Текст книги "Евангелие от Иисуса"
Автор книги: Жозе Сарамаго
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
А утром, на часок оставив хозяйский дом, где лежат два убитых мальчика, пришла в пещеру рабыня Саломея, уверенная, что та же злая участь постигла и младенца, которого она принимала. Но пещера была пуста, ничего в ней не было, кроме следов человеческих ног и отпечатков ослиных копыт, и на пепле, подернувшем совсем уже погасшие угли, не было ни капли крови. Нет его здесь, сказала она сама себе, от первой своей смерти он спасся.
* * *
Через восемь месяцев после того счастливого дня, когда Иосиф со своим семейством – все были целы и невредимы, за исключением осла, который стал слегка припадать на правую переднюю ногу, – благополучно избежав многих опасностей, воротился в родной Назарет, пришла весть о том, что царь Ирод скончался в одном из своих дворцов в Иерихоне, куда, уже слабеющий и безнадежно больной, перебрался с первыми же дождями, возвестившими о приходе суровой зимы, которая в Иерусалиме к больным и хилым сурова вдвойне. Сообщалось также, что осиротевшее после смерти своего властелина царство, за которое передрались наследники тирана, оказалось по итогам семейственной не то что розни, а резни поделенным между тремя его сыновьями: Ирод Филипп правил теперь землями, лежащими к западу от Галилеи, во владение Ироду Антипе отошли Галилея и Перея, Архелаю же достались Иудея, Самария и Идумея. Как раз в те самые дни один заезжий погонщик мулов, из тех, кого хлебом не корми, а только дай, переплетая были с небылицами, порассказывать всякую всячину, поведал жителям Назарета о пышных похоронах царя Ирода, на которых, как он клялся и божился, сам присутствовал: Царь лежал на золотых, осыпанных драгоценными камнями носилках, а те стояли на великолепном катафалке – тоже из чистого золота и весь покрыт пурпурным балдахином, а тащили погребальную колесницу два белых быка, а тело Ирода было с головы до ног обвито багряницей, так что ничего и не было видно, кроме короны, возложенной на том месте, где должна была находиться голова, за катафалком шли флейтисты, а за ними наемные плакальщицы, и все они были вынуждены вдыхать этот тошнотворный запах, бивший им прямо в ноздри, даже меня, хоть я и стоял на обочине дороги, чуть не вывернуло наизнанку, когда процессия проходила мимо, следом верхами ехала царева стража, за нею же шли воины с копьями, мечами и щитами, будто на войну собрались, и шло, шло, шло это воинство, подобное ползущей змее, чья голова уже скрылась из виду, а хвост еще не показался, и мнилось, конца-краю ему не будет, дрожь пробирала при взгляде на это нескончаемое шествие, подвигавшееся вслед за покойником и при этом – навстречу собственной смерти, которая неизбежно приходит за каждым, и пусть даже порою покажется, что она слишком запаздывает, нет, вот уж она тут как тут, стучится в дверь: Вышел срок, час настал, пришла я, объявляет эта гостья с порога, не делая никакого различия между царями и рабами, между тем, чью мертвую, разлагающуюся плоть везли там, впереди, во главе траурного кортежа, и теми, кто тащился позади, глотая поднятую бесчисленными воинами пыль, – они-то пока живы, но, как и все, бредут к месту своего последнего упокоения. Право, этому бы рассказчику прогуливаться вместе с другими философами-перипатетиками под коринфской колоннадой какой-нибудь академии, а не гнать мулов по дорогам Израиля, ночуя на вонючих постоялых дворах и рассказывая байки всякой деревенщине, вроде этих назаретян.
А среди них, собравшихся на площади перед синагогой, был и наш Иосиф – он проходил мимо и остановился послушать, хоть, по правде говоря, слушал не слишком внимательно все, что относилось к подробностям погребального шествия, а если даже кое-что и запомнил, то все это мигом вылетело у него из головы, стоило лишь аэду от живописных подробностей перейти к философической концовке, зазвенеть, так сказать, элегической струной своей арфы: имелись у плотника веские и неизбывные основания к тому, чтобы именно на нее отозвались струны души его. И основания эти были просто на лбу у него написаны – изменился Иосиф неузнаваемо, ибо одно дело – его прежняя степенная сдержанность, сосредоточенная серьезность, призванные скрыть, как, в сущности, он еще молод, и совсем-совсем другое, несравнимо худшее – скорбь, горькими складками залегшая в углах рта, до времени рассекшая лицо его глубокими морщинами. И уж всерьез бы встревожился тот, кто заметил бы выражение его глаз, а вернее – отсутствие всякого выражения: мертвыми казались они, будто припорошенными пеплом, но под слоем его все никак не мог погаснуть и остыть нехороший жар, раздуваемый бессонницей. Иосиф и вправду почти не спит.
Сон сделался ныне заклятым его врагом, он сражается с ним ныне не на живот, а на смерть, и войну эту ему не выиграть, и если даже изредка и удается ему одержать победу и измученное тело сдается и засыпает, то сейчас же, неминуемо появится на дороге конный отряд, и в рядах его, среди других воинов, скачет он сам, крутя над головой мечом, и в тот миг, когда разум возобладает наконец над ужасом, непременно прозвучит вопрос начальника: А ты, плотник, куда? – и не хочет отвечать на него несчастный Иосиф, и сопротивляется ему из последних сил – уже не телесных, ибо иссякли они, но душевных, – но сон одолевает, железными пальцами разжимает стиснутые зубы, и вместе с рыданием вырывается из уст уже возвращающегося к яви Иосифа чудовищный и неизменный ответ: В Вифлеем, убить сына своего. И потому не станем спрашивать его, запомнил ли он, сколькими быками запряжена была погребальная колесница Ирода, белые были эти быки или пегие, – думает он теперь, по дороге домой, только о последних словах погонщика мулов, сказавшего, что все это неисчислимое множество людей, хоронивших царя, все эти рабы и воины, стражники и плакальщицы, флейтисты и сановники, князья и престолонаследники, да и все мы, кем бы ни были, где бы ни были, заняты в жизни одним лишь – ищем то место, откуда уж не сдвинемся. Но не всегда же так, бьется в мозгу Иосифа, и столь велика его скорбь, что не остается места даже смиренномудрию, а ведь оно одно, когда ни на что более рассчитывать не приходится, способно утишить муку, утешить в горе, не всегда же так, повторяет он, многие всю жизнь проводят там, где родились, и за ними приходит туда смерть, и это доказывает, что судьба – это единственное твердое, верное и обеспеченное, Боже ты мой, как просто – достаточно дождаться, когда сбудется все, что предопределено нам в жизни, и можно будет сказать: Судьба такая, царю Ироду судьбою предопределено было скончаться в Иерихоне и на погребальных дрогах отправиться в свой дворец-крепость Иродию, а младенцев вифлеемских смерть избавила от любых путешествий. А что до судьбы самого Иосифа, то она поначалу, если заново взглянуть на цепь разворачивавшихся событий, казалось, должна была стать частью высшего замысла, призванного спасти жизнь невинных созданий, на самом же деле обернулась чем-то совсем иным, ибо плотник, услыхав о смертельной угрозе, никому ничего не сказал и кинулся спасать собственного сына, бросив остальных на произвол судьбы – в самом буквальном и самом точном значении слова. Вот почему он потерял сон, а если ему удается заснуть, то вскоре пробуждается в тоске и скорби, возвращаясь к яви, которая тоже не дает ему позабыть тот сон, и можно, пожалуй, сказать, что когда он не спит, то мечтает о том, чтобы уснуть, когда же ему удается забыться сном, он каждый раз безуспешно пытается проснуться и убежать от того, что ему видится, зная при этом, что неизбежно туда вернется, чтобы вновь и вновь переживать это наваждение, постоянно караулящее его у самой границы сна и яви, так что всякий раз, пересекая этот рубеж, будет Иосиф обречен на эту нестерпимую пытку. Ясно как день, что весь этот спутанный клубок терзаний именуется просто – угрызения совести, хотя накопленный веками опыт общения непреложно свидетельствует: точность определений – не более чем иллюзия, ибо неуклюж и беден язык человеческий, и слава Богу, что это так, и не в том дело, что нет, мол, слов выразить, к примеру, любовь, а в том, что слов в избытке, а любви нет.
Мария ждет второго ребенка. Но на этот раз никакой ангел в нищенских отрепьях не постучался к ней с этой благой вестью, и нежданный ветер не взвихривал пыль на улицах Назарета и в небе над ним, и вторую чашку со светящейся землей не пришлось закапывать рядом с первой, ничего этого не было, и сообщила она мужу о том, что снова беременна, этими самыми словами: Я беременна, а не сказала, к примеру, так: Погляди мне в глаза, и в блеске их увидишь наше второе дитя, на что Иосиф должен был бы ответить: Думаешь, я не заметил – заметил, но ждал, пока ты сама об этом мне скажешь. Ничего подобного не было и в помине: Иосиф выслушал и промолчал, не считать же речами его «а-а», и продолжал ширкать рубанком по доске, работая сноровисто и споро, но бездумно, а где были в эту минуту думы его, мы с вами знаем. Знает и Мария, знает с той самой ночи, когда выдал ей муж свою столь ревниво оберегаемую тайну, а она даже не слишком и удивилась – нечто подобное было совершенно неизбежно, вспомним, что сказал ей ангел в пещере: Раньше того дня услышишь ты рядом с собой тысячекратно усиленный крик. И хорошая жена сказала бы мужу: Брось, не думай об этом, сделанного не воротишь, несделанного – тем паче, и, в конце концов, первым долгом надо было действительно спасать родного сына, а перед чужими сыновьями обязательств у тебя не было, но дело в том, что с некоторых пор Мария перестала быть хорошей женой в обычном понимании, то есть такой, как раньше была или старалась быть, а перестала стараться потому, возможно, что услыхала от ангела другие, суровые слова, которые, по тону судя, относились также и к ней самой: Не затем, чтобы прощать, пришел я сюда.
Если бы Мария могла поделиться своей сокровенной тайной с мужем, Иосиф, с таким увлечением изучавший Священное Писание, несомненно, всерьез задумался бы о том, что это за ангел такой предстал его жене, – неведомо откуда является и заявляет, что он не ангел прощения, что подозрительно уже само по себе, так как всем известно, что создания, именуемые ангелами, и не наделены властью прощать, потому как подобной властью обладает исключительно один Господь Бог. Если же ангел утверждает, что он не ангел прощения, то слова его либо вообще лишены смысла, либо наоборот – звучат слишком многозначительно, и если предположить, что ангел, явившийся Марии, был на самом деле ангелом наказания, тогда его высказывание можно было бы понять так: Что за нелепость – просить меня о прощении, я не прощаю, я наказываю. Но ангелы, не считая, понятное дело, херувимов с огненными мечами, которым Господь Бог наказал охранять дорогу, ведущую к древу жизни, чтобы подальше держались от его плодов наши прародители или их потомки, то есть мы с вами, ангелы, так сказать, по определению никак не похожие на полицейских, которые выполняют неприятные, но необходимые в обществе репрессивные функции, и существуют-то, чтобы помогать нам в жизни, удержать, когда мы вот-вот свалимся в колодец, подхватить, когда оскользается нога с висящего над бездной моста, оттолкнута на обочину, когда обезумевшая квадрига вдруг вынесет прямо на нас колесницу или вылетит автомобиль с отказавшими тормозами. Ангел, будь он и вправду ангелом, мог бы даже избавить бедного Иосифа от бесконечного ночного кошмара, ибо достаточно ему было бы предстать во сне перед каждым из отцов убитых младенцев из Вифлеема и сказать каждому: Встань, возьми младенца и матерь его, и беги в Египет, и будь там, доколе не скажу тебе, ибо Ирод хочет искать младенца, чтобы погубить его, и таким образом могли бы спастись все младенцы – и Иисус, спрятавшись в пещере вместе со своими родителями, и все остальные – укрывшись на время в Египте, а позже они могли бы вернуться назад, когда ангел, вновь представ перед каждым из их отцов, сказал бы: Встань, возьми младенца и матерь его и иди в землю Израилеву, ибо умер искавший души младенца. Ясно, что ангел, благодаря подобному предупреждению, сделанному вроде бы из самых лучших чувств, вернул бы детей туда, где в свое время им суждено будет встретить свою смерть, то есть всего лишь отсрочил бы ее, ибо, как мы убедились, ангелы хоть и на многое способны, однако отнюдь не всесильны – ив этом они подобны Господу – и смерть отвести от нас не могут. Размышляя подобным образом, Иосиф в конце концов пришел бы скорей всего к заключению, что ангел, явившийся его жене в пещере, все-таки был посланником ада, демоном, принявшим обличье пастуха, что лишний раз свидетельствует о том, как слаба женщина по природе своей, как подвержена пороку и изобретательна на уловки, к которым прибегает, когда какой-нибудь падший ангел уловит ее в свои сети. Ну а если бы Мария все же решила поделиться с мужем своими мыслями, если бы она не смогла молчать, если бы не хранила в тайне воспоминания о необычных эпизодах благовещения, то он все равно запел бы новую песню на старый лад и нашел бы множество новых доводов в подтверждение своей теории, а самое главное, конечно, то, что предполагаемый ангел не сказал прямо: Я ангел Господень, или: Я послан Господом, но лишь сообщил кратко: Я ангел, поспешив при этом предупредить Марию: Только никому не говори об этом, как будто опасался, что это станет известно всем. Наверняка найдется немало таких, кто станет возражать против подобного толкования отдельных незначительных подробностей, ничуть не проясняющих сути этой архиизвестной истории, хотя автору настоящего евангелия представляется весьма существенной, как в отношении прошлого, так и в отношении будущего, разница касательно того, объявят тебя ангелом небесным или ангелом преисподней, причем разница здесь важна не только по форме, но и по сути, по существу и по содержанию, ведь, насколько известно, сотворивший первых сотворил и вторых, хотя затем и исправил свою ошибку.
Мария, как и муж ее, впрочем по разным причинам, иногда вдруг впадает в глубокую задумчивость, застывает на месте с отсутствующим видом, устремив отрешенный взгляд неведомо куда, и все у нее тогда начинает валиться из рук, и, честно говоря, ничего тут не было бы странного для женщины в ее положении, если бы все бесчисленное разнообразие мыслей ее не сводилось в конечном итоге к одному вопросу: Почему ангел возвестил мне о рождении Иисуса, а сейчас не является? И она смотрит на своего первенца, который в эту пору уже начал ползать, как и все дети в этом возрасте, смотрит, стараясь найти в нем какую-нибудь отличительную черту, примету, особенность – звезду ли во лбу или шестой палец на руке, но сын ее – такой же точно, как и все: так же пускает пузыри, пачкает пеленки и плачет, и вся разница между ним и всеми остальными в том, что это ее сын, и волосы у него темные, как у отца с матерью, и радужка глаза уже теряет белесоватый, так называемый молочный оттенок, приобретая мало-помалу свой природный или по наследству полученный от многих поколений предков цвет – темно-карий вокруг зрачка, а чем дальше от него, тем заметней делается отлив, который мы бы определили как дымчато-зеленоватый, но ведь ничего в этом нет особенного, и значение это имеет, лишь когда речь заходит о нашем с вами ребенке или – в данном случае – о сыне Марии. Пройдет всего несколько недель, и малыш начнет делать первые попытки встать на ножки и ходить, то и дело привычно опускаясь на четвереньки, он будет замирать, устремив взгляд вперед и с трудом удерживая головку, при звуке материнского голоса, зовущего его к себе: Сюда, сюда, мой мальчик, а чуть позже попробует заговорить, ощутив, что какие-то новые звуки теснятся в гортани, стремясь вырваться наружу, вначале ему будет трудно управляться с ними, он будет путать их с другими, уже знакомыми и освоенными то ли в крике, то ли в плаче, а потом, догадавшись, что производить эти новые звуки нужно как-то иначе, он будет пытаться повторить их вслед за отцом и матерью, следя при этом за движением их губ, до тех пор, пока не произнесет свое первое слово, хотя никому пока не ведомо, что это будет за слово, – может быть, «папа», может быть, «мама», а может быть, «каша», однако уже сейчас можно сказать наверняка, что, если матери или кому-нибудь из соседок вздумается опять задать ему вопрос: А куда курочка откладывает яичко, младенец Иисус больше никогда не станет отвечать им этим нелепейшим жестом – тыча пальчиком правой руки в левую ладошку, что просто унизительно и оскорбительно для человеческого существа, не заслуживающего того, чтобы к нему относились словно к собачонке, выучившейся реагировать на звук – будь то голос, свист или щелкание плетки. Теперь, отказавшись показывать это месте на своей ладони, Иисус ясно давал понять интересующимся, что курочка может отложить яичко, где ей только вздумается. Глядя на своего сына, Мария вздыхала, сожалея о том, что ангел так долго не возвращается: Теперь ты не скоро увидишь меня, пообещал он, а если бы он появился снова, она бы не стала пугаться, как прежде, а забросала бы его вопросами и сумела бы заставить его ответить на них, ведь женщина, родившая одного сына и вынашивающая другого, лишена бессловесной овечьей покорности, ибо на собственной шкуре познала, что такое муки, опасности, скорбь, и, если положить все это на одну чашу весов, вряд ли чем удастся перевесить такой груз. И, доведись ей вновь беседовать с ангелом, он бы теперь не отделался от нее тем, что сказал в первую их встречу: Да благословит тебя Бог, жена, да пошлет он тебе детей, да избавит он их от доли, что выпала тому, кто стоит пред тобой, чья жизнь исполнена горестей, кому некуда приклонить голову, – теперь ему пришлось бы, во-первых, объяснить, кто этот Бог, от имени которого он говорит, во-вторых, правда ли, что ему и в самом деле негде приклонить голову, ибо довольно странно слышать такое от ангела, или же он произнес эти слова оттого лишь, что слишком вошел в роль нищего, далее, пусть объяснит, о каком будущем, уготованном моему сыну, говорилось в том печальном и мрачном пророчестве и, наконец, что это за тайна скрыта в чашке со светящейся землей – ее зарыли возле двери, и вскоре на этом самом месте после их возвращения из Вифлеема выросло это странное деревце, стволик да листья, и, как ни пытались вырвать его с корнем, оно каждый раз вырастало снова и разрасталось пуще прежнего. Двое старейшин синагоги, Закхей и Дотаим, приходили посмотреть на него и, хоть не были особенно сведущи в ботанике, сделали вывод, что оно в должный срок произросло из семени, принесенного вместе с той самой светящейся землей, по выражению Закхея, как Закон Господа, создавшего жизнь. Но если Мария со временем привыкла к этому упорному деревцу и считала, что оно оживляет и украшает двор их, то в душу Иосифа вносило оно смуту, подпитывая новыми резонами давние подозрения, так что он даже перенес свой верстак на другое место, делая при этом вид, что этого мерзкого растеньица просто не существует. Чего только не предпринимал он, чтобы его извести, к каким только средствам – и все впустую – не прибегал: рубил его, пилил его, поливал кипятком, обкладывал комель раскаленными головнями и только на одно из какого-то суеверного почтения так и не отважился, не решился – вонзить в землю мотыгу и копать до тех пор, пока не удастся добраться до самого корня зла – чашки со светящейся землей. Вот как жили Иосиф с Марией, когда на свет появился их второй сын, нареченный Иаковом.
И минуло так еще несколько лет, и все оставалось по-прежнему, если не считать того, что появилось на свет еще несколько сыновей и две дочери и что, фигурально выражаясь, в родителях их окончательно померк последний блеск молодости. Что ж, удивляться не приходится: известно, как изнашивается женщина, когда часто носит она и рожает, уходят мало-помалу и красота и свежесть – если, конечно, обладала она ими, увядают лицо и тело, да и немудрено: за Иаковом следом родилась Лизия, за Лизией – Иосиф, за Иосифом – Иуда, за Иудой – Симон, за Симоном – Лидия, за Лидией – Иустин, за Иустином – Самуил, а те, кто рождались после Самуила, умирали во младенчестве, не успев получить имя. Дети нам даны на радость и в утешение, и Мария изо всех сил старалась радоваться и утешаться, но когда месяц за месяцем вынашиваешь в утомленной своей утробе столько плодов любви, отнимающих все силы телесные и душевные, то невольно закрадется в душу сперва недоумение, потом нетерпение, а потом и негодование, но не в такое время жила Мария, чтобы возложить ответственность за это на мужа своего Иосифа и уж подавно – на Господа нашего, который один, как известно, в животе и смерти волен и без его соизволения даже волос с головы не упадет. Иосиф же мало понимал в том, как и почему появляются на свет дети, то есть, обладая некоторыми самыми начальными и практическими понятиями, подходил к этому вопросу, если позволено будет так выразиться, сугубо эмпирически, ибо урок, ежедневно даваемый ему миром, сводил все загадки к одному непреложно очевидному факту, – если соединяется мужчина с женщиной, если, иными словами, познают они друг друга, то весьма высока вероятность того, что спустя девять или, реже, семь месяцев произведет женщина на свет вполне пригодного к жизни ребенка. Мужское семя, брошенное в женское лоно, уже несет в себе невидимо для глаза новое существо, которое Бог избрал, чтобы не пресекся и не оскудел род людской, по воле его населяющий этот мир, однако происходит это не всегда, что доказывает лишний раз неисповедимость путей Господних: чтобы родилось дитя, семя мужское само по себе есть условие необходимое, но недостаточное – нужно еще, чтобы мужчина не изливал семя свое помимо места, для него предназначенного, как поступал бедный Онан, поплатившийся жизнью за то, что не желал продолжить род покойного своего брата, зная наверняка, что, если не попадет семя в лоно женщины, с полной уверенностью можно утверждать, что не забеременеет она, но при всех прочих условиях не врет поговорка, и уж если повадился кувшин по воду ходить, то трижды девять – двадцать семь. Доказано, однако, что сам Бог поместил грядущего Исаака в капли той уже сякнущей жидкости, которую Авраам оказался способен из себя извергнуть, и не кто, как Бог, окропил ими недра жены его Сары, у которой к тому времени уже прекратилось обыкновенное у женщин. И мы, рассмотрев этот вопрос под этим теогенетическим углом, сможем заключить, не входя в противоречие с логикой, ибо должно ей быть на первом месте и в этом мире, и во всех прочих, что именно Бог с таким упорством побуждал, чтобы не сказать – подстрекал Иосифа столь часто и рьяно входить к жене своей Марии, превратив ее в некое орудие, с помощью коего он избывал угрызения совести, мучившие его с того самого дня, когда он допустил, не дав себе труда задуматься о последствиях, избиение младенцев в Вифлееме. Но самое любопытное обстоятельство, доказывавшее, что пути Господни не только неисповедимы, но и зачастую попросту непроходимы, в том заключалось, что Иосиф, хоть и действовал едва ли не бессознательно, по наитию, почитал – хотите верьте, хотите нет – осененными Божьей благодатью действия свои, направленные на то, чтобы этим упорным оплодотворением если не вернуть в мир убитых в Вифлееме младенцев – это, разумеется, было невозможно, – то привести в него хотя бы такое же число загубленных душ, с тем чтобы к следующей переписи все цифры сошлись. Бог и плотник Иосиф угрызались по одной и той же причине, и если в те давние времена поговорка «Бог не спит» была уже в ходу, мы ныне имеем все основания осведомиться, почему же он не спит – не оттого ли, что совершил промах, не только Всевышнему, но и человеку непростительный? С каждым новым ребенком, выпущенным по воле Иосифа в мир, Господь все выше поднимал поникшую голову, но до конца поднять ее так и не сумеет никогда, ибо воины Ирода истребили в Вифлееме двадцать пять душ, а отпущенной Иосифу жизни не хватит, чтобы зачать такое множество сыновей, да и утроба единственной жены его слишком уж была утомлена, а тело и душа – измучены, чтобы могла Мария зачать и выносить стольких. Дети заполняли двор и дом плотника, а казалось, будто и двор этот, и дом пусты.
Когда первенцу Иосифа исполнилось пять лет, стал он ходить в школу при синагоге. Каждое утро чуть свет отводила его мать к законоучителю, чьих скудных знаний для этого начального уровня хватало, и в синагоге отведено ему было особое помещение, где Иисус вместе с другими мальчиками из Назарета не старше десяти лет проводил в жизнь наставление одного мудреца: Должно воспитывать дитя в Законе, как быка – в ярме. Оканчивались уроки в переводе на нынешнее времяисчисление в полдень, и бедняжка Мария, уже поджидавшая сына, не могла даже осведомиться об успехах его в учении, ибо все тот же мудрец изрек в свое время столь же недвусмысленно: Лучше предать Закон пламени, чем постижению женщины. А также не следует исключать и возможности того, что и сам ее сын, уже осведомленный к этому времени об истинном месте, приличествующем в мире сем женщинам, включая и матерей, буркнул бы ей в ответ что-то явно и намеренно невразумительное, имеющее целью ей на место это указать, чтобы не забывала она о своей ничтожности, ничтожность же у каждого своя, вспомним хоть царя Ирода – безмерная власть, огромное могущество, а взглянем на него сейчас – не сможем даже продекламировать «Лежит, распростертый в тлене» [33
Хрестоматийная строчка из стихотворения Ш. Пессоа «Мамин сын» (в другом переводе – «Мамин сорванец»).
[Закрыть]], ибо уж и тлеть-то нечему, ничего не осталось, кроме кучки зловонных костей, полуприкрытых грязным тряпьем. Когда же Иисус входил в дом, отец спрашивал его: Ну, чему научился сегодня? – и мальчик, одаренный от природы редкостной памятью, повторял слово в слово усвоенный урок: сначала это были буквы, потом самые главные понятия, потом целые фразы из Торы и целые периоды из Писания, и Иосиф, слушая его, правой рукой отбивал такт и кивал одобрительно. Стоя в сторонке, узнавала Мария то, о чем не могла спросить, – это древнейший женский способ познания, доведенный за века и тысячелетия практики до полного совершенства: им не позволяют осведомиться, и они просто слушают и в скором времени знают уже все и, достигая высшей точки, научаются даже отличать ложь от истины. Но вот чего не знала она или знала, но недостаточно – какая странная связь объединяла отца с сыном, так что даже от постороннего не укрылось бы то выражение скорбной нежности, появлявшееся на лице Иосифа всякий раз, когда он говорил со своим первенцем, словно думал он в этот миг: Сын мой возлюбленный – боль моя. Зато знала она, что кошмарные сновидения мужа – душевная чесотка – хоть и не оставляли его, но, повторяясь из ночи в ночь, сделались столь же привычны, как обыкновение спать на правом боку или среди ночи просыпаться и пить. И хоть она, как хорошая жена, не переставала тревожиться за Иосифа, важней всего на свете было для нее, чтобы сын ее пребывал в добром здравии, телесном и душевном, которое означало бы, что не так уж велика была вина его отца или что Господь, не выказывая, по своему обыкновению, гнева, уже наслал кару, вроде той, что постигла разоренного и прокаженного человека по имени Иов, мужа непорочного, справедливого и богобоязненного и в том лишь виноватого, что стал предметом спора между Богом и Дьяволом, каждый из которых упорно отстаивал свои воззрения и прерогативы. А потом они еще удивляются, когда человек в отчаянии кричит: Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: зачался человек, день тот да будет тьмою, ночь та – да обладает ею мрак, да не сочтется она в днях года, да не войдет в число месяцев, о, ночь та – да будет она безлюдна и да не войдет в нее веселье, но, впрочем, заметим справедливости ради, что затем возвратил Господь потерю Иова и дал ему вдвое против того, что сам же так простодушно у него отнял, чего нельзя сказать о других людях, именем которых не названы книги, – у них все отнято и ничего не возвращено, им обещано, да не выполнено. А в доме плотника жизнь, несмотря ни на что, течет спокойно, и на столе, хоть и не ломится он от изобильных плодов преуспеяния, всегда есть хлеб и прочее, что помогает душе держаться в теле. Единственное же сходство между достоянием Иова и достоянием Иосифа в том, что было у первого семеро сыновей и три дочери, у второго же – семеро сыновей и две дочери, так что в этом отношении несомненное преимущество оставалось за плотником, которому все-таки удалось спасти мир от прихода в него еще одной женщины. Что же касается всего остального, то вспомним – прежде чем Господь удвоил то, чем владел Иов, имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов, пятьсот ослиц и весьма много прислуги, тогда как у Иосифа имелся один лишь хорошо знакомый нам осел и больше ничего. И признаем, что одно дело – работать, чтобы прокормить всего лишь двоих, потом – троих, пусть даже в первый год жизни кормится этот третий матерью своей, и совсем другое – оказаться вдруг в окружении целой оравы детишек, они ведь растут, и растут их потребности, и удовлетворять их надо вовремя и как следует. А поскольку заработки Иосифа не позволяют взять подручного, вся надежда на сыновей, они-то ведь тут, под рукой, да и потом отец, если не хочет, чтобы выросли из его сыновей разбойники, обязан учить сыновей ремеслу – это его прямая обязанность, о чем так и сказано в Талмуде. А если вспомнить поучения раввинов, предписывающие мастеру, делом своим занятому, не вставать и перед мудрейшим из книжников, легко будет представить себе, с каким чувством профессиональной гордости передавал наш плотник секреты мастерства сыновьям своим по мере того, как возрастали они, – сперва Иисусу, потом Иакову, потом Иосифу, потом Иуде, приобщая их к таинствам дела своего, посвящая в тонкости и хитрости его и помня при этом старинную мудрость:
Мало прибытка дает труд отрока, но безумен тот, кто пренебрегает трудом этим, а то, что получит название «детский труд», появится много позже. И Иосифу, когда после дневной трапезы вновь брался он за работу, помогали сыновья, и это настоящее семейное предприятие могло бы принести замечательные плоды, – глядишь, и до наших дней просуществовала бы династия плотников, если бы Господь, знающий, чего он хочет, не захотел бы другого.
* * *
Римская империя, будто мало ей было той безграничной жестокости и бесстыдной надменности, с какой попирался ею народ иудейский вот уже более семидесяти лет, решила, воспользовавшись разделом древнего Иродова царства, устроить еще одну перепись населения, на этот раз не обязывая людей идти в земли, откуда те были родом, дабы не оставались в запустении поля и в небрежении скотина, не пресекалась торговля и не воспоследовали от этого прочие побочные неприятности, как, к примеру, было в случае с Иосифом и его семейством. Теперь перепись производилась по-другому: счетчики, переходя из селения в селение, из города в город, собирали на главной площади или где-нибудь на открытом месте всех мужей, будь то главы семейств или одинокие, и под присмотром стражников заносили в списки самомалейшие подробности, касавшиеся имени, звания, рода занятий, имущества, суммы вносимых податей. Само собой разумеется, подобные меры встречались населением без восторга, хотя никак нельзя сказать, что измыслили их римляне и что осуществлялись они исключительно в ту эпоху, – достаточно вспомнить, что говорится в Писании о той не слишком удачной идее, что пришла в голову царю Давиду, когда он отдал Иоаву, военачальнику, который был при нем, такое повеление: