355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » История, которой даже имени нет » Текст книги (страница 6)
История, которой даже имени нет
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:27

Текст книги "История, которой даже имени нет"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Время и впрямь неуклонно шло вперед, как ему и положено, безжалостно приближая миг, когда весь городок, где мадам де Фержоль прожила девятнадцать лет в уважении и почете, мог узнать об их позоре. Близился срок родов Ластени. Нужно было скрыться! Уехать! Бежать! Мадам де Фержоль не зналась с соседями, никого у себя не принимала, поэтому однажды утром, чтобы оповестить горожан о своем отъезде, приказала Агате сказать торговкам на рынке, что они возвращаются в Нормандию. Весть о том, что они покидают каменный мешок, где Агата задыхалась столько лет, оставляют край, который она так и не полюбила, пролила бальзам на сердце старой служанки, которая безутешно горевала и плакала из-за неведомого неизлечимого недуга Ластени, погибавшей, по ее мнению, от дьявольской порчи. Какое счастье вновь увидеть родной Котантен и зеленые пастбища! Мадам де Фержоль сказала, что уезжает из-за болезни дочери, той нужно переменить климат, лучше климата, чем в Нормандии, не найти, и к тому же там ждет их родовое поместье. Госпожа перечисляла служанке причины отъезда, поверхностные, неосновательные, заботливо скрывая самую главную. Но что до причин Агате? Она ни о чем не раздумывала, не возражала, все принимала на веру и несказанно радовалась предстоящему возвращению в родные края. Мадам де Фержоль хранила тайну Ластени от Агаты точно так же, как ото всех остальных, потому что, по ее мнению, беременность дочери бросала тень и на мать. Днями и ночами размышляла она, как же ей поступить и утаить грех дочери, не совершая еще одного греха. Об искусственном выкидыше – детоубийстве, получившем такое распространение в нашу безнравственную эпоху, что его можно назвать преступлением девятнадцатого века, – эта честная верующая женщина и не помышляла.

Не помышляя о крайностях, мадам де Фержоль вконец истерзала себя, подходя к мучительной проблеме с разных сторон. Сколько возможностей она обдумала, от скольких отказалась! Например, она могла бы уехать с дочерью в огромный Париж, где легко затеряться, или в какой-нибудь заграничный город и вернуться после того, как дочь благополучно разрешится от бремени. Она ведь богата, а когда есть деньги, тем более много денег, можно спасти положение, каким бы оно ни было. Но как объяснишь Агате, что ей, старой преданной служанке, нужно остаться дома, когда она с больной Ластени уезжает неведомо куда? Кроме того, мадам де Фержоль была связана клятвой: в минуту опасности, когда будущий муж похищал ее из родительского дома, она обещала Агате в благодарность за помощь, что бы ни случилось, никогда не оставлять ее. Стоит только нарушить клятву, и служанка сразу заподозрит недоброе, – а ведь Агата считает Ластени чистым ангелом, невинным агнцем! – нет, баронесса ни за что не хотела разубедить ее. Вот тогда-то ей пришла в голову мысль вернуться на родину, и она за нее ухватилась. Мадам де Фержоль решила, что после долгого отсутствия там о ней позабыли, что все знавшие ее в юности либо умерли, либо уехали, и сказала сама себе: «Там-то мы и затеряемся. Агата, обезумев от счастья, ничего не заметит, – радость встречи с Нормандией заслонит от нее правду. Все останется между мной и Ластени».

Мадам де Фержоль предполагала и в Нормандии жить уединенно, но совсем по-иному, нежели в маленьком городке в Севеннах. Там она поселится не в городе, не в деревне, а в своем родовом замке Олонд посреди пустынных равнин, что тянутся от Ла-Манша к оконечности полуострова Котантен. В тех местах нет порядочных дорог. И разбитый проселок с глубокими рытвинами да еще юго-западный ветер, приносящий дожди, – лучшие стражи одиноко стоящего замка. Похоже, его выстроил мизантроп или скупец, не желавший видеть гостей. Вот там-то они обе и затаятся, как мыши, пряча свое бесчестье. Мадам де Фержоль преисполнилась решимости и в последний роковой день никого не звать на помощь, даже врача; она своими материнскими руками примет у дочери роды, сама исполнит постыдный долг. Вот тут героическую и несчастную женщину охватывала дрожь, ибо внутренний голос вопрошал: «Ну а дальше? После того, как она разрешится? Тогда надо будет прятать не мать, а ребенка. Ведь ребенок и есть свидетельство содеянного греха, и все предпринятые предосторожности обессмыслятся с его рождением»…

И снова мадам де Фержоль билась в тенетах своей неизбывной беды, пыталась распутать узлы, но только туже их затягивала. Высвободиться она не могла. Время бежало день за днем, как набегает волна за волной море на берег. Больше нельзя было медлить. Пора было бежать, и как можно скорее, из города, где пристально наблюдали за ними. Мадам де Фержоль, подобно всем утопающим, уцепилась за соломинку: найденный выход не спасал их, но хотя бы отводил катастрофу, грозившую им с дочерью, отдалял час их гибели. Она утешала себя, повторяя слова, которым сама не верила: «В последний миг спасительное средство найдется!» Черные недра почтовой кареты поглотили их, словно бездна. Они уехали.

VIII

В самом деле, этой темной истории нет имени; таинственная беда свалилась неведомо откуда на двух женщин, которые затаились в тени горной впадины, но не укрылись от всевидящего ока судьбы. В то же самое время густая мрачная тень окутала и всю Францию, земля заходила у всех под ногами – проснулся вулкан, и все частные беды показались ничтожными по сравнению с общей бедой. Революция только начиналась, когда мадам де Фержоль покидала Севенны, и ее переселение в Нормандию не вызвало, по счастью, ни препятствий, ни подозрений, какие непременно возникли бы позже. Они ехали в почтовой карете, путешествие было долгим и тягостным. Ластени невероятно страдала от тряски по ухабам – дороги в те времена не отличались гладкостью – и к концу дня чувствовала себя настолько разбитой, что им приходилось не просто менять лошадей, а ночевать на постоялом дворе. Утром они вновь отправлялись в путь. Кучера тогда были лихими, медленная езда казалась им унизительной, и, если дамы просили ехать не так скоро, они ворчали с презрением, что «карета ползет, как погребальные дроги», и надо сказать, сами того не подозревая, говорили чистую правду: карета везла живую покойницу. Ластени, бледная как мел, подпрыгивала на рытвинах и готова была каждую минуту лишиться чувств. Дьявол, что из засады подкарауливает даже самые стойкие души, заронил в сердце мадам де Фержоль кощунственную надежду. «Что, если у нее случится выкидыш?» – подумала она, но, как порядочная женщина, тотчас же отогнала постыдную мысль. Боже, как она могла подумать такое? В карете мать и дочь сидели еще ближе и теснее, чем в оконной нише. Но говорили не больше. Да и о чем им было говорить? Они все сказали друг другу. Обе были так заняты своим горем, что ни разу не выглянули в окошко, не порадовались красоте природы, не заинтересовались хоть на миг, что же творится вокруг. Долгие дни путешествия они провели в молчании, не менее оскорбительном и безжалостном, чем укоры. Обеих иссушала жгучая обида; мать негодовала, что ничего не может добиться от дочери, упрямой идиотки, сидящей напротив, колено к колену; дочь не в силах была простить матери ее жестокости и несправедливости… Для обеих путешествие через всю Францию стало крестным путем длиною в сто пятьдесят лье. Страдала и Агата, несмотря на радостное ожидание встречи с родной Нормандией, страдала из-за Ластени. У нее было свое мнение о неведомой болезни ее «голубки», против которой не помогало ни одно средство. На самом деле единственным действенным средством было изгнание беса. Однажды она сказала об этом мадам де Фержоль, но та, хоть и была набожной, отказалась позвать священника, чем повергла в несказанное изумление столь же набожную Агату. Однако служанка решила, что, как только они приедут в замок Олонд, она непременно убедит хозяйку попробовать. Как истая нормандка, она разделяла все верования своего края. А любимым и самым древним святым в Нормандии почитают блаженного Фому из Бивиля, потому что он был духовником самого Людовика Святого. Вот к его-то мощам и пойдет босиком Агата, а добрый святой, что прославился чудесами, сотворит еще одно чудо, исцелит Ластени. Если и святой не исцелит ее, Агата расскажет обо всем своему духовному отцу, и тот изгонит из бедняжки беса. Служанка не раз доказывала свою преданность госпоже и не боялась сказать ей правду в глаза, но большого влияния на властную хозяйку не имела и замолкала, стоило той возразить или просто многозначительно промолчать. Такова была власть над людьми надменной баронессы: любовь замирала пред ней в почтении, а святая искренность, спустившись с высот, чтобы заключить ее в объятия, не осмеливалась приблизиться к ней и возвращалась на небеса.

Наконец после долгих дней пути они добрались до замка Олонд. Если бы душа немощной Ластени была живой, ее, наверное, поразило бы яркое сияние дня, когда они вышли из мрачного гроба почтовой кареты. Ластени было внове веселое зимнее солнце – они приехали в январе, – она и весной не видела такого в горной котловине Фореза, похожей на колодец, куда свет едва-едва пробивается сверху. Солнце могло бы согреть ее душу, но и в могучем потоке света помертвелая душа не очнулась. Ласковое солнце проглянуло, нарушив «обет слез», как говорят о дождливом сезоне в этом западном крае; под его лучами засверкала зелень пастбищ, которые не желтеют здесь и зимой, а живые изгороди из остролиста, отмытого частыми дождями до блеска и приглаженного сильным ветром, сделались яркими, словно изумруд. Нормандия – зеленый край, французская Ирландия, но Ирландия ухоженная, богатая, тучная, достойная носить платье цвета надежды, поскольку ее надежды сбываются, тогда как настоящая Ирландия обречена носить зеленую ливрею. Впрочем, никто, кроме Агаты, не порадовался солнышку. Мадам де Фержоль оборвала последнюю связь с внешним миром, оставив посреди Севенн могилу мужа, куда хотела бы лечь после смерти. Ее оживляло единственное желание: любой ценой спасти честь дочери, и никакая земная красота не прельщала ее; безразличной осталась и Ластени, замкнутая и замкнувшая в себе плод, неведомо как зародившийся в ней, словно злокачественная опухоль, о которой она столько мечтала.

Увы, ни та ни другая не отозвались сердцем на красоту природы. Их собственная природа претерпела надругательство и теперь отторгала все живое и естественное. В глубине души они любили друг друга, но ненависть, ненавистная ненависть, уже проникла к ним в души, отравляя горечью невысказанную любовь, как отравляет яд чистый источник. Мадам де Фержоль с дочерью, жертвы мучительных переживаний, несчастные, изуродованные, отъединившиеся от мира существа, не заботились даже о том, как им устроиться в замке Олонд, своем убежище. За их жизнь отвечала Агата. Старая дева на глазах помолодела и набралась сил; она любовалась родными равнинами, жадно, полной грудью вдыхала вольный воздух, словно бы насыщенный кислородом любви, и сновала целый день по дому, избавляя хозяек от малейших хлопот. Ей удалось навести порядок в полуразрушенном замке, напомнившем ей о молодости и былых его обитателях, и сделать его жилым. Оградила Агата своих нелюдимых хозяек, без предупреждения вернувшихся в заброшенное родовое гнездо, и от любопытных соседей, и от нежелательных встреч. Агата не стала открывать почерневших от времени, наглухо закрытых ставен с ржавыми петлями, но распахнула позади них рамы, чтобы впустить немного воздуха в комнаты, пропахшие, как она говорила, «цвелью». «Цвелью» на нормандском диалекте называют плесень, возникшую из-за сырости. Старушка выбила все диваны и вытерла все столы, грозившие рассыпаться от ветхости. Достала из шкафов стопки пожелтелых простынь и застелила ими постели, сначала тщательно их просушив, чтобы не чувствовалось могильного холода, каким веет от белья, столько лет пролежавшего в шкафу. Замок стал обитаемым, но снаружи не изменился. Крестьяне по-прежнему думали, что в нем нет ни души, и проходили мимо, словно его и нет. Они привыкли к его почерневшим контрфорсам, закрытым ставням и называли старинным церковным словом, многозначительным и зловещим, – «отрешенный»; привыкли и уже не замечали сумрачного старинного здания, заброшенного и обреченного разрушению.

Фермеры Олонда жили на порядочном отдалении от господ, поэтому даже не догадывались о тайном возвращении мадам де Фержоль. Агате исполнилось сорок, когда она исчезла вместе с похищенной мадемуазель д’Олонд, за девятнадцать лет она сильно переменилась, так что никто в округе не мог ее узнать, когда она ходила по субботним дням на рынок за провизией. Одна-единственная из всех старух крестьянок она расплачивалась за покупки наличными, а потом в одиночестве брела по дороге к замку, не обменявшись ни с кем ни единым словом. Нормандские крестьяне в ответ на молчание сами молчат. По характеру они недоверчивы и никогда не вступают первыми в разговор. За то время, что осталось до развязки нашей истории, ни один любопытный не поставил Агату в затруднительное положение – в этом краю все заняты только собой. Дорога в Олонд была безлюдной, потому что замок стоял на отшибе, а к деревням Денвиль или Сен-Жермен-сюр-Э вели напрямик другие дороги. Агата никогда не открывала больших решетчатых ворот, забранных изнутри деревянными щитами, не дававшими возможности видеть внутренний двор, она проскальзывала в низенькую дверь, прятавшуюся за выступом высокой стены, окружавшей сад. Прежде чем вставить ключ в скважину, Агата оглядывалась по сторонам, точно вор. Излишняя предосторожность! Ни разу не увидела она на ухабистой дороге с глубокими колеями, где телеги увязали по самую ступицу, ни единого прохожего.

Мадам де Фержоль предполагала, что в родной Нормандии они станут жить еще уединеннее, чем в Форезе, так оно и вышло. Собственно, они жили теперь не в монастыре, а в тюрьме. Послушная Ластени с детства подчинялась всем решениям властной матери, а теперь и вовсе лишилась собственной воли; оказавшись в заключении, она не роптала. Своей поруганной чести, в том смысле, в каком ее понимает свет, простодушная, невежественная, слабая Ластени придавала куда меньше значения, чем мать. Но ее изошедшая слезами душа стала податливой глиной в руках безжалостной ваятельницы, перед которой не устоял бы и мрамор. Агата тоже не видела ничего странного в их нелюдимости. Фанатично преданная юной госпоже, она и заподозрить не могла, что ее чистота поругана, просто считала, что мадам де Фержоль не хочет показывать бедняжку Ластени в таком жалком виде своим землякам, не то они скажут: «Вот так подарочком наградил муж гордячку д’Олонд за беззаконную любовь!» К тому же служанка не оставляла надежды на чудесное исцеление Ластени и тайком собиралась в паломничество ко гробу блаженного Фомы из Бивиля. А если блаженный им не поможет, придется изгонять беса иначе. Агата полагалась на помощь Божию с простодушной верой, впрочем, истинная вера всегда простодушна. Ни дочь, ни старушка служанка, стараниями которой баронесса жила в затворничестве, как мечтала, не перечили мадам де Фержоль. Замок, возможно, и походил бы на монастырь с послушницами, но в нем не было молельни и не служили мессы – новое горе для баронессы и новый повод казнить себя и корить. Даже под густой вуалью она не могла пойти на службу в соседний приход, поскольку боялась оставить Ластени одну хотя бы на час в последний месяц мучительного ожидания. «Мне приходится жертвовать ради нее всем, даже своим христианским долгом, – думала она с сердцем и, как истая янсенистка, придающая исполнению обрядов особую важность, прибавляла со свойственной ей жесткостью и страстью: – Она обрекла на погибель нас обеих»

