355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Сарамаго » Евангелие от Иисуса » Текст книги (страница 9)
Евангелие от Иисуса
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:10

Текст книги "Евангелие от Иисуса"


Автор книги: Жозе Сарамаго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Этим людям, однако, следует помнить, что для римской армии, организованной по последнему слову тогдашней военной науки, материально-техническое снабжение и тыловое обеспечение – не звук пустой, и кресты на протяжении всей иудейской кампании поставлялись бесперебойно, достаточно взглянуть на длинную вереницу ослов и мулов, следующих в обозе за легионом и навьюченных орудиями казни в разобранном виде – четырехгранными брусьями и поперечинами, – так что по прибытии на место остается только прибить руки приговоренного к перекладине, подтянуть его к верхнему концу положенного на землю бруса, после чего, предварительно согнув ему ноги в коленях и повернув их в сторону, закрепить казнимого на кресте, вогнав в наложенные друг на друга ступни один-единственный гвоздь длиной в пядь. Любой палач из римского легиона скажет вам, что эту процедуру, вроде бы столь сложную, труднее описать, чем проделать.

Да, правы, правы оказались те, кто пророчил беду. С севера на юг и с юга на север бегут перед римлянами охваченные паникой люди: среди них и те, на кого может пасть подозрение в пособничестве повстанцам, и те, кого гонит голый страх, тем более, как нам уже известно, необязательно провиниться, чтобы быть обвиненным.

И вот один из этих беглецов, задержав на несколько мгновений свой бег, постучал в дверь плотника Иосифа и сказал, что сосед его Анания, получивший колотую рану мечом, находится в городе Сепфорисе и просит передать жене, что война проиграна и скрыться он не сумел, так пусть, мол, жена придет и заберет то, что ей принадлежит. И больше ничего? – спросил Иосиф.

Других слов он не говорил, ответил вестник. А почему же ты не взял его с собой, ведь все равно твой путь лежал сюда. Он очень плох и тяжко обременил бы меня, а у меня тоже семья, и первым делом я должен позаботиться о ней. Разумеется, но не только о ней. О чем ты, я же вижу, у тебя тут дети, и раз ты не бежишь, так, значит, тебе опасность не грозит. Не медли здесь, иди, и пусть Господь сопутствует тебе, опасность там, где Бога нет. Безбожник ты, ведь Бог повсюду. Да, но иногда он нас не замечает, а о безбожии не тебе бы рассуждать, не много веры у того, кто бросает ближнего в беде. Вот сам бы и пошел за ним. И пойду. Этот разговор происходил в середине дня, хорошего, солнечного дня, когда редкие ярко-белые облака носились по небу, словно лодки, не нуждающиеся в руле и в веслах. Иосиф отвязал осла, кликнул жену и сказал ей, не вдаваясь в подробные объяснения: Я пойду в Сепфорис за соседом Ананией, сам он идти не может. Мария только кивнула головой – поняла, мол, но маленький Иисус подбежал к отцу: Можно, я с тобой? Иосиф посмотрел на сына, положил правую руку ему на голову и сказал: Нет, ты дома оставайся, я пойду один, так скорей вернусь, если не мешкать по пути туда, то успею обернуться засветло, – и это вполне возможно, поскольку нам известно, что от Назарета до Сепфориса не больше восьми километров, столько же, сколько от Иерусалима до Вифлеема, и заметим еще раз, как много в этом мире совпадений. Иосиф повел осла в поводу: хотел, чтобы тот сохранил для обратной дороги силы, крепость в бабках, твердость в копытах, чтобы не сбил холку, не натрудил спину, ибо предназначено ему везти на себе недужного, а точнее говоря – увечного, что далеко не одно и то же.

