Текст книги "Поднявшийся с земли"
Автор книги: Жозе Сарамаго
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вот и конец субботе. Управляющие приходят с докладом и сообщают: Упорствуют, а хозяева, Норберто, Алберто, Дагоберто, отвечают им хором, каждый из своего поместья: Ну, мы им покажем. В деревнях отужинали чем Бог послал – а Бог-то, как всегда, почти ничего не послал, – жены молча смотрят на мужей, а некоторые спрашивают. Ну, а в ответ на это мужья растерянно пожимают плечами или отвечают: Завтра все должно решиться, хотя многие уже решились – решились работать за прежнюю плату, как в прошлом году. Да, конечно, отовсюду приходят известия, что крестьяне отказываются убирать урожай за такие гроши, но куда ж денешься – жена и дети, а дети – одни глаза остались – елозят подбородком по краю пустого стола и, послюнив палец, словно собрались муравьев ловить, подбирают крошки. Кое-кому еще повезло – хоть те, кто не понимает в наших делах, и не назовут это везением – их нанял какой-нибудь мелкий землевладелец, который не может рисковать урожаем, и платит им по тридцать три эскудо в день. Ночь длится бесконечно, словно сейчас зима. Над крышами, как всегда, светят звезды – куда столько звезд? Если б они и годились в пищу, так все равно не дотянешься, а небо так вызывающе спокойно: потому-то падре Агамедес все твердит – заладил одно и то же, – что там, на небесах, кончатся все печали этой юдоли слез и все равными предстанут Господу. Но пустые желудки не согласны с этим, они урчат, доказывая, что здесь, на земле, пока еще неравенство. Рядом – жена, она тоже не спит, но и к жене почему-то не тянет. Может, завтра договоримся с хозяином, может, завтра найдем за очагом горшок с золотом, может, завтра наша курочка снесет золотое яичко – сошло бы и серебряное, – может, завтра богачи поймут бедняков, а бедняки – богачей. Нет, даже во сне не увидишь таких чудес.
Возлюбленные чада мои, говорит на мессе падре Агамедес, потому что уж наступило воскресенье, возлюбленные чада мои, и словно бы не замечает, как мало в церкви народу: одни старухи да нищие – возлюбленные чада мои, – а у старух мелькает мысль, что никакие они не чада падре Агамедесу, остерегитесь, возлюбленные чада мои, ветер смуты дует в блаженном нашем крае, снова прошу вас, не слушайте тех, кто… – остальное вам известно, мы все знаем содержание его проповедей. Окончена служба, разоблачается в ризнице падре Агамедес, сегодня воскресенье, святой день, и в прохладной столовой у Клариберто Уже, слава Богу, накрывают к обеду; Клариберто, правда, нечасто ходит к мессе, и дочки тоже, и жена – разленились, видно, но падре Агамедес не в претензии: если лати-Фундиста посетят видения загробных мук, уготованных ему за недостаток набожности, то нужно вспомнить о часовне, где стоят новенькие, отлакированные статуи святых, и мученик Себастьян с удовольствием страдает от пронзающих его тело стрел. Прости, меня, Господи, но святой Себастьян ведет себя нескромно и слишком упивается своими муками, а в дверях падре Агамедес сталкивается с управляющим Помпеем, который уносит с собой утешительный приказ хозяина. Не уступать ни одного тостана, согласитесь, что ни на небе, ни на земле ничего нет лучше власти.
А на площади бродят люди – собраться велено было к вечеру, но многие и сейчас подходят к управляющему, спрашивают: Ну, что сказал хозяин, а тот отвечает: Сказал, не уступит ни одного тостана, удачные и своевременные высказывания должно передавать дословно и без изменений, а крестьяне говорят: Так ведь некоторые хозяева уже платят по тридцать три, а Помпеи в ответ: Это их дело, хотят разориться – пусть разоряются на здоровье. Вот тогда-то Жоан Мау-Темпо открывает рот, и слова сами собой – словно вода из чистого ручья – текут с его уст: Тогда мы работать не пойдем: пусть стоит пшеница как стояла. Но управляющий не отвечает: его тоже ждет обед и ему вовсе не хочется терять время в дурацких разговорах. А солнце в небе блещет, как кавалерийская сабля, и печет нещадно.
У кого есть, что есть, тот ест, у кого нет, тот так сидит. А вот теперь городская площадь Монте-Лавре заполнена народом, пришли даже те, кого уже наняли – по тридцать три эскудо в день, разумеется, потому что согласившиеся на старую плату сидят по домам, не знают, куда девать глаза со стыда, сердятся, что дети не дают покоя, и лупят их неизвестно за какую вину, а жена, которая обычно карает их за провинности, вступается: Это ж твои дети, не бей бедного мальчика, он ни в чем не виноват, а те, на площади, тоже ни в чем не виноваты: они не требуют ничего невозможного, только тридцать три эскудо за день работы от восхода до заката, это справедливо, хозяин не понесет убытков. Но управляющий Помпеи и все другие управляющие – но Пом-пей громче всех – оттого, должно быть, что носит древнеримское имя, – отвечают: Нет, это несправедливо, вы разорите хозяйство. Так ведь уже платят постольку, слышны голоса, а хор управляющих свое: Кто хочет, тот пусть и платит, а мы не станем! И так торгуются они, как на рынке, опять двадцать пять, и ждут, кому первому надоест, и не стоило бы писать в книге об этом диалоге, да вот беда: другого нет.
Бьет морская волна о берег – это сравнение такое, хоть многие его и не поймут, потому что в здешних краях мало кто ездил так далеко, к морю, – бьет волна о берег, размывает замок из песка или дощатый павильончик, и вот сравняла она замок с землей, а от павильона остались доски да палки, которые волна швыряет туда-сюда. А проще говоря, почти все согласились на двадцать пять эскудо в день, и только очень немногие упрямятся и упорствуют. И они стоят на площади и спрашивают друг друга, стоило ли заваривать эту кашу, и Сижизмундо Канастро говорит: Не унывайте, ребята, на Монте-Лавре свет клином не сошелся, мы победим, и всем тогда будет хорошо. С чего это он так уверен, что все будет хорошо: осталось их всего-то Десятка два, и хозяева преспокойно без них обойдутся. Было б нас побольше, уныло произносит Жоан Мау-Темпо. А ведь и эти двадцать человек вот-вот разойдутся по домам – ничего не поделаешь, – хоть дома сегодня тоже будет несладко. Но Сижизмундо все гнет свое: Завтра с утра все вместе пойдем по латифундиям, попросим товарищей не браться за работу: сейчас повсюду добиваются, чтобы катили по тридцать три эскудо в день, нам отставать от других не годится, нас не так уж мало, а если вся округа нас поддержит, хозяева уступят. И кто-то спрашивает: А в других краях как? А кто-то – Сижизмундо Канастро, а может, Мануэл Эспада, какая разница? – отвечает: И в других краях так, и в Беже, и в Сайтарене, и в Порталегре, и в Сетубале, не нам одним это в голову пришло, надо выкорчевать этот пень, а не то пропадем. Тут Жоан Мау-Темпо – он старше других годами, и потому ответственность на нем лежит двойная, – посмотрел вдаль, словно заглянул себе в душу, подумал и сказал: Быть посему, Сижизмундо дело говорит. С того места, где они стоят, виден сторожевой пост. Капрал Доконал вышел наружу подышать вечерней прохладой и тут же – по чистому совпадению, конечно, – появился, мягко рассекая воздух, нетопырь – вот диковинный зверь: вроде мышь, только с крыльями, совсем слепой, а летает, как молния, и никогда ни на что не наткнется. Ни на что и ни на кого.
Раскаленное июньское утро. Двадцать два человека вышли из Монте-Лавре – вышли поодиночке и маленькими группами, чтобы не привлекать внимания стражи, – а потом встретились на берегу реки, возле моста, в зарослях камыша. Стали обсуждать, как дальше двигаться – всем вместе или же разделиться, и решили не дробить и без того маленький отряд. Идти им предстояло быстро и пройти немало, но, если все пойдет, как задумано, в первой же деревне присоединятся к ним еще люди. Сначала пойдут в Педра-Гранде, оттуда – в Пендан-дас-Мульерес, а потом в Казалиньо, в Каррису, в Монте-да-Фогейру, в Кабесо-де-Десгарро. Дальше видно будет: еще хватит ли времени, хватит ли людей, чтобы послать гонцов в поместья? Реку переходили вброд, в том месте воды было по колено, и все отчего-то развеселились, и непонятно было, то ли мальчишки возятся – но почему тогда они так сдержанно смеются? – то ли новобранцы забавляются – но почему тогда они без оружия? – и кто-то пошутил, что если, мол, начнет купаться, то никто уж его из воды не вытянет. До Педра-Гранде три километра по скверной дороге, а оттуда до Пендан-дас-Мульерес еще четыре накинь, а до Казалиньо – еще три, да бросьте вы считать, не успели шаг шагнуть, как уж призадумались, это не годится. И вот идут они, как апостолы – а хорошо бы сейчас той печеной рыбки, которой господь когда-то накормил голодных, да масла, да соли – присели бы вон под тем дубом, присели бы, если б долг наш не звал нас тихим голосом – таким тихим, что и не поймешь, со стороны ли он звучит, этот голос, или идет из собственной твоей души, и не знаешь, в спину ли подталкивает нас долг или ждет впереди, раскрыв объятия, как Христос. А Христос-то при чем? А притом, что он тоже не стал ждать, пока ему разъяснят что к чему: он первым, по собственной своей воле оставил урожай неубранным, так ведь Христос был один, а нас уже вместе с ним вон сколько – двадцать три человека. Вот уж видна Педра-Гранде, и перед нами – поле. Смотри, как стараются, здорово обдурили их хозяева, и Сижизмундо – он самый толковый – говорит крестьянам так: Товарищи, вас обманывают, присоединяйтесь к нам, долой эксплуатацию, то, чего мы просим, – такая малость, что не заделает даже дупла у хозяина в зубе. А потом выходит вперед Мануэл Эспада: Чем мы хуже других, тех, которые как раз сейчас требуют твердого жалованья? И вот Карлос, и другой Мануэл, и Афонсо, и Дамиан, и Кустодио, и Диого, и Филипе говорят одно и то же, повторяют те же самые слова – повторяют, потому что еще не успели придумать свои собственные, а потом говорит Жоан Мау-Темпо. Я о том только жалею, что сына моего, Антонио, нету здесь, но верю, что, где бы он ни был сейчас, он думает и говорит то же, что и его отец, надо нам объединиться и всем сообща потребовать твердого жалованья, нам пора самим назначать цену нашему труду, не вечно же хозяевам решать, сколько они нам заплатят. Есть хочешь – ешь, говорить Умеешь – говори. А десятники бегут к нам, руками машут и испуганно кричат: Уходите прочь, не мешайте работать тем, кто хочет работать, мерзавцы вы, вот мы вас! Но жнецы уже остановились, больше не вяжут снопы, мужчины и женщины, почерневшие от пыли, прокаленные солнцем до того, что и пот не льется, подходят ближе. Брошена уборка, жнецы стоят перед нами. Скажите хозяину, что завтра станем работать только за тридцать три эскудо в день, не меньше. Тридцать три эскудо, по числу лет Иисуса Христа, шутит кто-то, сведущий в Священном писании. Одни пошли в Пендан-дас-Мульерес, а другие – в Казалиньо, и на горе собрались все вместе, чтобы потом разойтись.
А на небесах ангелы свешиваются с подоконников или с серебряных перил балюстрады, что тянется до самого горизонта – в ясные дни ее хорошо видно, – тычут пальцем и беспечно перекликаются – года-то их еще молодые, – пока один из ангелов, постарше чином, бежит за двумя-тремя святыми, которые с незапамятных времен отвечают за животноводство и земледелие, – пусть, мол, они посмотрят, что творится в латифундии: толпа дочерна загорелых людей, словно вереница черных муравьев, идет по дорогам – там, где есть дороги, – и по еле заметным лесным тропинкам, сокращая путь, и по кромке полей. Давно уж не было у ангелов такого развлечения, а святые кротко читают им лекции о свойствах растений и животных, память у них уже не та, конечно, но они еще помнят, как растет пшеница, как пекут хлеб, они знают, что свинья используется в хозяйстве вся целиком, а если хочешь знать, как устроено твое тело, вскрой тушу свиньи – разницы никакой. Это дерзкое утверждение – на грани ереси, оно подвергает сомнению добросовестность создателя: делал человека, а нового ничего придумать не смог, потому взял и повторил свинью. Однако все в один голос утверждают, что так и было, и, значит, это правда. Но святые – так далеко и так высоко, и мир, в котором они когда-то жили, так давно забыл их, что они не могут объяснить, по какой причине идут люди из Казалиньо в Каррису, из Монте-де-Фогейры в Кабеса-де-Десгарро, а другие еще дальше – в Эрдаде-дас-Мантас, в Монте-да-Арейа, в этих местах сам Господь-то не был, а и был бы – ничего бы не изменилось. Еретики, станет кричать падре Агамедес, впрочем; он сейчас кричит, потому что в Монте-Лавре уже начали прибывать первые паломники – ни дать ни взять Иерусалим, – и вот уже по улице бегом бежит капрал, кто его знает, куда он бежит: должно быть, позвали: Хозяин хочет с вами поговорить, и, поправив фуражку, подтянув ремень, служба, стража ведь почти что армия, хоть от этого «почти что» у него часто портится настроение, капрал входит в ароматную тишину винного погреба, где сидит Умберто. Вы уже знаете, – а капрал Доконал, конечно, уже знает, это его обязанность, ему за это деньги платят. Так точно, отказчики ходят по деревням. Ну и что мы будем делать? Я уже запросил указаний из Монтемора, скоро узнаем имена главных смутьянов. Не трудитесь, вот список: двадцать два человека, люди видели, как они сговаривались у старого моста перед тем, как пойти по деревням, а капрал тем временем налил себе стаканчик, а Норберто, стуча каблуками по каменному полу, ходит взад-вперед. Сволочи, работать не хотят, если бы война кончилась по-другому, они бы пикнуть не смели, сидели бы тихо, как мыши, соглашались бы на любое жалованье. Алберто говорит, а растерянный капрал не знает, что ответить: немцы ему не нравятся, но, правда, русских он и на дух не переносит, ему по душе англичане, и, подумавши хорошенько – а кто все-таки выиграл войну, он толком не знает, – капрал берет список – отличный материал для очередного донесения: двадцать два уличенных смутьяна – это вам не шутки, а ангелочки все веселятся: дети, что с них взять; ничего, еще успеют хлебнуть лиха, когда нарожают детей – это в том случае, если существуют ангелицы, – и надо будет их кормить, были бы на небесах латифундии, посмотрел бы я тогда на ангелов.
А победили все-таки муравьи. В сумерках люди собрались на площади, потом туда пришли управляющие, мрачные, неразговорчивые, но сложившие оружие. Завтра выходите на работу, будем платить по тридцать три эскудо в день, сказали и удалились, унося унижение, алкая мести. В тавернах в тот день шел пир горой: даже Жоан Мау-Темпо позволил себе выпить второй стакан – неслыханное дело; лавочники решили продлить кредит и подумывали, как бы им поднять цены, дети, слыша разговоры о деньгах, не знали, чего им и пожелать, а поскольку тело человеческое отзывчиво на душевное веселье, то мужчины тянулись к женщинам, а женщины – к мужчинам, и все были счастливы, до того счастливы, что если б на небесах хоть немножко разбирались в судьбах смертных людей, то наверняка послышались бы «осанна» и звуки труб, а какая луна была в ту ночь – в июньские ночи луна очень красивая.
Вот и опять наступило утро. За день работы платят теперь на восемь эскудо больше, а если посчитать, сколько получается за час, то прибавка составит меньше десяти тостанов, а за минуту – и вовсе ничего, такую малость, что даже и монеты-то такой нет, а сколько выходит за каждый взмах серпа, когда левая рука сжимает колосья, а правая резко срезает их лезвием серпа почти у самого основания? Только высшая математика способна подсчитать, сколько стоит это движение, сколько нолей придется написать справа после запятой, в каких тысячных долях измерить цену пролитого пота, надорванного сухожилия, цену ломоты в пояснице, помутившегося взгляда, солнечного ожога. Столько мук и за такую ничтожную плату. И все же в деревнях царило веселье – очень недолго, правда, потому что вскоре пришло известие: позавчера в Монтеморе стража арестовала очень много крестьян, их загнали, как скот, на арену для боя быков и держат там. Те, у кого была хорошая память, вспомнили о бойне в Бадахосе [19][19]
В 1956 г. франкисты, взяв Бадахос, расстреляли на арене для боя быков около тысячи человек.
[Закрыть], которая произошла тоже на арене для боя быков: расстреляли их всех из пулемета, – в нашей стране такого быть не может, мы не так жестоки, как испанцы. Но недоброе предчувствие опускается на поле, и шеренга жнецов движется вперед вяло, ритм работы сломан, и десятники – они в своем праве – кричат, словно это они нам платят: Жалованья вам прибавили, а работать все равно ленитесь, – и пристыженные крестьяне, не желая, чтобы хозяева упрекнули их в неблагодарности, ускоряют ход, но потом они снова начинают представлять себе цирк в Монтеморе, сплошь заполненный крестьянами, согнанными со всех концов латифундии, и от страха у жнецов пересыхает в горле, и они криком подзывают водоноса с кувшином. Кто знает, что с нами будет? Стража знает, стража, что идет к нам по полю, попирая эту землю; с обеих сторон подходят к нам стражники – ружья наперевес, пальцы на затворе. Если кто побежит, первый выстрел в воздух, второй – по ногам, ну а третьим выстрелом бейте так, чтобы патронов больше не тратить. Жнецы выпрямляются и слушают, как выкликают имена: Кустодио Калсао, Сижизмундо Канастро, Мануэл Эспада, Дамиан Канелас, Жоан Мау-Темпо. Это они заводили смуту в нашей деревне, а других подстрекателей сейчас арестуют или уже арестовали – думали, ничего не будет за неповиновение? – как бы не так, забыли, видно, где живете… Те, что остались, понурили головы, опустили руки, согнули спины, и серпы снова врезались в гущу пшеницы, срезая – что срезая? Сухие колосья, разумеется, что же еще? А десятник рычал как волк, стоя над жнецами: Спасибо скажите, что вас всех не забрали, всех бы вас посадить, уж я бы вас выучил – запомнили бы накрепко.
И пятеро мятежников идут, а вокруг них стражники: Это вам не забастовки устраивать, теперь сполна за все ответите. Ни один из пятерых не отвечает, они идут, высоко подняв головы, хотя под ложечкой сосет – и не от голода – от страха, и ноги заплетаются, и тревога овладевает нами – что ж тут поделаешь, – но это пройдет, человек – это все-таки человек. Жоан Мау-Темпо хотел перемолвиться словом с Сижизмундо Канастро, но не успел потому что стражники как по команде хором закричали: Кто там рот разевает, сейчас как вмажу прикладом – зубы выплюнешь, – и уж после этого никто не решался заговорить, и так в молчании пришли они в Монте-Лавре, поднялись в гору до караулки, а остальных, наверно, тоже взяли, кто-то на нас донес, все двадцать два человека тут. Заперли нас в сарае на задах, загнали туда гуртом, а там и сесть-то нигде, разве что прямо на пол, да какая разница, мы ко всему привычные, сорняку мороз не страшен, шкуры у нас дубленые, как у ослов, никакая зараза не пристанет, будь мы люди нежные, городские, тогда, наверно, не выдержали бы. Дверь открыта, но снаружи стоят трое часовых с винтовками, одному вроде бы не нравится его обязанность, он отводит глаза, опускает ствол к земле и снимает палец со спускового крючка – не по себе ему, муторно, кто бы мог подумать. А нам только и остается что думать, разговаривать запрещено – сказано ясно, но Сижизмундо Канастро шепчет: Держись, ребята, а Мануэл Эспада добавляет: Будут допрашивать, отвечайте одно – хотели, мол, получать по справедливости, а Жоан Мау-Темпо произносит: Не бойтесь, не казнят же нас и в Африку не сошлют. А с улицы доносится какой-то шум, словно волны бьются о пустынный песчаный берег. Это родственники и соседи: они пришли справиться об арестованных и попросить, чтобы их – вещь невозможная – отпустили. И вот уже слышен рык капрала Доконала: А ну пошли вон, сейчас прикажу всех разогнать, но это всего лишь тактический прием: как разгонять? лошадей-то нет, не станет же стража вспарывать штыками животы детям, женщинам, – а в животе-то у меня наш с тобой первенец – еле живым старухам, что одной ногой уже в могиле. Однако толпа отхлынула, раздалась в стороны, и только тихо плачут женщины – боятся голосить, чтобы не пострадали из-за них мужья, сыновья, братья, отцы, как мы сейчас страдаем. Что будет со мной, если его не отпустят?
К вечеру пришел из Монтемора грузовик, привез усиленный наряд стражников – все незнакомые, к нашим-то мы уже привыкли, что ж нам еще остается, привыкли, да не простили: стражников-то ведь тоже в муках родили простые крестьянки, они ведь тоже из народа, а потом пошли против народа, который им ничего плохого не сделал. Грузовик добрался до развилки и свернул на Монтиньо – там жили когда-то Жоан Мау-Темпо и Сара да Консейсан, теперь уже покойная, и братья его, а в Монте-Лавре никто не живет, а мы рассказываем про тех, кто там остался, а не про тех, кого уже нет, да, пока не забыл: вторая дорога ведет туда, где живут хозяева этой латифундии, а грузовик разворачивается, подпрыгивая на ухабах, вздымая пыль на высохшей дороге, и дети, женщины, старухи шарахаются от него, но потом он останавливается у стены – караулка стоит на горке – и все в отчаянии хватаются за стены кузова, но стражники бьют их прикладами по черным, грязным пальцам. Эти люди никогда не моются, падре Агамедес. Ваша правда, дона Клеменсия, что с них взять, хуже зверей, а сержант, сразу видно, начальство, кричит: Не подходить, буду стрелять! Народ посторонился, сгрудился на середине улицы, между караулкой и школой, а стражники выстроились в два ряда, образовали коридор от дверей до грузовика, и по коридору этому пошли арестованные, как рыба в вершу, потому что в сетях и рыба, и человек выглядят почти одинаково. Вывели все двадцать два человека, и каждый раз, когда на пороге появлялся новый арестант, в толпе начинался безудержный плач и крики, а после того, как прошел второй или третий, все эти крики слились в один жалобный вопль: Муж мой! Отец! – а понаехавшие стражники держат злоумышленников под прицелом, в то время как местные следят за толпой – вдруг попытается отбить. Да, конечно, на площади сотни отчаявшихся людей, но винтовки внятно предупреждают: Только суньтесь, увидите, что будет. Арестанты выходят из караулки, ищут взглядом знакомые лица, но никого разглядеть не успевают и, спустившись по склону, прыгают прямо в кузов грузовика – кажется, что представление это затеяли специально, чтобы запугать зрителей, а уже спустилась ночь, лиц не разобрать, и вот уже все в кузове, и грузовик рванулся прямо на толпу, и кто-то свалился, но, к счастью, только оцарапался, под гору ехать легко, арестанты в кузове валятся друг на друга, как кули с мукой, солдаты хватаются за стенки, позабыв, что должны держать преступников на мушке, и только один сержант твердо стоит на ногах, прислонившись спиной к кабине, повернувшись лицом к толпе, которая бежит за грузовиком, а он стремительно уносится по направлению к Монтемору, а запыхавшиеся бедолаги устало кричат и размахивают руками, но грузовик уже далеко, и вот уже не слышно криков, не видно людей – не слышат они нас, не слышат! – а самые легконогие еще пытаются бежать вслед, но грузовик скрывается за поворотом, теперь его увидишь только на мосту, вон он, вон он! что ж это за распроклятая страна, почему столько бед отпущено нам на наш век, убили бы лучше всех разом, кончилось бы наше злосчастье.
А в кузове грузовика каждый думает о своем. По обрывкам разговора, слышанного перед выходом из караулки, Сижизмундо Канастро, Жоан Мау-Темпо и Мануэл Эспада знают, что их считают главарями. Сижизмундо ведет себя спокойней всех. Он сидит на полу, как и остальные, голову сначала опустил на руки, а руки – на колени, сами видите, каково. Ему хотелось все обдумать, но потом он понял, что если товарищи увидят его унылую позу, то решат – вот и Сижизмундо пал духом, этого только не хватало, и потому он поднял голову, выпрямил спину – дескать, здесь я, с вами. Мануэл Эспада вспоминает и сравнивает. Восемь лет назад ехал он в телеге по этой самой дороге с такими же, как он, парнями, а теперь остался один только Аугусто Патракан, Палминья взялся за ум, занялся делом, а Фелисберто Лампас подался в бродяги, ничего про него неизвестно. Мануэл Эспада говорит себе, что теперь все по-другому, много хуже, и сравнивать нечего: тогда была мальчишеская выходка, а теперь уж он взрослый, и отвечать придется сполна – тут уж не отопрешься. Про то, о чем думают остальные арестанты, мы рассказывать не станем: выйдет сказка про белого бычка – этот бодрится, этот крепится, этот трясется, а этот храбрится – все люди, – но Жоан Мау-Темпо едет как во сне, а ночь-то уже темная, и ничего, что слезы иной раз навертываются на глаза – сердце не камень, – лишь бы товарищи не заметили, а то и они ослабеют. По обе стороны дороги тянутся безлюдные места, Форос проехали, теперь все будет чистое поле, скоро луна выглянет, в июне луна рано показывается, а вот впереди какие валуны, словно великаны их сюда прикатили, – вот бы там засаду устроить, вот бы объявились там Жозе Кот и его товарищи – Очесок, Волчья Пасть, Василек, Кастело. Дорогу перегораживает ствол дерева, а разбойники выскакивают перед грузовиком, дело это им знакомое: Стой, и грузовик резко тормозит, визжа колесами по щебенке. Черт возьми, сейчас шину продырявлю, а потом: Не двигаться, будем стрелять; а у каждого в руках ружье, и они шутить не будут – посмотрите только, что за лица, – Жозе Кот держит ту пятизарядную магазинку, что отнял когда-то у Марселино, а сержант попытался было сделать то, чего ждали от него вышестоящие начальники, но пуля попала ему в сердце, и он упал из кузова, а Кот вторым выстрелом прострелил скат колеса и сказал: Эй, арестанты прыгайте из кузова, а стражники стоят, подняв руки вверх точь-в-точь как в кино про Дикий Запад, а Волчья Пасть с Кастело отбирают у них винтовки и подсумки; там, за валунами, спрятаны два мула – они привыкли перевозить туши свиней, перевезут и это свинство. А Жоан Мау-Темпо не знает, возвращаться ли ему в Монте-Лавре или остаться где-нибудь здесь, затаиться; надо подать весточку родным – не беспокойтесь, мол, все обошлось, все кончилось благополучно.
Живо, живо, кричит воскресший из мертвых сержант – он почему-то цел и невредим, – а стоит грузовик уже у монтеморской караулки, и в помине нет даже Жозе Кота. Стражники снова выстраиваются коридором, но теперь они ведут себя поспокойней: домой приехали, в Монтемор, тут мятеж не поднимется и отбивать арестованных никто не станет, а вся история с Котом, как вы уж, наверное, поняли, понять – это штука нехитрая, привиделась Жоану Мау-Темпо. Валуны-то, конечно, стояли на обочине, они там спокон веку стоят, но никто не выскакивал на дорогу, грузовик тихо-спокойно ехал и доехал, высадил их и, исполнив свой долг, отправился восвояси. Арестованных ведут по коридору, потом через патио, где у ворот – двое часовых, и один из них открывает дверь, а там тьма народу: одни стоят, другие сидят на полу, на двух раздерганных охапках соломы, что должна служить постелью. Пол цементный, и в комнате холодно, даже странно, если принять в расчет время года и количество людей, должно быть, это оттого, что задняя стена прилеплена к замку. С теми, кто уже находился в подвале, их теперь человек шестьдесят – многовато. Дверь захлопывается с грохотом – наверно, специально так устроено, – а лязг щеколды царапает по нервам, как осколок битого стекла, которое хозяин раскладывает на верху стены, огораживающей сад, и когда солнце играет на этих осколках, их блеск радует глаз, а в саду-то свешиваются с веток апельсины, не забудь и про груши, тоже вкусно, а на клумбах цветут розы, и, когда человек идет вдоль стены на работу, их аромат щекочет ноздри: Я, право, не знаю, сеньор Агамедес, способны ли эти люди понимать прекрасное? Потолок низкий, прямо над головой висит электрическая лампочка – одна, в двадцать пять свечей – надо экономить, – а жара становится непереносимой, кто это говорил, что холодно? Арестованные знакомятся: тут люди из Эскоурала и из Торре-да-Гаданья, а тех, кого взяли в Кабреле, повезли, говорят, в Вендас-Новас, только никто ничего наверное не знает, а что ж с нами-то будет? Что будет, то и будет, говорит крестьянин из Эскоурала, тридцать три эскудо в день назад не отберут, перетерпим как-нибудь.
И они терпят. Проходят часы. Время от времени открывается дверь, вводят новых арестантов, и вот в подвале уже негде повернуться. Почти все с утра не ели, но вроде непохоже, что их собираются кормить. Некоторые прилегли на солому; те, у кого нервы покрепче, и те, кто надежды не потерял, даже заснули. Вот и полночь, с церковной площади донесся бой часов, сегодня уже ничего не случится, в такое время ничего не случается, надо уснуть, на пустой желудок не очень-то уснешь, но все же попробовать надо, и вот, когда арестованные, сморенные духотой и вонью сгрудившихся тел, проваливаются в беспокойное забытье, дверь с грохотом распахивается, и на пороге вырастает капрал Доконал, а за ним шестеро стражников с бумагой в руке – бумага в руке у капрала, разумеется, потому что стражники держат винтовки, словно они вместе с ними появились на свет из чрева матери: Жоан Мау-Темпо из Монте-Лавре, Агостиньо Дирейто из Сафиры, Каролино Диас из Торре-да-Гаданьи, Жоан Катарино из Эскоурала. Четыре человека – четыре тени – поднимаются и выходят. У всех остальных сердце колотится так, что вот-вот выскочит. И тут еще звучит голос того, кто больше не может держать это известие в секрете: Говорят, тут вчера одного убили.
Теперь их ведут не через патио, а вдоль стены, мимо часовых, и вталкивают в какую-то комнату. Комната ярко освещена, и четверо долго моргают, чтобы привыкнуть. Стражники вышли, а капрал подошел к столу, за которым сидели двое: один – майор Хорохор, а второй – штатский, и отдал им список. Жоану Мау-Темпо, Агостиньо Дирейто, Каролино Диасу и Жоану Катарино велели стать в ряд. А ну, поднимите морды повыше, посмотрим, похожи ль вы на ваших б…-матерей, – это сказал штатский. А Жоан Мау-Темпо, не сдержавшись, ответил: Моя мать давно умерла, а тот в ответ: Я тебе рога-то пообломаю, говорить будешь, когда спросят, хоть, может, тебе и не захочется. Тут и майор Хорохор поспешил сообщить: Вы не в бардаке, встать, как полагается – это речь человека военного, – и слушать внимательно, что скажет сеньор агент. А штатский поднялся и прошелся мимо этого сброда, каждого из арестованных уколол внимательным взглядом: Вот черт, у меня даже зачесалось внутри, – и, чтобы запугать их, долго смотрел на каждого. Как тебя зовут? Жоан Катарино. А тебя? Агостиньо Дирейто. А тебя? Каролино Диас. Ну, а ты, сирота, тебя-то как звать? Жоан Мау-Темпо. Тут от удовольствия агент даже улыбнулся. Вот это имечко, очень подходит к твоему положению, поверь мне. Потом он вдруг сделал три шага до письменного стола, достал из кобуры пистолет, яростно бросил его на стол и вернулся к беднягам. Зарубите себе на носу – вы отсюда живыми не выйдете, пока не выложите все, что знаете про забастовку, кто ее организовал, кто у вас был главный, все, словом, и жалко мне вас, если будете запираться. Майор Хорохор взял со стола четыре школьных тетрадки. Сейчас каждого из вас проводят в комнату, и вы в эту тетрадочку – карандаш там есть – запишете все, что вам известно, имена, даты, явки, места встреч, условные знаки, как передавали материалы, понятно? И пока мне все не будет видно как на ладони, я вас не выпущу. Агент снова подошел к столу и спрятал пистолет в кобуру – кончилась демонстрация силы. С ума от вас сойдешь, устал я, которую уж ночь не сплю от вашей забастовки, будь она неладна, напишите все как есть, добром прошу, да только ничего не скрывайте, узнаю – вам же хуже будет. Я почти что не умею писать, говорит Жоан Катарино. Я только подписаться могу, говорит Жоан Мау-Темпо. Я не знаю ничего, говорит Каролино Диас. И я тоже, говорит Агостиньо Дирейто. Все вы знаете и умеете, нам от вас немного надо, вас потому и выбрали, что вы грамотные, а не нравится – тем хуже для вас, нечего было учиться, вот теперь придется пожалеть, что безмозглыми чурками не остались, – и агент засмеялся своей шутке, а за ним – и капрал, и рядовой, и сам майор Хорохор. Потом майор скомандовал капралу, капрал – рядовому, рядовой открыл дверь, и каждого из четверых бандитов, как свинью к кормушке, втолкнули в предназначенную ему комнату, каждому дали с собой тетрадку – Диасу, Дирейто, Катарино, Мау-Темпо, вот влипли в г…, прости меня Господь.