Чтобы понять, как страдала без мессы могучая душа этой женщины, нужно представить себе всю силу ее религиозного чувства. Способны ли мы на такое? Думаю, вряд ли. Дом, который из-за образа жизни его обитательниц мы сравнили с безрадостным монастырем без молельни, для обеих женщин был скорее сродни удушающей тесноте кареты – не домом, а домовиной. К счастью – если подобное слово уместно в столь удручающем повествовании, – эта домовина оказалась достаточно просторной, чтобы в ней можно было дышать. Высокие стены давным-давно заброшенного сада скрывали от посторонних глаз двух отшельниц, когда они выходили за порог, чтобы не задохнуться в заточении, как задохнулась неугомонная принцесса Эболи, запертая ревнивым Филиппом II в башне без окон, – прежде чем умереть, она прожила четырнадцать месяцев, задыхаясь в спертом воздухе и собственных испарениях. Какая страшная участь – отравиться самим собой! [23]23
  Эболи Ана де Мендоса и Ла Серда (1540–1592) – любовница Филиппа Испанского (1556–1598), игравшая видную роль при его дворе, на самом деле провела в тюремном заключении перед смертью 12 лет.


[Закрыть]

Прошло еще несколько дней, и Ластени перестала выходить из спальни. Она лежала в шезлонге, на котором ночью подле нее спала мать, постоянно сторожившая ее, как тюремщик узника – нет, еще бдительнее, потому что в тюрьме узник и тюремщик не сидят в одной камере, а Ластени не разлучалась ни на минуту с молчаливым, всевидящим, неумолимым стражем. Баронесса со свойственной ей твердостью приняла решение: отныне она не говорила Ластени ни единого слова. Ни в чем не упрекала ее. Сильная женщина не сумела одолеть свою слабую дочь, и вся ее сила камнем легла ей на сердце. Увы! Мать и дочь и раньше не слишком часто разговаривали, теперь же совсем онемели – онемели, как две покойницы, закрытые в один гроб. И все же живые покойницы, заточенные в четырех стенах, могли видеть и касаться друг друга. Гробовое молчание было для них дополнительной пыткой. Мистик Сен-Мартен [24]24
  Сен-Мартен Луи Клод де (1743–1803) – маркиз, французский мистик, называвший сам себя «Неизвестный философ», восставал против сенсуализма и материализма.


[Закрыть]
утверждал, что молитва – дыхание человеческой души. Нет, дыхание души – это любые слова, неважно, что они выражают, любовь или ненависть, проклятие или благословение. Обречь себя на молчанье – значит обречь себя на удушье. И они обе задыхались – мать по собственной воле, дочь из покорности. Мать казнила молчанием дочь, дочь казнила мать. Мадам де Фержоль, в чьем сердце жила еще вера, говорила хотя бы с Богом; в присутствии дочери она преклоняла колени и шепотом молилась. Ластени не молилась. Девушка отгородилась от Бога так же, как от матери, – немотой и улыбалась недоброй, презрительной улыбкой, глядя на коленопреклоненную баронессу, которая молилась возле ее кровати. Для жертвы рока не существовало ни Божьей милости, ни людской, если даже родная мать отказала ей в милосердии. Обе они страдали, но Ластени страдала сильней. Лишь Агата, которую баронесса гнала, стоило ей прийти с шитьем в спальню, где царило вечное безмолвие, хоть и болела душой за Ластени, с радостью и любовью хозяйничала в замке, где прошла ее молодость, где все вещи, по ее словам, «ее знали». На ней одной лежали все хозяйственные заботы, позабытые госпожой, она одна вспоминала прошлое, спускаясь к колодцу в сад. Агата насильно кормила своих хозяек, как кормят малых детей и сумасшедших, иначе они, вполне возможно, умерли бы с голоду, настолько глубоко погрузились обе в разъедающую пучину горя.

IX

И вот однажды вечером мадам де Фержоль поняла, что Ластени скоро разрешится от бремени, и, хотя давно ожидала этого события, встревожилась не на шутку. Роды сами по себе непредсказуемы, а из-за неопытности «повитухи» могли стать смертельно опасными. И все же баронесса приготовилась к ним, справившись с собой усилием несгибаемой воли. Приступы боли у Ластени были так характерны, что женщина, испытавшая их сама, не могла ошибиться. Рожала Ластени ночью. Когда наступил самый ответственный миг, мадам де Фержоль распорядилась:

– Закусите простыню и не кричите. Будьте мужественной.

Слабая Ластени и была мужественной, она не издала ни единого стона, но закричи она, никто бы не встревожился в пустынном замке, где и днем царила безжизненная ночная тишина. Только Агата могла бы прибежать на крик, но она спала в другом крыле замка, куда никакой крик из их спальни не мог долететь. Все предусмотрела, все продумала дальновидная мадам де Фержоль, и все же, несмотря на многочисленные предосторожности, ее охватил внезапно безумный страх. Прекрасно зная, что в этом крыле никого, кроме них, нет, баронесса, охваченная болезненной подозрительностью, с гулко бьющимся сердцем, отправилась к закрытой двери и широко распахнула ее. Ей вдруг почудилось, что там, сгорбившись, притаилась Агата. За дверью – никого, и в темном коридоре тоже пусто. И все-таки мадам де Фержоль шагнула в темноту с замиранием сердца, с каким суеверные люди ждут появления из темноты призрака. Баронесса боялась Агаты больше, чем привидения. Дрожа, она вглядывалась широко раскрытыми глазами во тьму и, наконец, бледная от ужаса, какой иной раз охватывает даже самых смелых людей, вернулась к дочери, что корчилась в родовых схватках на кровати. Склонившись над Ластени, мадам де Фержоль принялась помогать ей освободиться от тяжкого бремени…

Ребенок принес Ластени множество мук и сам тоже мучился вместе с ней. Не выдержав страданий, он родился мертвым. Покойница произвела на свет покойника… Можно ли назвать жизнью то, что еще теплилось в измученной Ластени? Мадам де Фержоль, хоть и упрекала себя по пути в Олонд за грешные мечты о выкидыше, не могла скрыть глубочайшей радости при виде маленького тельца, в чьей смерти некого было винить… От всей души она благодарила Бога за утрату «горемыки», как мысленно называла несчастного, хвалила Господа за то, что, вняв ее мольбам, Он спас младенца и мать от позора и бед. Для нее самой смерть младенца была величайшим благом, избавив от необходимости прятать несчастного ребенка всю жизнь, как прятала до сих пор – и с каким трудом! – в утробе матери; не придется покрываться краской стыда и Ластени: незаконнорожденные дети – палачи для своих матерей, щеки опозоренных пылают, как от пощечин. Но и радость не смягчила баронессу. Приняв дитя от матери, она показала его ей, присовокупив:

– Вот ваш грех и воздаяние за него!

Ластени посмотрела на мертвого ребенка помертвевшим взором, и ее обессилевшее тело слегка вздрогнуло.

– Он счастливее меня, – прошептала она и умолкла.

Напрасно мадам де Фержоль искала в ее глазах жалости к мертвому – жалости она не обнаружила. Опухшее от слез лицо Ластени по-прежнему выражало равнодушие, глубочайшее равнодушие и, казалось, не могло выразить ничего другого. Мадам де Фержоль, страстная по натуре, безумно полюбившая человека, за которого вышла замуж, не увидела в глазах дочери чувства, что все оправдывает и все объясняет, – не увидела в них любви! В глубине души вдова рассчитывала, что во время родов все откроется, и сделалась повитухой дочери, чтобы роковое имя знали только Ластени, ее мать и Господь Бог. Отныне ничто не могло пролить свет на тайну Ластени. Мадам де Фержоль надеялась до конца, но ее надежда умерла вместе с ребенком от безымянного отца во время тайных родов. В ту ночь, страшную, незабвенную для баронессы, не одна счастливая женщина благополучно разрешилась от бремени живым младенцем, не одни счастливый отец вне себя от восторга и гордости прижал к груди плод взаимной любви. Но кто знает, может быть, в ту же ночь еще одна несчастная, похожая на Ластени, над чьей головой сгустился мрак ночи, мрак страха, мрак смерти, прятала ребенка, у которого не было имени, как и у этой душераздирающей истории?..

Темная, долгая ночь – ночь мучений и страха, которую не забудешь, все еще длилась. Баронессе предстояло еще одно страшное испытание. Ребенок родился мертвым, и это было счастьем, хоть и грешно так говорить. Но что делать с тельцем? Что делать с крошечным покойником, последней уликой против преступницы Ластени? Как его утаить? Как стереть последний след, чтобы навсегда покончить с позором, неизбывным для них обеих?.. Мадам де Фержоль мучительно искала выхода, и те, что находила, ее пугали. Но она была нормандкой и обладала несокрушимой волей. Пусть сердце болит и трепещет – не она подчиняется сердцу, а сердце ей. Даже в страхе она всегда делала то, что должна была сделать, словно не ведала страха. После родов Ластени уснула, как засыпают все роженицы; мадам де Фержоль завернула мертвое тельце в пеленку – она много их сшила, пока сидела подле дочери, не имевшей ни сил, ни желания шить, – и вынесла его из комнаты, замкнув дверь на ключ. Мать опасалась, что дочь без нее проснется, но железная рука необходимости гнала ее прочь. Мадам де Фержоль зажгла потайной фонарь и спустилась в сад, она помнила, что внизу, у стены, в одном из укромных уголков видела старую забытую лопату, вот этой-то лопатой она мужественно выкопала могилу для мертвого ребенка. Для маленького покойника, в чьей смерти была неповинна!.. Она похоронила его собственными руками, которые когда-то холила и берегла, потом складывала в молитве, а теперь заставляла делать черную работу. Копая могилу в ночной темноте при свете звезд, что всё видят, но никому ничего не расскажут, мадам де Фержоль невольно подумала о детоубийцах, которые, возможно, вот так же в темноте, на глазах у звезд, закапывают младенцев…

«Я хороню его, как будто сама убила», – думала она, и ей припомнилась одна страшная история, которую ей когда-то рассказали. Семнадцатилетняя служанка родила одна без всякой помощи ребеночка и придушила его. Случилось это в ночь с субботы на воскресенье, и утром она положила мертвого младенца в карман юбки и пошла, как обычно, в церковь. Во время мессы он так и лежал у нее в кармане, прижимаясь холодным комочком к ее телу, а на обратном пути, проходя по мосту, по которому давно уже никто не ходил, она бросила его в воду. Мадам де Фержоль никак не могла отвязаться от жуткой истории, она все преследовала ее. Дрожа от леденящего ужаса, будто сама стала убийцей, она долго утаптывала могилку… внука и, наконец, убедившись, что могилки совсем не видно, вернулась в спальню белее мела, хотя не совершала преступления, а только думала о нем. Ластени еще спала, а когда проснулась, не попросила еще раз показать ей мертвого сына. Она находилась в той расслабленности и отрешенности, в какие погружаются женщины после невыносимых родовых мук. Можно подумать, она вообще позабыла о младенце. Поразмыслив, мадам де Фержоль не стала ничего говорить, дожидаясь, чтобы Ластени заговорила первой. Но странное, невероятное дело: Ластени о ребенке так и не вспомнила, более того, она не вспоминала о нем никогда! Неужели нежная Ластени была начисто лишена материнского чувства, основы основ женского естества? Ведь и зачавшая от насильника любит свое дитя, горюет о его смерти. Но ни той ночью, ни в последующие дни Ластени не очнулась от безмолвной отрешенности. Слезы по-прежнему текли по ее исплаканному лицу, как текли вот уже полгода, но не похоже было, чтобы для них появилась новая причина.

Оправившись после родов, Ластени не переменилась, даже живот у нее не опал. Она оставалась такой же бледной, вялой, подавленной, замкнутой, и если вдруг обращала внимание на что-то вовне, то только пугалась, – словом, находилась в том же угнетенном, болезненном состоянии, сродни тихому помешательству. Оскорбительное недоверие матери и необъяснимая беременность подкосили ее, нанесли постоянно гноящуюся, незаживающую рану.

Зато мадам де Фержоль, успокоившись, что никто никогда не узнает о грехе дочери, смягчилась и вспомнила, очевидно, христианский завет: «Всякий грех простится» [25]25
  «Посему говорю вам: всякий грех и хула простятся человекам…» (Евангелие, Мф., 12:13).


[Закрыть]
. Во всяком случае, исчезла ее всегдашняя раздражительность, которую раньше она, хоть и обладала сильной волей, не могла сдержать. Безнадежность сродни смерти, а мы рано или поздно смиряемся со смертью; вот только Ластени не могла смириться с тем, что безнадежно погибла. Чувства слабой девушки оказались более глубокими, чем чувства сильной женщины… Дочь не изменила своего отношения к матери. Увядший цветок не раскрылся. Мать смягчилась, но дочь была неумолима, – в затянувшейся ране остался осколок клинка, в раненой душе осколком засела обида. Несколько дней у Ластени не было сил встать, наконец она поднялась, слабая, обескровленная, помертвевшая, – встала напрасно, потому что страдала от неизлечимого смертельного недуга. Агата надеялась, что, раз ее любимица слегла, в ее болезни наступил перелом, а следом – кто знает, вдруг? – придет выздоровление. Однако ей пришлось убедиться, что родная животворная земля не властна исцелить Ластени, и старая нянька укрепилась в мысли, что «голубку поймал в тенета дьявол», и попросила у мадам де Фержоль разрешения совершить паломничество ко гробу блаженного Фомы из Бивиля. Вдова отпустила служанку.

Агата отправилась в путь босиком, исполненная все еще живой в этом краю, где вопреки прогрессу всеобщего безбожия соблюдают старинные религиозные обряды, простой и искренней средневековой веры. Спустя четыре дня она вернулась в Олонд еще печальнее, чем прежде, потому что надежда на чудо, о котором она просила с такой горячей убежденностью, угасла. С Агатой случилось нечто необычайное, сверхъестественное, так что ее душа, верующая и вместе с тем суеверная, впитавшая с юности все заблуждения своей родной Нормандии, испытала глубокое потрясение и ужас. Возвращаясь из паломничества, она увидела собственными глазами то, о чем слышала с детства и чего больше всего боялась. Увидела то, что нормандские крестьяне называют предвестием смерти.

Она уже подходила к Олонду, но сильно припозднилась, поскольку во исполнение данного ради Ластени обета туда и обратно шла босая и ее ноги сильно устали. Она брела поздней ночью среди живых изгородей, что ограждают поля и пастбища; вокруг ни единого дома, ни единой живой души – безмолвие и безлюдье. Агата не боялась идти одна в ночной темноте по пустынным равнинам и все-таки невольно прибавила шагу. Покой царил у нее в душе и в мыслях. Поутру она причастилась, и ее наполнила безмятежная благодать, какую дарует причастие. Безмятежная благодать виделась ей и в природе, причастившейся белой облаткой луны. Луна и Агата, одинаково тихие и умиротворенные, спокойно шествовали каждая своим путем. Дорога между изгородей стала уже, превратилась в тропку, и вдалеке при голубоватом свете луны Агата приметила белое пятно и подумала, что это туман поднялся от всегда влажной в Нормандии земли. Однако, подходя все ближе и ближе, служанка отчетливо различила в белом пятне гроб, который преградил ей дорогу… По древнему поверью, таинственный гроб, брошенный провожатыми, служил предвестием близкой неминучей смерти, и, чтобы отвести от себя дурное, нужно было набраться храбрости и отодвинуть его. В детстве Агата слышала много рассказов о встрече с гробом, и все сходились в одном: если человек думал, что гроб ему помстился, и перешагивал через него, как через колоду, то поутру его находили лежащим без чувств на том же самом месте, потом он начинал хиреть и вскоре умирал. Агата от природы была не робкого десятка и, как христианка, не боялась смерти, вся беда в том, что думала она не о своей судьбе, а о судьбе Ластени. И чем ближе подходила к гробу, тем отчетливее его видела. Подойдя совсем близко, она, несмотря на все свое мужество и веру, на мгновенье обмерла: луна, бледное солнце призраков, освещала белый гроб на черной тропе, тянувшейся меж темных стен живой изгороди. «Нет, если б я боялась только за себя, у меня никогда не хватило бы духу к нему притронуться, – подумала Агата, – но ради моей голубки!..» И она опустилась на колени посреди тропы, помолилась, перебирая четки, поскольку на силу молитвы полагалась больше, чем на свою, еще раз перекрестилась и взялась отворачивать гроб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю