы вора, и я заранее радовался, представляя, какая у ворюги будет рожа назавтра при свете дня. «Пошли спать!» – сказал я пареньку, и мы вернулись – я к себе в постель, а он под лестницу. Но заснуть я не мог, лежал и прислушивался. Прошло какое-то время, и мне показалось, что я слышу удаляющиеся шаги. Высунуться в окно я не решился, бандиты могли пальнуть мне прямо в лицо, а мне, девичьей сухоте, только этого и не хватало, – тут рассказчик широко улыбнулся, показав не без кокетства безупречные зубы. – Я подумал, что завтра поквитаюсь с разбойником, и с этой сладостной мыслью заснул.
А ведь грубый бакалейщик сумел заинтересовать тонко воспитанных аристократов, среди которых оказался. Они слушали его, они на него смотрели и больше уж не посмеивались над красавцем, чьей красоте, вполне возможно, завидовали, издеваясь тихомолком над его серьгами. Жиль Баталия надел их смолоду и по странной прихоти так и не снял, расплачиваясь за прежнее фатовство сходством со старым кучером.
– Но поутру меня ждало разочарование, – вновь заговорил Жиль Баталия. – Вы ведь понимаете, что проснулся я раным-ранешенько, – (бакалейщик любил употреблять просторечные слова), – и бегом побежал в лавку поглядеть на чертову руку. Я прекрасно знал, что веревки не пожалел и прикрутил руку так, что вору и не шевельнуться. И каково же было мое удивление! Я-то ждал, что увижу опухшую, побагровевшую или даже почерневшую руку – уж больно туго я стянул ее веревкой, так туго, что она даже врезалась в кожу, – но рука совсем не опухла и была белой-пребелой, словно в ней не осталось ни капли крови. Она обвисла и сделалась слабой и мягкой, будто женская… Я ничего не понял, но хотел понять, поэтому быстренько отпер дверь лавки и выглянул на улицу: думал увидеть человека, а увидел лужу крови…
Жиль Баталия не отличался красноречием. Детство он провел в ландах Тайпье с овцами и до старости говорил с ошибками, которых я не привожу. Вместо «с аппетитом» он говорил «с петитом», вместо «победитель» – «побегитель» и был свято уверен, что и при написании нужно придерживаться такой же орфографии. Но скажу по чести, владей он лучше ораторским искусством, его рассказ не произвел бы большего впечатления.
Слушатели думали не о рассказчике, они думали о ворах, которые отрубили руку своему сообщнику и утащили его с собой.
– Лихое дело! – сказал Керкевиль, который и сам любил отчаянные поступки, потому как энергии у него было хоть отбавляй.
– Я вернулся в лавку, – продолжал Баталия, – и долго смотрел на руку, отпиленную, очевидно, той же самой пилой, какой пилили ставень. Я внимательно изучал эту любопытную руку, которая – клянусь! – вовсе не была рукой грубого мужлана. И вот тогда-то заметил кольцо, оно повернулось камнем внутрь, когда рука вцепилась в решетку. Камень этот и есть тот самый изумруд, господин маркиз, который вы заметили. Он и впрямь слишком хорош для меня, согласен. Я и не ношу его каждый день, а надеваю лишь изредка в надежде, что встречу – чем черт не шутит, а вдруг повезет? – владельца, у которого он был украден, а владелец, вполне возможно, поможет мне опознать вора.
Жиль Баталия закончил свою историю, а заодно покончил и с недобрыми насмешками старого Пон-Лабе. Бакалейщик, по выражению англичан, «срезал» маркиза. Все, а за столом на «собрании трех сословий» сидело человек двадцать, взволнованные, полные любопытства, хотели посмотреть на кольцо поближе и передавали из рук в руки имевший столь необычную историю изумруд: кольцо не спеша двигалось вокруг стола. Наконец оно добралось до соседа мадам де Фержоль, сидевшего слева от нее настоятеля траппистской общины, ведущей в те времена отшельническую жизнь в Брикбекском лесу, а в наши дни давно уже вернувшейся в свой монастырь. Известно, что настоятели траппистов освобождены от обета молчания, какой соблюдают простые монахи-трапписты, и им дано право выходить за пределы монастыря, когда того требуют интересы общины. Митры у них из простой шерсти, жезлы деревянные, но на соборах они по старшинству идут сразу после епископов. Отец Августин направлялся к траппистам в Мортань, в Сен-Совёре он остановился проездом; граф де Люд, желая оказать почтение местной праведнице, баронессе де Фержоль, упросил его принять участие в обеде и за столом усадил их рядом. Из двадцати приглашенных только отец Августин и суровая баронесса де Фержоль остались совершенно равнодушны к изумруду, совершавшему путешествие по кругу. Отец Августин взял не глядя кольцо из рук графа де Керкевиля, своего соседа с другой стороны, и протянул его госпоже де Фержоль с особой серьезностью человека, который помимо собственной воли вынужден принимать участие в детской игре. Но мадам де Фержоль, настроенная еще более серьезно, даже не протянула руки к кольцу. Когда же ее высокомерно-рассеянный взор случайно упал на него, она вдруг вскрикнула, будто сраженная насмерть, и потеряла сознание.
Она узнала кольцо своего мужа, подаренное ею Ластени.
Обморок мадам де Фержоль поверг в оцепенение гостей графа де Люда, до того они были изумлены. Однако из почтения, смешанного с неким страхом перед этой суровой женщиной, ни один из них не решился впоследствии заговорить с ней о ее внезапной слабости, свидетельствующей, что в жизни баронессы есть какая-то трагедия. Все языки были и остались немы. Придя после довольно продолжительного обморока в сознание, баронесса тем же вечером вернулась в Олонд. Ее вновь терзали мучительные, сродни разъедающим язвам, сомнения, и напрасно прикладывала она к своему изъязвленному сердцу болеутоляющие компрессы – кровотечения они не останавливали. Сердце баронессы точила новая язва: ее дочь, дочь благородного де Фержоля, могла полюбить вора – вора, который в конце концов отпилил себе ту самую руку, что была повинна в преступлениях… Разъедающий баронессу рак разрастался, и с ним нельзя было обойтись, как обходятся с раком телесным, которому жертвуют частью плоти ради целости остального, не пораженного недугом тела.
– Неужели мука моя никогда не кончится, Господи?! – простонала она. – Неужели боль моя будет вечной?
И, вцепившись себе в волосы, выдирая клочья их на впалых висках, мадам де Фержоль повалилась перед распятием, несчастная, распинаемая на кресте своих мук жертва. В эту минуту к ней вошла Агата, ее спутница на крестном пути, которой исполнилось уже восемьдесят пять лет, но, если бы можно было поддерживать силы горем, ей хватило бы его и до ста лет, и прошелестела едва слышным призрачным голосом:
– Преподобный отец-настоятель брикбекских траппистов просит принять его, сударыня.
– Проси, – ответила мадам де Фержоль.
XIII
Баронесса еще только поднималась с колен, опираясь на молитвенную скамеечку, а отец Августин уже вошел в комнату. Он почтительно поклонился хозяйке, и сразу стало заметно, что немолодой, суровый и благочестивый монах чем-то взволнован. По всей видимости, настояние неотложного долга принудило его явиться в Олонд с несвойственной ему поспешностью.
– Сударыня, я привез принадлежащее вам кольцо, – начал монах без всяких околичностей, даже не присев, несмотря на приглашающий жест баронессы. – Вы узнали его вчера, и я назову вам имя человека, который… который потерял его вместе с рукой, – добавил он с печальной торжественностью.
Мадам де Фержоль, услышав его слова, невольно вздрогнула. Отец Августин протянул ей кольцо, но она не взяла его – не могла коснуться оскверненного и поруганного кольца, стократ оскверненного и стократ поруганного, снятого с отпиленной руки вора.
– Имя! – с трудом выговорила она.
– Сударыня, – начал монах, – в монашестве имя человека, который составил несчастье вашей жизни, которого вы, наверное, сотни раз проклинали, – отец Рикюльф из ордена капуцинов, живший в вашем доме во время поста двадцать пять лет назад.
Услышав это имя, баронесса де Фержоль побледнела, будто на нее дохнула смерть, но не сдалась и, собрав все силы несгибаемой души, задала вопрос, мучительнейший вопрос, от которого зависела вся ее жизнь.
– Вы только имя хотели мне сообщить, отец мой? – спросила она, глядя на него пронзительным взором своих бездонных глаз, пред которым ее дочь, несчастная Ластени, всегда опускала свои.
– Я все расскажу вам, сударыня, ибо и он рассказал мне все, примирившись с Господом на пепле, на котором предписано умирать всем монахам нашего ордена и на котором несколько дней тому назад он умер. Поцеловав распятие, которое я поднес к его губам в этот последний и священный час, он признался, что был единственным виновником трагедии и ваша дочь неповинна в совершенном грехе.
– Значит, о господи! Значит, я… – выдохнула баронесса де Фержоль, озаренная, будто вспышкой молнии, прозрением, обнажившим перед ней всю ее жизнь.
– Не мне судить вас, сударыня, – прервал ее траппист с подобающим его сану достоинством. – Я пришел пролить бальзам утешения на вашу благочестивую душу: ваша дочь чиста, и незримый ангел-хранитель, которого Господь посылает каждому из нас, всегда оставался рядом с ней, взирая на нее невинными бессмертными очами.
Монах замолчал, удивленный, что благая весть не преисполнила душу этой богобоязненной женщины радостью. Он не подумал об угрызениях совести, что мертвой хваткой вцепились в могучую душу несчастной баронессы: ведь она поверила в виновность Ластени и, поверив, медленно и жестоко умертвила ее.
– Ах, отец мой, благая весть пришла ко мне слишком поздно, – с трудом проговорила мадам де Фержоль. – Я убила Ластени. Священнослужитель, в чей грех я не хотела верить, совершил над ней худшее, нежели убийство, коснувшись ее кощунственными руками. Он осквернил ее, надругался над ней, а убить ее предоставил мне. И я убила ее. Я довершила начатое им преступление, убила свою дочь.
Баронесса стояла, склонив голову, казня себя. Она вынесла себе приговор. Монах понял ее нестерпимую муку и преисполнился к ней той жалостью, какой у нее недостало для Ластени. Присев, он заговорил с поистине божественным милосердием. Он сказал баронессе, что страдания ее превысили человеческую меру, что она стала жертвой заблуждения, в которое точно так же, как она, впал бы любой на ее месте, и рассказал, как совершил свое преступление Рикюльф.
В те времена сведения о таинственных явлениях, о которых теперь известно каждому, были еще очень скудны и поверхностны, хотя и теперь мы можем их только констатировать, по-прежнему не зная причин. Так вот Ластени была сомнамбулой, как леди Макбет, но мадам де Фержоль никогда не читала Шекспира. Приступы сомнамбулизма случались у нее редко, поэтому ни мать, ни Агата ничего о них не знали, но одним из приступов воспользовался отец Рикюльф, обнаружив спящую Ластени ночью на той самой лестнице, где она в детстве любила мечтать. Демон одиноких ночей соблазнил его, и он совершил над ней преступление, о котором несчастное дитя и не ведало, погруженное в глубокое забытье. Он один ответит в Судный день перед Господом за свое злодеяние. Вот только зачем, совершив преступление, он снял с ее руки кольцо? Потому ли, что был уже вором, которому впоследствии отпилят руку? На этот вопрос нет ответа. Наш вопрос тонет в таинственной бездне, именуемой «человеческая натура». Бывает, что сомнамбулы дарят иной раз свои кольца, но это ровно ничего не значит. Я сам знал одну юную девушку, которая была сомнамбулой и отдала кольцо человеку, совершившему над ней такое же преступление, какое совершил Рикюльф над Ластени, после чего она добровольно вышла замуж за ужасного жениха из своего сна, несмотря на то что он внушал ей непреодолимый ужас. Она хранила ему верность до самой смерти, хоть и краснела от стыда.
Мадам де Фержоль жила очень замкнуто в маленьком городке в Севеннах, она и слыхом не слыхивала ни о каком сомнамбулизме. Рассказ монаха ошеломил ее. Изверг, что вторгся в ее жизнь и в жизнь ее дочери, высосал их, как вампир, совершил чудовищное преступление и потом опустился до воровства, вызывал у нее такое омерзение, что она утратила дар речи. Аристократка возобладала в ней над оскорбленной матерью, и мысль о том, что Рикюльф был вором, внушала баронессе куда больший ужас, чем даже надругательство, трусливо и подло совершенное над ее спящей дочерью. Вплоть до того, что на миг она усомнилась, было ли одно надругательство усугублено другим. Но брикбекский настоятель уверил ее, что отпиленная рука в самом деле принадлежала капуцину Рикюльфу и что несчастный действительно был одним из самых страшных разбойников своего времени. Агата встретила капуцина, когда он спускался по ступеням лестницы, на которой совершил преступление. Пройдя мимо Распятия, что стоит у городских ворот, вышел на большую дорогу. Ни один порок, что кипел в большом котле революции, готовой затопить мир, не миновал его. В эту тяжкую годину и Церковь заслуживала гонений, чтобы вновь омыться кровью мученичества. Когда Рикюльф, став преступником, перестал быть монахом ордена капуцинов, вполне возможно, вышел из ордена и революционный капуцин Шабо [30]30
Шабо Франсуа (1759–1794) – монах до революции, он затем расстригся, стал членом Законодательного собрания, занимая крайне левые позиции, и был казнен с группой Дантона.
[Закрыть]… Но у Рикюльфа перед Шабо было то преимущество, что он потом раскаялся. После многих лет разбойной жизни бывший монах постучался однажды вечером в брикбекскую обитель, он был в отчаянии и раскаивался так, как могут раскаиваться только страстные, сильные люди. «Если вы прогоните меня, – сказал он настоятелю, – то столкнете в ад, откуда я вышел».
– И тогда мы с братьями вспомнили, что орден траппистов всегда давал приют преступникам, избегшим людского суда. Мы открыли ему ворота нашей обители и затворили их за ним, укрыв от земного правосудия во имя небесного милосердия! Отец Рикюльф был из тех, кто ни в чем не ведает предела. Он прожил среди нас не одни год, искупая свои грехи самым искренним покаянием.
– И умер святым, не правда ли? – с едкой иронией прервала настоятеля возмущенная мадам де Фержоль, но тут же опомнилась и совсем другим тоном спросила: – Отец мой, неужели вы верите, что подобного человека могут впустить в Царство Небесное?
– Я знаю одно, – ответил милосердный монах, – последние годы этот человек жаждал туда войти и умер как праведник.
– Если он в раю, то я отказываюсь от рая; я не хочу оказаться там вместе с ним, – проговорила мадам де Фержоль, и голос ее звенел одержимостью фанатизма.
Баронесса не приняла смиренной помощи кроткого монаха, но он не оставил попечением жестокосердную. Не раз и не два приходил он к ней в Олонд, надеясь пробудить в ее пламенно верующей душе более христианские чувства. Но не преуспел. Баронесса его не слышала. Весть о том, что ее дочь была безгрешна, еще ярче разожгла в душе баронессы пламя ненависти к «извергу», и это пламя выжгло все другие чувства. Бог, может, и простил его, но она не простила! И не простит никогда! Не хочет его прощать! Да, она стала одержимой, одержимой ненавистью. Отец Августин пытался целительным бальзамом милосердия уврачевать изъязвленную страстями душу, как уврачевал добрый самарянин раны «идущего из Иерусалима в Иерихон» [31]31
Евангелие, Лк., 10:30–37.
[Закрыть], но на все увещевания аббата баронесса твердила, что монаху-иуде, поправшему гостеприимство, нет прощения. Прошло несколько дней, и ненависть породила весьма необычное желание в душе мадам де Фержоль, но сколь бы ни было оно странным, страстные души его поймут: ненависть возбудила в ней постыдное любопытство, и она нашла средство его удовлетворить…
Сведущая в церковных обычаях и обрядах, баронесса знала, что монахов-траппистов хоронят без гроба в открытой могиле и все братья изо дня в день бросают туда по лопате земли, пока не покроют покойника слоем в шесть пядей, которого каждому из нас, увы, достаточно. И вот она пожелала увидеть труп ненавистного Рикюльфа. Ненависть сродни любви – она жаждет видеть… «Умер он не так давно, – думала она. – У святых лица не такие, как у обычных смертных. Когда раскапывают могилу и снимают крышку гроба, то видят умиротворенный лик, который иногда даже источает сияние, свидетельствуя, что бывший его обладатель пребывает ныне в блаженстве. Я должна убедиться, обрел ли истинную святость этот бесчестный злодей, который однажды уже ввел в заблуждение мнимой святостью и вполне мог обмануть отца Августина своим раскаянием».
И, ни слова не сказав старушке Агате, она в один прекрасный день отправилась в Брикбек. Женщинам запрещено входить в обитель траппистов, их пускают только в церковь, и то по большим праздникам, но вход на кладбище, расположенное в поле за стенами монастыря, не заказан никому.
Баронесса без труда нашла могилу, которую искала. На кладбище никого не было, и последняя могила, выкопанная среди высокой травы, оказалась могилой Рикюльфа. Баронесса подошла к самому краю ямы и стала вглядываться в нее; глаза ненависти столь же зорки, что и глаза любви, – они видят все! – и мадам де Фержоль увидела на дне покойника. Комья земли упали и на голову, и на грудь, и на ноги погребенного, но еще не закрыли его целиком – во всяком случае, лицо можно было различить довольно ясно. Она узнала монаха, несмотря на поседевшую бороду и зияющие глазницы, из которых черви успели выесть глаза. Вдова позавидовала могильным червям: ей хотелось быть среди них… Она узнала дерзкий рот, который поразил ее еще в Севеннах, – создав его, Господь не скрыл, что он опасен, предупредил всех зрячих.
Баронесса стояла у могилы, позабыв о времени, и не отрываясь смотрела в яму, где медленно изгнивал человек, которым питалась ее ненависть, будто смотрела, как медленно истаивает солнце, опускаясь за горизонт летним вечером. Солнце и впрямь клонилось к закату, превращая ее черные одежды в багряные. Оно светило ей в спину, удлиняя ее тень, которая уже сошла на дно могилы. Внезапно рядом с ее тенью выросла еще одна, и чья-то рука легла ей на плечо. Мадам де Фержоль вздрогнула. Рядом стоял отец Августин.
– Это вы, сударыня? – спросил он скорее с печалью, нежели с удивлением.
– Я! – ответила она с такой полнотой чувства, что монах невольно вздрогнул. – Я пришла накормить свою ненависть.
– Вы – христианка, сударыня, а говорите не по-христиански. Смотреть на усопших с ненавистью – значит кощунствовать, мы должны чтить мертвых.
– Этого – никогда! – свистящим шепотом проговорила баронесса. – Я едва удержалась, чтобы не спрыгнуть в могилу и не растоптать его каблуками!
– Несчастная, – прошептал настоятель, – не в силах совладать с пожирающей ее ненавистью, она так и умрет, не изведав благодати прощения.
Баронесса и в самом деле вскоре умерла, ни в чем не покаявшись; найдутся, наверное, такие, что будут восхищаться ее гордыней; мы не из их числа.