Проходя у подножия холма, где уже почти год назад Анания поведал ему о своем решении присоединиться к повстанцам Иуды Галилеянина, Иосиф поднял глаза на три больших камня, сросшихся, как три плода на одном черенке, там, наверху, они, казалось, застыли в ожидании, что с неба и с земли донесется до них ответ на вопросы, которые задает все живое и неживое уже одним своим существованием, даже не произнося их вслух: Зачем я здесь? Какой причиной, известной или нет, объяснить меня? Каков был бы мир, если бы не было меня, если уж он таков, каков есть? Спроси нас об этом Анания, мы бы ответили, что уж камни, по крайней мере, пребудут какими были, раз ветер, дождь и зной почти не разрушают, не разъедают их, и что, вероятно, они останутся на том же месте и через двадцать столетий, и еще через двадцать после этих двадцати, когда мир полностью преобразится, но и тогда на первые два вопроса у него по-прежнему не будет ответа. По дороге двигались кучки беглецов; исполненные того же страха, что и посланец Анании, они с удивлением смотрели на Иосифа, и один из них взял его за руку и сказал: Куда ты идешь? – и плотник ответил: В Сепфорис, за другом, он ранен, пропадет, жалко. Ты бы лучше себя пожалел и не ходил туда. Почему? Потому что римляне на подходе, городу не будет пощады. Я должен идти, мой сосед как брат мне, и больше пойти за ним некому. Подумай как следует, и благоразумный советчик продолжает свой путь, а Иосиф замирает посреди дороги, остановленный мыслью, правда ли он друг самому себе или же – для этого вывода оснований у него имелось гораздо больше – не любит и презирает себя, однако, поразмыслив немного, решил, что ни то ни другое: он себе безразличен – пустое место, а в пустоте ни близко, ни далеко не на чем остановиться глазу, ведь нельзя же устремить взгляд на отсутствие чего бы то ни было. Потом он подумал, что отцовский долг призывает его вернуться назад: в конце концов, надо прежде всего заботиться о собственных детях и оставить попечение о человеке, что приходится тебе всего лишь соседом, да к тому же и бывшим, раз покинул свой дом, а жену отослал в другие края. Но дети его в безопасности, римляне не причинят им вреда, они ведь ищут мятежников. Когда ход мысли привел Иосифа к этому выводу, он заметил, что произнес вслух, словно отвечая потаенным тревогам: А я-то не мятежник. Тут же он хлопнул осла по крупу, крикнул ему: Ну, пошел, и продолжил свой путь.

Когда он вошел в Сепфорис, день клонился к вечеру.

Длинные тени от домов и деревьев, лежавшие на земле и поначалу еще различимые, постепенно пропадали, будто дотягивались до горизонта и за ним исчезали, точно темная вода за крутыми порогами. Народу на улицах было мало, женщин и детей не видно вовсе, только усталые мужчины, сложившие ненадежное оружие, лежали на земле, тяжело дыша, и никто не мог бы сказать наверное, набираются ли они сил перед новой битвой или бежали с поля боя. Иосиф спросил одного из них: Римляне близко? Тот закрыл, потом медленно открыл глаза и сказал: Завтра будут здесь, и добавил, отворачиваясь:

Уходи отсюда, бери своего осла и уходи. Я ищу друга, его ранили в бою. Будь у тебя столько же денег, сколько валяется здесь раненых, богаче тебя не было бы в мире человека. А где они? Здесь, и там, и повсюду. А есть ли одно какое-то место, где собирали их? Вон за домами амбар, в нем много раненых, может, и найдешь там своего друга, но торопись – покойников оттуда выносят чаще, чем вносят живых. Иосиф знал город, нередко бывал здесь и на заработках, благо в богатом и цветущем Сепфорисе, где всегда что-то строилось, плотники были в цене, и на религиозных праздниках, не относящихся к числу тех важнейших, которые следовало отмечать в Иерусалиме, куда добираться было и далеко и недешево. Потому найти амбар не составило для него труда: просто иди на запах крови и страдающей плоти, можно бы даже вообразить, будто это детская игра, только вместо слов «холодно, холодно, теплее, горячо!», которыми водящему дают понять, приближается он к спрятанной вещи или удаляется от нее, здесь – «не больно, больно, еще больнее», и вот уже стала боль нестерпима.

Иосиф привязал осла к длинной жерди у дверей, служившей коновязью, и вошел в амбар, обратившийся в темную больничную палату. На полу, меж циновками, едва теплились масляные плошки, и были они как звезды в черном небе, ибо света их все же хватает на то, чтобы обозначить свое присутствие, если уж мы видим их из такого далека. В поисках Анании Иосиф медленно проходил вдоль рядов лежавших людей, вдыхая едкую смесь запахов, – пахло маслом и вином, которыми обрабатывали раны, пахло потом, калом и мочой, поскольку были среди этих страдальцев и такие, кто, не в силах шевельнуться, тут же, на месте, освобождался от того, что ослабевшая воля не могла удерживать в теле.

Здесь его нет, пробормотал Иосиф, дойдя до конца ряда. И двинулся в обратную сторону, идя медленнее, вглядываясь внимательнее, ибо все страждущие были похожи друг на друга: бороды, ввалившиеся глаза, запавшие щеки, тускло и липко лоснящиеся от испарины.

Кое-кто из раненых провожал его жадным взглядом, им хотелось верить, что этот здоровый человек пришел за ними, но быстро угасал свет упования, зажигавшийся на время в их глазах, и ожидание – кого? чего? – тянулось дальше. Иосиф остановился перед человеком уже в годах, с седыми волосами и бородой, и сказал себе: Это он, хотя тот был не такой, каким Иосиф видел его в последний раз: тогда голова его серебрилась, теперь же была подобна кому слежавшегося грязного снега, и только брови по-прежнему чернели, как головешки.

Глаза у него были закрыты, дышал он тяжело. Иосиф тихим голосом позвал: Анания, потом нагнулся пониже, произнес погромче: Анания, и тот медленно, словно выбирался уже из-под земли, поднял веки, и когда глаза его полностью открылись, стало ясно, что все же это Анания, сосед, который, оставив дом и жену, пошел драться с римлянами, а теперь лежит здесь с распоротым животом, и пахнет от него подгнивающим мясом.

Поначалу Анания не признал Иосифа, свет от плошки мало помогал, глаза – еще меньше, и понимает он, кто перед ним, только когда Иосиф уже по-другому, может быть с любовью, повторяет: Анания, глаза старика наполняются слезами, и он принимается твердить: Это ты, это ты, зачем ты здесь, зачем ты здесь, – и хочет приподняться на локте, протянуть руку, но сил нет, и он откидывается на спину, кривя лицо от боли. Я пришел за тобой, говорит плотник, у дверей стоит осел, глазом моргнуть не успеешь, будем мы с тобою дома. Не надо было тебе приходить, ведь римляне вот-вот появятся, а мне уже отсюда не выйти и с этой постели не встать, и дрожащими руками он разводит в стороны располосованный хитон. Под пропитанными вином и маслом тряпками, будто губы распухшего рта, набрякли края двух длинных и глубоких ран, и ноздри Иосифа вздрагивают от сладковатого и тошнотворного запаха, он отводит глаза. Старик закрылся и уронил руки, словно вконец обессилел. Сам видишь, нельзя меня трогать, чуть шевельнусь, все кишки вывалятся. А мы обмотаем тебя поплотней, обвяжем потуже да и поедем тихонько, настаивает Иосиф, хотя и без прежней уверенности: ясно, что, если и удастся взвалить старика на осла, живым его не довезешь. Анания снова закрыл глаза и, не открывая их, сказал: Уходи, Иосиф, уходи отсюда, ведь римляне вот-вот появятся. Не волнуйся, ночью они нападать не станут. Иди домой, иди домой, вздохнул Анания, и ответил ему Иосиф: Спи.

А сам во всю ночь не сомкнул глаз. И когда сознание его порой туманилось сонной одурью, он, боясь уснуть и потому противясь обволакивающей дремоте, спрашивал себя, зачем он пришел сюда: ведь и правда не было у них с соседом настоящей дружбы, из-за разницы в возрасте в первую очередь, но не только, а еще и потому, что Анания с женой всегда как-то жались и чересчур любопытничали, лезли в чужие дела и при этом вроде бы охотно приходили на помощь, но всегда казалось, что ждут отплаты, и тут уж они в своем праве определять, как и чем следует отплачивать. Это мой сосед, думал Иосиф и не находил лучшего ответа на свои вопросы, это мой ближний, этот человек умирает, он закрыл глаза не потому, что не хочет видеть меня, а чтобы не пропустить ни единого мига подступающей смерти, и я его бросить не могу. Иосиф сидел в узком промежутке между двумя циновками, на одной из которых лежал Анания, на другой – совсем молодой мальчик, немногим старше его сына Иисуса, бедняга тихонько постанывал и растрескавшиеся от жара губы его лепетали что-то невнятное. Иосиф взял его за руку в тот миг, когда Анания стал вслепую шарить вокруг себя, словно ища что-то, оружие ли для защиты, руку ли другого человека, чтобы сжать ее, так и пребывали эти трое, один живой меж двух умирающих, одна жизнь между двух смертей, а ясное ночное небо тем временем прокручивало планеты и звезды, выводя с той стороны мира белую сияющую луну, она плавала в пространстве и укрывала невинностью всю землю галилейскую. Много позже очнулся Иосиф от забытья, в которое погрузился против воли, проснулся он с чувством облегчения, поскольку на сей раз не снилась ему дорога в Вифлеем, а открыв глаза, увидел – Анания мертв, и глаза его тоже открыты, не хватило духу в последний миг взглянуть в лицо смерти, а рука сжимает его руку с такой силой, что плюсны чуть не расплющились, и тогда Иосиф выпустил руку юноши, которую по-прежнему держал, и понял непробудившимся еще окончательно умом, что жар у того спал. Иосиф посмотрел в открытую дверь: луна уже зашла, и проем заполнился неверным, буроватым светом еще не наступившего дня. В полумраке маячили смутные тени: это раненые, у кого хватало сил подняться, шли взглянуть на первые проблески зари, и друг у друга Или напрямую у неба могли бы они осведомиться: Что нынче увидит нарождающееся солнце, – когда-нибудь мы научимся не задавать бесполезных вопросов, но воспользуемся тем, что время это еще не настало, и спросим себя: Что нынче увидит нарождающееся солнце?

Иосиф подумал: Пойду-ка я отсюда, здесь я уже ничем не могу помочь, и все же вопросительный оттенок окрасил и эту его мысль, и следующую: Заберу его в Назарет, и показалось, будто затем и пришел сюда; чтобы найти живого Ананию и увезти мертвого. Юноша попросил воды. Иосиф поднес к его губам глиняный ковш:

Как ты сейчас? Получше. Во всяком случае, лихорадка у тебя, кажется, унялась. Попробую, пожалуй, подняться.

Поосторожнее, и Иосиф замолк, смущенный нежданной мыслью: для Анании он ничего не мог уже сделать, разве что похоронить его в Назарете, но этого мальчика, откуда бы тот ни был, еще можно спасти, забрать его отсюда, из смертного преддверия, заменить одного соседа другим, если можно так сказать. К Анании он уже не испытывал жалости, от него осталось всего лишь опустевшее тело, каждый раз, как Иосиф смотрел на него, он видел, что душа Анании отлетает все дальше и дальше.

Юноша словно чувствовал: с ним вот-вот произойдет что-то хорошее, глаза у него заблестели, но ни о чем спросить он не успел, Иосиф уже вышел, отправился за ослом, чтобы ввести его в амбар, да благословен будет Господь, он умеет вложить человеку в голову блестящие мысли. Осла не было. От него остался обрывок веревки, болтавшийся на перекладине, вор не стал тратить время на то, чтобы развязать простой узел, острый нож справился с делом быстрее.

Силы разом покинули Иосифа при виде такой беды.

Как теленок, оглушенный обухом для жертвоприношения в Храме, рухнул он на колени, закрыл лицо руками, и слезы, что тринадцать лет копились в ожидании прощения или кары, хлынули из глаз его. Бог не прощает грехов, которые совершаются по его воле. Иосиф не пошел обратно в амбар, теперь он знал, что никогда больше не постичь ему ни смысла собственных поступков, ни смысла мира, его собственного мира; вставало солнце, а зачем, Господи, и небо усеяно тысячами облачков, как пустыня камнями. Если бы кто увидел, как утирает Иосиф слезы рукавом, то решил бы, будто умер у него родственник, один из раненых, лежавших в амбаре, на самом же деле Иосиф только что выплакал свои последние слезы бытия, слезы жизненной муки. Больше часа бродил он по городу в слабой надежде найти украденного осла и уже вознамерился было возвращаться в Назарет, как был схвачен римскими солдатами, вошедшими в Сепфорис. Ты кто? Я Иосиф, сын Илии. Откуда пришел? Из Назарета. Куда идешь? В Назарет. Что делал в Сепфорисе в такой день? Мне сказали, здесь мой сосед. Какой сосед? Анания. Нашел ты его? Да. Где ты его нашел? В амбаре, вместе с другими. Какими другими? С ранеными. Где? Там. Его отвели на площадь, там уже сидели на земле человек двенадцать – пятнадцать, были среди них раненые, и сказали ему: Садись сюда, с этими. Иосиф понял, что сидевшие на площади были повстанцы, и возразил: Я плотник, мирный человек, и один из тех, кто сидел на земле, сказал: Мы не знаем этого человека, но начальник стражи, караулившей пленников, ничего не хотел слушать и толкнул Иосифа к остальным так, что тот упал: Отсюда тебе одна дорога – на крест. В первое мгновение в голове у Иосифа, ошеломленного вдвойне падением и приговором, не было ни единой мысли. Очнувшись же, ощутил он в себе великое спокойствие, словно все с ним случившееся было лишь дурным сном, о котором точно знаешь, что это всего лишь сон, а потому ни к чему терзаться страхами, они рассеются, как только откроешь глаза. И тут он вспомнил: когда ему снилась дорога в Вифлеем, он тоже был уверен, что проснется, и в этот миг его внезапно пробрала дрожь, и во всей своей жестокой непреложности вдруг отчетливо явилась ему его участь: Я умру, я умру ни за что. Он почувствовал чью-то руку у себя на плече, и сидевший рядом промолвил: Когда придет главный над легионерами, мы скажем ему, что ты к нам не имеешь никакого отношения, и он отпустит тебя. А как же вы? Когда попадаешь к римлянам в лапы, конец всегда один – крест, и на этот раз все будет так же, а не иначе. Спаси вас Бог. Бог спасает души, тела он не спасает. Привели еще двоих, троих, потом сразу человек двадцать. По краю площади жались жители Сепфориса, женщины и дети, и совсем немного мужчин, они беспокойно перешептывались, но двинуться прочь отсюда не смели без позволенья римлян, и так им очень повезло, что на них не пало подозрение в пособничестве мятежникам. Через какое-то время привели еще одного человека, легионеры, приведшие его, сказали: Все, больше никого нет, и начальник стражи крикнул: Всем встать!

Пленные решили, что идет командир когорты, сосед сказал Иосифу: Готовься, имея в виду: Готовься, тебя сейчас отпустят на свободу, словно для свободы нужна какая-то особая подготовка, но если кто и пришел, то не командир когорты, да и вообще осталось неясным, кто это был, потому что начальник отдал приказ своим солдатам на латыни, и, надо отметить, все, что говорилось солдатами до сих пор, говорилось только на латыни, не унизятся же сыны римской волчицы до изучения варварских наречий, на что же тогда переводчики, однако в этом случае разговор вели военные между собой, и надобности в переводе не было, легионеры быстро окружили пленных: Шире шаг! – и процессия – приговоренные вначале, за ними жители Сепфориса – направилась прочь из города. Когда Иосиф понял, что его уводят вот так, не дав даже испросить пощады, он воздел руки к небу и закричал: Спаси меня, я не такой, как эти, спаси меня, я невиновен, но приблизившийся к нему солдат вытянул его древком копья по спине так, что Иосиф едва устоял на ногах. Надежда покинула его. В отчаянии возненавидел он Ананию, из-за него теперь Иосиф обречен на смерть, но это чувство, опалив все нутро его, исчезло, как и явилось, оставив в душе Иосифа пустыню. Больше идти некуда, словно бы думал он, однако заблуждался: было, было еще куда идти, правда недалеко. Трудно поверить, но близость неизбежной смерти умиротворила его.

Он оглядел своих товарищей по несчастью и скорой муке, они шли спокойные, кое-кто тащился понуро, но прочие шагали, расправив плечи и подняв голову. В большинстве своем это были фарисеи. И тогда Иосиф впервые вспомнил о детях, мелькнула мысль и о жене, но слишком много оказалось этих родных лиц, имен, и голова его от голода и недосыпа пошла кругом, в кружении этом теряя их по дороге, пока в ней не остался лишь один Иисус, первородный сын его, последнее его наказанье. Иосиф вспомнил, как говорили они о его сновидении, как он сказал сыну: И ты не все вопросы можешь мне задать, и я не все ответы могу дать тебе, а теперь вышел срок и спрашивать и отвечать.

За городом, на небольшом естественном возвышении, видном с улиц Сепфориса, стояли, по восемь в ряд, сорок вбитых в землю толстых брусьев, достаточно прочных, чтобы выдержать вес человека. Рядом с каждым брусом на земле лежала длинная перекладина, как раз на размах раскинутых рук человека. При виде орудий казни несколько приговоренных попытались было бежать, но солдаты службу знали и преградили им путь, один повстанец кинулся было на меч, но втуне – легкой смерти он себе не стяжал, первым же его и поволокли к кресту. И споро пошла работа: руки приговоренных прибивали к поперечинам, потом поднимали к верхушкам вертикальных брусьев. Вокруг повсюду слышались стенания и крики, рыдал народ Сепфориса, который во устрашение заставили смотреть на это зрелище. Вскоре кресты уже воздвиглись в завершенном виде, на каждом висел человек с подогнутыми ногами, и любопытно было бы узнать, а это-то зачем, может, из Рима поступило такое указание, и отдано оно было с целью рационализации труда и экономии расходных материалов, ведь даже человек, вовсе несведущий в технологии распятия, сообразит, что если подвешивать человека в полный рост, то крест должен быть высоким, соответственно увеличивается расход материалов, возрастает объем грузоперевозок, с большими трудностями сопряжена установка, и следует также принять во внимание, что невысокий крест создает благоприятные, в данных, конечно, обстоятельствах, возможности для казнимых: ведь если ногами они почти касаются земли, то и снимать их потом будет легче, не нужны никакие лестницы, и они попадают, так сказать, прямо в объятия родных и близких, если таковые имеются, или тех, кто будет хоронить их по долгу службы, не век же им тут, согласитесь, висеть. Иосифа распинали последним, уж так получилось, и потому пришлось ему смотреть, как одного за другим обрекают на муки тридцать девять его незнакомых товарищей, а когда настал его черед и потеряна была всякая надежда, сил на то, чтобы еще раз заявить о своей невиновности, у него не хватило, упустил он, наверное, и возможность спасти себя, когда солдат с молотком сказал своему начальнику: Этот говорил, что на нем нет вины, и начальник вдруг задумался, тут бы и закричать: Я невиновен, но Иосиф промолчал, сдался, и тогда начальник огляделся, и, верно, показалось ему, что утрачена будет симметрия, если не использовать последний крест, ибо сорок – число хорошее, круглое, и махнул рукой, и гвозди были вогнаны, а Иосиф вскрикнул и кричал еще и еще, его подняли вверх, и он всей тяжестью тела повис на гвоздях, пробивших запястья и снова закричал, когда длинный железный штырь пронизал сложенные ступни, хвала Тебе, о Господи мой Боже, это я, человек, которого Ты создал, ведь проклинать Тебя запрещает Закон. Вдруг, словно кто-то дал знак, народ Сепфориса издал дружный горестный вопль, но не из сострадания к казнимым – это по всему городу разом вспыхнули пожары, пламя, как запал греческого огня, с воем пожирало жилые дома, общественные здания, деревья во внутренних двориках. Не обращая внимания на пожар, который разожгли другие легионеры, четверо солдат, отряженных в помощь палачам, бежали вдоль рядов распятых и железными ломами дробили им берцовые кости. Пока один за другим умирали распятые на крестах, горел и выгорел дотла Сепфорис. Плотник по имени Иосиф, сын Илии, был человек молодой, в расцвете сил, на днях исполнилось ему тридцать три года.


* * *

Когда окончится эта война – а ждать осталось недолго, ибо уже слышны ее предсмертные хрипы, – люди точно установят число всех, кого там и тут, вблизи и вдали, унесла она, и если количество павших на поле брани, погибших в засадах и стычках постепенно утратит свое значение или даже вовсе забудется, то те две примерно тысячи казненных на кресте останутся в памяти жителей Иудеи и Галилеи, и говорить о распятых будут еще много лет спустя, до тех пор, пока земля не обагрится новой кровью другой войны. Две тысячи распятых – это очень много, а покажется – еще больше, если только представить себе столбы, вкопанные вдоль дороги в километре один от другого, или, например, по периметру страны, которая когда-нибудь получит название Португалии, ибо именно такова будет примерная протяженность ее границ. На всем пространстве от реки Иордан до моря слышен плач вдов и сирот: такое уж их вдовье и сиротское дело – плакать и стенать, а потом дети подрастут, пойдут на новую войну, и место их займут новые вдовы и сироты, и если меняются обычаи и обряды и в знак траура вместо белого, к примеру, облачаются в черное или наоборот, если вместо того, чтобы рвать на себе волосы, их прячут под кружевным покрывалом, то слезы во все времена одни и те же.

Мария еще не плачет, но душа ее объята предчувствием – муж домой не вернулся, а люди в Назарете толкуют, будто Сепфорис сожгли дотла и многих там распяли. И, взяв с собой своего старшего, Мария повторяет путь, которым вчера прошел Иосиф, ищет следы, оставленные его сандалиями, время дождей еще не настало, и ветер еще тих и легок и едва-едва притрагивается к земле, однако следы Иосифа уже превратились в следы какого-то доисторического зверя, обитавшего здесь в незапамятные времена. И когда мы говорим: Вчера, это то же, что сказать: Тысячу лет назад, ибо время – не веревка с узлами, которую можно измерить пядь за пядью, время – это волнистый откос, и одна лишь память наша способна привести его в движение и приблизить к нам. Вместе с Марией и Иисусом идут другие жители Назарета, влекомые кто сочувствием, кто любопытством, есть среди них и какие-то дальние родичи Анании, но они-то вернутся по домам, одолеваемые теми же сомнениями, с какими покидали их: раз не нашли его труп, стало быть, он жив, а в амбаре поискать не сообразили: глядишь, и нашли бы своего мертвого среди других, обращенных, как и он, в уголь. Когда на полпути назаретянам встретятся солдаты, направляющиеся в их городок, кое-кто, беспокоясь о своем достоянии, по вернет назад, ибо разве узнаешь, что придет в голову солдатам, когда, постучав в дверь, не услышат они из-за двери никакого ответа. Старший же над солдатами желал знать, что нужно этой деревенщине в Сепфорисе, что они там позабыли и зачем идут туда. Поглядеть на пожар идем, ответят те, и старший удовлетворится таким ответом, поскольку от сотворения мира пламя влечет к себе человека, и иные мудрецы утверждают даже, что это бессознательный отклик на зов, идущий изнутри, на воспоминание о первоначале, словно в пепле заключена память о том, что сгорело, и этим-то объясняется, почему так завороженно смотрим мы на огонь, горит ли он в очаге, согревающем наше жилище, или дрожит на фитильке свечи, жилище это освещающей. Будь мы столь же неразумны и безрассудно-отважны, как мотыльки и бабочки и прочая мошкара, то, должно быть, весь род человеческий в полном составе бросился бы в огонь, и уж тогда бы вспыхнуло и полыхнуло с такой силой, что свет этот проник бы и сквозь закрытые веки Бога, пробудил бы его от летаргического сна, да вот жаль только, что он бы уж не успел узнать и разглядеть нас – сгинувших в пламени. Мария, хоть у нее полон дом детей, оставленных без присмотра, назад не повернула – она так и идет, как шла, и даже не очень встревожена, потому что не каждый же день врываются в город воины царя Ирода избивать младенцев, да и потом, наши славные римляне не только не препятствуют тому, чтобы дети росли, но даже как бы и поощряют их к этому – пока что живите, а дальше видно будет, и дальнейшее зависит от того, насколько будете вы законопослушны, благонравны, да чтобы платили подати вовремя. И вот шагают по дороге Мария с Иисусом, а полдюжины родичей Анании, увлекшись разговором, отстали, плетутся поодаль, а поскольку нет у матери и сына иных слов, кроме тех, которыми можно высказать лишь снедающую их тревогу, идут они молча, чтобы не терзать Друг друга, и странная тишина воцаряется вокруг – не слышно ни птичьих голосов, ни посвиста ветра, ничего, кроме шагов, но и этот звук все слабее и глуше, будто какой-то честный прохожий, забредя ненароком в покинутый хозяевами дом, в смущении торопится выйти оттуда. И за очередным, последним поворотом дороги вдруг открылся Сепфорис, кое-где еще объятый пламенем и весь окутанный уже редеющей пеленой дыма, Сепфорис с почерневшими от копоти стенами домов, с деревьями, обугленными, но сохранившими листву, которая стала теперь ржавого цвета. А вон там, справа от нас, – кресты.

Мария бросилась было к ним бегом, но они были слишком далеко – не добежишь, и, задохнувшись, она умеряет шаг: немудрено, что после стольких и столь частых родов сердце ее надорвано. Иисус, как подобает почтительному сыну, хочет быть рядом с нею и сейчас, и потом, когда они вместе испытают одну и ту же радость или одну и ту же скорбь, однако мать идет так медленно, еле ноги переставляет, что он говорит: Так мы и до завтра не доберемся, и Мария движением руки отпускает его, как бы сказав: Ступай один, и он прямиком, через поле, чтобы срезать путь, опрометью несется к столбам, бормоча: Отец, отец – с надеждой на то, что не найдет его среди казненных, и с мукой, потому что уже нашел. Он подбежал к первому ряду столбов – на иных еще висят распятые, с других они уже сняты, опущены наземь, ждут погребения, и лишь вокруг немногих стоят родственники, ибо большинство мятежников люди нездешние, пришлые и сражались в разных отрядах, сойдясь в единое войско только здесь, перед тем как принять свой последний бой, а сейчас каждый из них отделен, отъединен от других и пребывает в не выразимом словами одиночестве смерти. Иисус не видит отца, и душа его полнится ликованием, но рассудок говорит: Подожди, это еще не конец, а вот и конец – на земле простерт тот, кого он искал, – крови почти нет, лишь разверстые раны на запястьях и на ступнях – и кажется, будто Иосиф спит, но нет, отец, ты не спишь, никому не удалось бы уснуть, когда ноги выворочены так неестественно, спасибо уж и за то, что кому-то хватило милосердия снять тебя с креста, однако казненных так много, что люди, позаботившиеся о тебе, не успели выпрямить раздробленные твои ноги. Юноша по имени Иисус стоит на коленях у тела отца, плача, хочет дотронуться до него и не смеет, но вот настает миг, когда скорбь перебарывает страх смерти, и тогда он обнимает труп. Отец, отец, бормочет он, а рядом другой голос произносит:

Ох, Иосиф, муж мой, – это подоспела обессиленная Мария, которая начала плакать еще издали, потому что, еще издали заметив замершего сына, поняла, что ее ожидает. А теперь плачет она еще неутешней и горше, ибо разглядела перебитые ноги: неизвестно ведь, утихают ли после смерти те муки, что испытывал человек при жизни, особенно в последние ее минуты, весьма возможно, что со смертью в самом деле кончается все, но никто не может утверждать наверное, что память о страдании, хоть несколько часов по крайней мере, не живет в том, что мы называем телом, и нельзя исключить, что разложение и распад плоти – это единственный способ от этих страданий избавиться. Мария так мягко и нежно, как никогда бы не решилась прикоснуться к живому, попыталась поровней положить неестественно вывернутые ноги Иосифа, придававшие ему жутковатое сходство со сломанной куклой. Иисус не дотрагивался до отца, только одернул задравшийся подол хитона, который не сняли с него, поднимая на крест, но все равно голени – они с какой-то особенной пронзительностью подчеркивают» как хрупко, в сущности, человеческое тело, – остались открыты. Берцовые кости перебиты, и потому ступни не торчат вверх, а поникли, открывая раны на лодыжках, куда на запах крови слетелись рои мух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю