Текст книги "Евангелие от Иисуса"
Автор книги: Жозе Сарамаго
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Стоптанные и запыленные сандалии Иосифа, валявшиеся у подножия толстого дерева, гибельным плодом которого был он недавно, так и остались бы там, если б Иисус, следуя безотчетному порыву или повелению свыше, не протянул за ними руку, чего Мария даже не заметила, не подобрал их и не сунул себе за пояс, словно символическое наследство, причитающееся ему как первородному сыну, ибо в жизни многое и важное начинается с простого и пустячного, и недаром ведь до наших дней дожила поговорка: «В обуви отца и я мужчина».
Римские солдаты, стоя чуть поодаль, наблюдали за происходящим, готовые пресечь призывы к мятежу или враждебные действия, если последуют таковые со стороны тех, кто со стенаниями и слезами хлопотал над телами казненных. Однако люди эти были настроены мирно или не желали до поры обнаруживать своей враждебности и всего лишь читали свои заупокойные молитвы, переходя от одного казненного к другому, и вот уж полных два часа, как над каждым из покойников звучали слова молитв и разрывались одежды – слева, если оплакивался родственник, справа – если нет, и в предвечерней тишине слышались голоса, произносящие нараспев: Господи, зачем понадобился тебе человек, на что сдался тебе сын человеческий, ведь жизнь его подобна краткому дуновению, дни человека, рожденного от женщины, мимолетней тени, скоротечны и обильны лишь скорбями, как цветок вырастает он и так же срезается серпом жнеца, и исчезает он без следа, как тень. Затем, после того как признано было полное ничтожество человека пред Богом, хор загремел громче и ликующе, чтобы напомнить Ему о нежданном величии человека:
Вспомни, насколько ты умалил его пред ангелами, но увенчал его славой. Когда же плакальщики приблизились к телу незнакомого им Иосифа, лежавшему с самого края, последним в ряду сорока казненных, они хоть и заторопились с отпеванием, но плотник все же унес в иной мир все, что требовалось обычаем и Законом, а объяснялась торопливость тем, что Закон этот не позволяет оставлять распятых без погребения до следующего утра, солнце между тем уже клонилось к западу, и скоро уже начнет смеркаться. Иисусу по молодости лет не нужно было в знак скорби разрывать на себе одежды, но голос его, тонкий и подрагивающий, взмывал над голосами других, выпевая славословие Господу. Распростертый на земле Иосиф если еще страдает от боли в пронзенных гвоздями ступнях и запястьях, то, наверно, слышит и слова о Божьей справедливости и теперь уж несомненно узнает, какое место занимала она в его жизни, – теперь, когда ни от справедливости этой, ни от самой жизни ждать ему более не приходится ничего. Отпели; теперь надо приступать к погребению, но казненных так много, а ночь уже так близка, что нет решительно никакой возможности обеспечить каждого отдельным местом последнего упокоения, то есть выкопать каждому могилу, опустить в нее облаченного в саван усопшего, заложить ее круглым камнем – нечего и думать об этом. И ограничились тем, что выкопали длинный ров, где всем хватило места, и сделано так не в первый и, поверьте, не в последний раз, и трупы опустили в братскую могилу такими, как нашли их, и Иисусу тоже дали заступ, и он работал усердно и наравне со взрослыми, ибо хотел, чтобы исполнилось пророчество о том, что человек будет погребен в могиле, вырытой сыном человеческим, но сам он останется без погребения.
Пусть слова эти, на первый взгляд кажущиеся загадочными, не обратят ваши помыслы к метафизическим размышлениям, ибо смысл их очевиден и обыден и значат они всего лишь, что того человека, который останется на земле последним, некому будет класть в эту землю.
Юношу ждет иная судьба – не на нем иссякнет род человеческий, еще много тысячелетий будут люди рождаться и умирать, и если верно присловье, что человек человеку волк, то у нас есть все основания считать, что пребудет он ему и палачом и могильщиком.
Солнце уже перевалило за склон горы. Темные низкие тучи спустились над долиной Иорданской, медленно поползли к западу, словно последние лучи, заливая багрянцем верхнюю кромку, притягивали их к себе.
Вдруг похолодало – похоже, ночью будет дождь, хоть это и редкость в такое время года. Солдаты ушли, торопясь засветло дойти до лагеря, куда, должно быть, уже воротились их посланные в Назарет на разведку однополчане, – такой вот слаженностью действий и отличается регулярная армия от взбунтовавшейся толпы, и результат этого отличия налицо: тридцать девять человек, взятых с бою, распяты на столбах, а сороковой, бедняга, хоть ни в чем и не виноват, попал под горячую руку и тоже поплатился жизнью, вот уж истинно – в чужом пиру похмелье. Жители Сепфориса сейчас отправятся искать в сожженном городе место для ночевки, а поутру каждая семья пороется на пепелище своего дома, посмотрит, не пощадил ли огонь чего-нибудь из скарба, чтобы было с чем начинать жить на новом месте, ибо римляне пока не позволят отстроить город заново – рано еще, пора не пришла. Мария и Иисус – две тени в лесу, где у деревьев нет ни ветвей, ни листьев; два страха, друг в друге ищущие мужества, и мать за руку притягивает сына к себе, а от черного неба присмотра не жди, а лежащие в земле мертвецы того и гляди ухватят живых, остановят их. Заночуем в городе, сказал Иисус, а Мария ответила: Нельзя, братья твои дома одни и есть хотят. Мать и сын едва различают землю, по которой ступают, но вот, много раз споткнувшись и один раз упав, выбрались они наконец на дорогу, руслом пересохшей реки бледно светившуюся во тьме. Когда остался позади Сепфорис, начался дождь – первые тяжелые капли с мягким стуком упали в густую дорожную пыль, которая уже очень скоро под хлещущими с неба струями превратилась в грязь, и Марии с сыном пришлось разуться, чтобы не завязить в ней сандалии. Они идут молча, мать своим платком прикрыла сыну голову, и сказать им друг другу нечего, и, быть может, в головах обоих проносится смутная мысль: не умер Иосиф, вот вернутся они – и найдут его дома, где он, как умеет, обихаживает детей, и он спросит жену: Кто это вам позволил без спросу идти в город? – и на глаза Марии вновь навернулись слезы, но это уже не только от скорби и горя, но и от неизбывной усталости, от безжалостного дождя, от нескончаемой ночи. Нет, все слишком черно и мрачно, чтобы поверить, будто Иосиф жив. Настанет день, и кто-нибудь расскажет вдове о великом чуде в Сепфорисе, где обтесанные для казни столбы пустили новые корни и оделись новой листвой, и «чудо» употреблено здесь не для красного словца, во-первых, потому что римляне, вопреки обыкновению, уходя, не увезли столбы с собой, а во-вторых, потому что не бывает так, чтобы спиленные с верхушки и с комля стволы еще сохранили в себе жизненные соки и ростки, которые могли бы превратить уродливые окровавленные деревяшки в живые деревья. Это кровь мучеников, говорили люди верующие, это дождь, возражали маловеры, но ни пролитая кровь, ни хлещущая с небес вода раньше почему-то не могли заставить зазеленеть и ожить бесчисленные кресты, торчавшие на холмах и в пустынях. Никто лишь не осмелился сказать, что случилось это по воле Господа, и не осмелился не потому лишь, что воля эта, какова бы ни была она, непостижна разуму, но также и потому, что никто не мог бы доходчиво и толково объяснить, чем это распятые в Сепфорисе лучше всех прочих, за какие такие особые заслуги сподобились они невиданной небесной благодати, являть которую склонны скорее языческие боги. И долго еще простоят там эти деревья, и сотрется наконец память о том, что же произошло, и тогда люди, всему на свете желающие дать объяснение – истинное или мнимое, – придумают множество историй, поначалу еще имеющих хоть какое-то отношение к событиям действительным, а потом все дальше и дальше отходящих от них, все больше и больше теряющих с ними самомалейшую связь и наконец превращающихся просто в легенду. И настанет день, когда выйдет деревьям этим срок жизни, когда срубят их, а потом захотят проложить по этому месту автомагистраль, выстроить школу, жилой дом, торговый центр или долговременную огневую точку, и пригонят сюда экскаваторы, которые вгрызутся в землю и выбросят на поверхность ее, на белый свет, останки тех, кто две тысячи лет назад в землю эту был положен, и даруют им в определенном смысле вторую жизнь. Появятся антропологи, и профессор анатомии, изучив скелеты, сообщит пораженному миру, что в те далекие времена людей распинали, предварительно перебив им ноги. И мир, раз уж нельзя будет отнять у ученого научных заслуг и объявить лжеученым, возненавидит его из соображений эстетических.
Когда Мария с Иисусом, вымокшие до нитки, продрогшие до костей, с ног до головы вымазанные жидкой грязью, пришли домой, то обнаружили, что дети обихожены лучше, чем можно было ожидать, – благодаря заботам старших, Иакова и Лизии, которые, понимая, что ночь будет студеной, сообразили развести огонь в очаге и сгрудились у него вместе с маленькими, пытаясь унять сосущую пустоту внутри теплом, идущим снаружи. Услышав стук в ворота, Иаков отворил, а дождь в эту ми нуту превратился в сущий ливень, и, когда Мария с Иисусом вошли, вода хлынула с них на пол ручьями. Дети глядели на мать, на старшего брата и, когда дверь закрылась, поняли, что отец не придет, но все же Иаков спросил: А отец? Глиняный пол медленно впитывал воду, капавшую с насквозь промокших одежд, в тишине слышно было, как постреливают в очаге сырые дрова, дети смотрели на мать. А отец? – снова спросил Иаков.
Мария уже открыла рот, чтобы ответить, но роковое слово тугой удавкой сдавило ей горло, и вместо нее должен был сказать Иисус: Он умер, и, сам не вполне сознавая, что делает, или как непреложное доказательство того, что отец не придет больше никогда, достал из-за пояса мокрые сандалии, показал их детям: Вот. На глаза Тех, кто постарше, и так уж навернулись слезы, но лишь при виде этих сандалий полились они по-настоящему, и поднялся неутешный и всеобщий плач. Вдова не знала, которого из девяти своих детей утешать первым, и, вконец обессилев, повалилась на колени, а дети ринулись к ней, окружили и повисли живой гроздью винограда, который и давить не надо, чтобы брызнула из него прозрачная кровь слез. Один Иисус оставался на ногах и все прижимал отцовы сандалии к груди в смутном предчувствии, что когда-нибудь он их наденет. Дети между тем постепенно отступали от матери: сперва те, кто постарше, движимые той стыдливостью, которая велит горевать в одиночку, а за ними – и младшие, которые еще не могли постичь и осознать в полной мере, какая беда на них свалилась, а просто плакали, потому что у старых и у малых глаза всегда на мокром месте, даже когда чувства их еще не развились или уже омертвели. А Мария все стояла на коленях посреди комнаты, словно ожидала решения своей участи или приговора, но тут вдруг пробрал ее с ног до головы озноб, она вспомнила, что вся мокрая, и тогда поднялась, достала из сундука старую, много раз чиненную мужнину рубаху и подала ее Иисусу, сказав при этом: Переоденься и сядь к огню поближе. Потом подозвала дочерей, Лизию и Лидию, велела им держать циновку на манер занавески, переоделась, зайдя за нее, в сухое сама и принялась стряпать ужин из скудных припасов, нашедшихся в доме. Иисус, согревшись у очага, сидел в отцовской рубахе до пят, рукава которой были ему длинны, и уж конечно в других обстоятельствах братья и сестры не преминули бы начать над ним смеяться – больно уж смешно он в ней выглядел, – но сегодня не осмелились, и не только потому, что в дом пришла беда: нет, показалось им, будто старший их брат вдруг как-то разом повзрослел и словно бы даже прибавил в росте, и это ощущение еще усилилось, когда он степенными, размеренными движениями подвинул поближе к огню отцовские сандалии, хотя в действиях его не было ни проку, ни смысла, ибо Иосифу те сандалии были уже ни к чему. Иаков, следующий за ним по возрасту, подсел к брату, тихонько спросил: А что же с отцом нашим? Его распяли вместе с мятежниками, так же вполголоса ответил Иисус. А за что? Не знаю, их было сорок человек, и среди них отец. Может, и он тоже? Что? Тоже мятежник? Да нет, он всегда сидел дома, делал свое дело. А осла нашли? Нет, ни живого, ни мертвого. Мария тем временем сготовила ужин, все уселись в кружок и принялись есть из одной большой чашки. Под конец самые маленькие стали клевать носом, и, как ни были они возбуждены, усталое тело требовало отдыха. Вдоль задней стены раскатали циновки для мальчиков, а дочерей Мария положила по обе стороны от себя, чтоб никому не было обидно. В дверную щель со двора дуло, но в доме было душно – шел жар от еще не остывшего очага и от притулившихся друг к другу детей, и семья, повздыхав и повсхлипывав, стала засыпать, и Мария подала остальным пример, сдержала слезы – и чтобы дети уснули поскорей, и чтобы остаться наедине со своим горем, вглядеться в то будущее, которое сулила ей жизнь без мужа да с девятью детьми на руках. Но хоть мысли крутились в голове, и болела душа, а ко всему безразличное тело не могло противиться сну. Теперь спали все.
Глубокой ночью чей-то стон разбудил Марию. Она подумала было, что простонала сама, во сне, но стон прозвучал снова, и на этот раз громче. Осторожно, чтобы не потревожить дочек, приподнялась, оглянулась по сторонам, но светильник горел так тускло, что мальчиков она не увидела. Кто же из них? – подумала она, хотя сердце уже подсказало ей, что стонал Иисус. Бесшумно встала, сняла висевшую у притолоки коптилку, подняла ее над головой, чтобы свету было больше, оглядела спящих сыновей: Иисус мечется и бормочет, словно его мучает кошмар, и, конечно, ему снится отец, рано в его годы видеть то, что видел он сегодня, – смерть, кровь, пытку. Мария подумала, что надо бы разбудить его, прекратить это мучение, но делать этого не стала, не хотела, чтобы сын рассказал ей свой сон, и тотчас позабыла об этом, заметив на ногах Иисуса отцовские сандалии. Это вывело ее из себя – что за дурацкая мысль, что за неуважение – надеть их, да еще в самый день его смерти! Она повернулась к циновке, не зная уж, что и думать: быть может, Иисус оттого, что лег спать в отцовой рубахе и сандалиях, следовал во сне роковой стезей Иосифа, повторяя весь его путь от порога до креста, и, стало быть, вошел в мир мужчин, к которому и так принадлежал по Божьему Закону, но где теперь получал новые права – право наследства, пусть даже все оно состояло из ветхой рубахи да стоптанных сандалий, и право снов, пусть даже в снах этих увидятся ему последние шаги отца по земле. Не думала Мария, что Иисусу может сниться что-то иное.
Утро выдалось ясным, с безоблачного неба жгло и сияло солнце, и можно было не опасаться нового дождя.
Мария вышла из дому рано, вместе с теми сыновьями, кто по возрасту уже ходил в школу, и с Иисусом, который, как уже было сказано, обучение свое окончил. Она отправилась в синагогу сообщить о смерти мужа и о том, в сколь тяжких обстоятельствах она оказалась после того, как над телом Иосифа, как и над прочими несчастными, прочитали заупокойные молитвы, и, хотя и место было неподходящим, и времени на это мало, по числу этих молитв и по содержанию их можно было сказать, что проводили мужа в последний путь, как велит обряд. Возвращаясь домой в сопровождении старшего, подумала Мария, что вот удобный случай спросить его, зачем надел он отцовы сандалии, но в самый последний миг удержалась, боясь смутить сына: скорей всего, Иисус не сумеет объяснить ей это и, смутясь, почтет себя в глазах матери униженным своим поступком, ибо поступок этот никак нельзя вывести из обыденных причин, вроде того, что мальчик проснулся ночью и, почувствовав голод, поднялся и съел ломоть хлеба, а будучи застигнут за этим, на голод этот мог бы и сослаться, но история с сандалиями в эти рамки не укладывалась, если не считать, что мучил его иной голод, о котором нам с вами знать не дано. Тут Марии в голову пришла другая мысль: Иисус отныне – старший в роду и в доме, а потому она, мать, зависящая от него теперь, решила, что правильно будет выказать ему должное уважение и подобающее внимание и спросить, что за сон мучил его ночью. Тебе отец снился? – спросила она, но Иисус притворился, что не слышит, и даже отвернулся, однако мать повторила настойчиво: Отец? – и не ожидала, что сын сначала ответит: Да, и тотчас, следом:
Нет, и что в глазах у него появится такое выражение, будто вновь предстал ему казненный Иосиф. Они некоторое время шли молча, а когда вошли в дом, Мария села прясть, подумав, что теперь, пожалуй, надо будет, чтобы прокормить детей, работать больше, отдавая часть на продажу, раз уж есть у нее умение и ремесло.
Иисус же, взглянув на небо, убедившись, что погода по-прежнему хороша, подошел к отцовскому верстаку, стоящему под навесом, и стал одну за другой осматривать начатые и неоконченные поделки, а потом – инструменты, и сердце Марии исполнилось ликования при виде того, с какой ответственностью сын ее с первого дня отнесся к новым своим обязанностям. Когда вернулись из школы младшие и началась общая трапеза, лишь очень зоркий взгляд заметил бы, что всего несколько часов назад семья оплакивала потерю своего главы, мужа и отца, и если черные брови Иисуса, сурово сведенные над переносьем, выдавали тайную думу, то остальные, включая Марию, казались спокойны и безмятежны, ибо сказано: Горько плачь и стенай от душевной муки, соблюдай траур по усопшему день или два, смотря по тому, кем приходился он тебе, ибо так положено меж людьми, а потом утешься в своей печали, и еще сказано: Не вверяй сердце свое скорби, но отгоняй ее, помни, что и ты в свой срок уйдешь туда, откуда нет возврата, и ничем уже не поможешь ты покойному, себе же причинишь вред. Смеяться еще рано, но придет время и смеху, ибо дни сменяются днями, и чередой идут времена года, и лучший наказ дает нам всем Екклесиаст, похваливший веселие, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться; это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему Бог под солнцем. Ближе к вечеру Иисус с Иаковом забрались на крышу и заделали соломой, залепили глиной щели, сквозь которые целую ночь капала вода, и не стоит удивляться тому, что мы в свое время не упомянули о таких низменных и бытовых подробностях нашей повседневности, – смерть человека, виноват он или нет, всегда должна преобладать над всем прочим.
И опять наступила ночь, предшествуя рождению нового дня, и семья, отужинав чем Бог послал, улеглась на циновки, отошла ко сну. Перед рассветом Мария проснулась в страхе, но не от дурного сна – он привиделся Иисусу, и тот, надрывая душу, застонал, заплакал так громко, что разбудил даже старших детей, – малыши-то в невинности своей спали по-прежнему крепко. Мария бросилась к Иисусу, который, вскинув и выставив перед собой руки, будто отбивался или заслонялся от занесенных мечей, от уставленных копий, но движения его постепенно замирали, словно нападавшие оставили его или жизнь иссякла. Он открыл глаза, крепко вцепился в склонившуюся над ним мать, как если бы не был почти взрослым, главой семьи, мужчиной: он плачет, как испуганный ребенок, и мы, дурни, не хотим признавать, что изболевшееся сердце успокаивается слезами.
Что с тобой, что с тобой? – с тревогою повторяла Мария, но Иисус не отвечал – не хотел или не мог, ибо рот его был сведен судорожной гримасой, и вот уж в ней-то нет ничего детского. Скажи, что тебе приснилось, настаивала Мария и подсказала, торя сыну дорогу: Отец, да? Но Иисус, резко мотнув головой, разжал пальцы, откинулся на циновку: Ничего, ничего, ложись, – и, показав на братьев: Пусть спят, все хорошо. Мария вернулась на свое место, между двумя дочерьми, но, пока совсем не рассвело, лежала с открытыми глазами, чутко прислушиваясь и каждую минуту ожидая, что страшный сон повторится, и что же это за сон такой, от которого сын впал в такую тоску, но все было тихо. Не подумала она, что сын мог вообще не сомкнуть глаз, чтобы не привиделось опять то страшное, а размышляла о том, что первенец ее всегда спал крепко и покойно и что кошмары стали мучить его лишь со дня смерти отца.
Господи, взмолилась она, пусть не приснится ему это еще раз, и здравый смысл, успокаивая ее, подсказывал, что сны нельзя ни передать, ни получить по наследству, но было это заблуждением, ибо людям нет необходимости пересказывать друг другу свои сны, чтобы детям снилось то же и в те же часы, что и отцам. Наконец занялась заря, осветилась щель в двери. Мария, забывшаяся сном под утро, открыла глаза и увидела, что место Иисуса пусто. Где же он? – подумала она, вскочила, открыла дверь, выглянула наружу и увидела сына, – обхватив голову руками, локти уперев в колени, он недвижно сидел под навесом на куче соломы. Дрожа от утренней прохлады, но также, хоть и не отдавая себе в этом отчета, от того, каким одиноким показался ей сын, она приблизилась к нему, спросила: Тебе нездоровится? – и тот поднял голову: Нет, я здоров. Тогда что же с тобой такое? Сны. Сны? Верней, один сон, он снился мне и прошлой ночью, и нынешней. Ты видел отца на кресте? Я же сказал тебе, что нет, я его не видел. Ты сказал, что тебе снился отец. Снился, но я его не видел, но точно знаю, что он был рядом. Что же такое страшное привиделось тебе? Иисус ответил не сразу, поглядел на мать растерянно, а она почувствовала, будто чьи-то пальцы стиснули ей сердце: ее сын, ее первенец, с еще детским лицом, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, с первым нежным пушком над губой и вдоль щек, сидел перед нею, и связь их нерасторжима вовек.
Расскажи мне все, попросила она, и он наконец заговорил: Снилось мне, что я в каком-то городе, но это не Назарет, а со мной и ты и не ты, потому что у той женщины, что во сне была моей матерью, другое лицо, а вокруг другие юноши, моего возраста, а сколько их числом, не помню, и их матери, и всех нас собрали на площади, и мы ждем солдат, которые нас убьют, и они все ближе и ближе, но мы их не видим, только слышим, как стучат по дороге копыта их коней, но мне почему-то не страшно, я знаю, что это всего лишь дурной сон и больше ничего, но вдруг сознаю, что вместе с солдатами идет и отец, и оборачиваюсь к тебе, ища защиты, хоть и не уверен, что это ты, а все матери уходят прочь, и мы остаемся одни, только мы уже не юноши, а совсем маленькие дети, я лежу на земле и плачу, и остальные тоже ревут, хотя только мой отец идет с солдатами, и мы все глядим в проулок, что ведет на площадь, и понимаем, что они вот-вот появятся, и ждем, а их нет и нет, хотя шаги все ближе, вот-вот, вот-вот, а их все нет, и тут я вижу, что я такой, как сейчас, но нахожусь внутри маленького ребенка, и он – это тоже я, и пытаюсь с неимоверным трудом из него вылезти, но точно связан по рукам и ногам, и я зову тебя на помощь, зову отца, который ищет меня убить, и тут просыпаюсь. Так было и в эту ночь, и в прошлую. Мария задрожала от ужаса, едва лишь сын начал рассказывать, и значение сна было ей невнятно: она понимала только, что сбылись наихудшие ее опасения – вопреки всякому здравому смыслу и доводам разума Иисус унаследовал свой сон от Иосифа, может, и были между этими снами различия, но суть в том, что отцу и сыну, каждому на своем месте и в свое время, снилось одно и то же. И еще сильней ужаснулась она, когда Иисус спросил: А что за сон снился отцу всякую ночь? Ну, у любого бывают дурные сны. Нет-нет, ты знаешь, о чем я. Не знаю, он мне его не рассказывал никогда. Ты не должна скрывать правду от меня, я ведь твой сын. Не нужно тебе знать о нем, это не к добру.
Как можешь ты судить о том, что для меня к добру, что к худу? Почитай мать свою. Я твой сын, я чту тебя, но ты сейчас таишь от меня то, от чего зависит моя жизнь.
Не заставляй меня говорить. Однажды я спросил отца, что значит его сон, и он сказал, что ни мне не дано задать ему все вопросы, ни ему – сыскать все ответы. Вот и довольствуйся его словами. Мне довольно было их, пока был жив отец, но сейчас я стал главой семьи, я ношу на плечах его рубаху, а на ногах – его сандалии и в наследство получил еще и сон его, и с этим достоянием я могу уже выйти в мир, но мне нужно знать, какой сон возьму я с собой. Сын мой, но, быть может, он тебе и не приснится больше. Иисус поглядел на мать, взглядом понуждая и ее не отводить глаз, и ответил так: Если сегодня ночью он мне не приснится, допытываться больше не стану, но, если приснится, поклянись, что расскажешь мне все. Клянусь, молвила Мария, уж не знавшая, как защититься от его властной настойчивости, но всей изболевшейся душой воззвала к Богу беззвучной молитвой, которая, облекись она в слова, звучала бы так: Господи, посылай мне этот сон каждую ночь, пусть приснится он мне даже и в смертный мой час, но сделай так, чтобы не знал его сын мой. Сказал Иисус: Ты помнишь, что поклялась? Сказала Мария: Помню, а про себя повторила свою мольбу.
Но Господь не внял ей. Пришла ночь, прокричал на заре черный петух, и сон повторился, и морда первой лошади показалась из-за угла. Мария услышала, как застонал Иисус, но не подошла к его изголовью, а он, дрожа, весь в испарине от страха, и не окликая ее, знал, что она не спит. Что же поведает она мне? – думал он, и думала, так и не приблизившись к его циновке, Мария:
Как расскажу я ему об этом? – и искала способ рассказать не все. А утром, когда поднялись, сказал Иисус матери: Я вместе с тобой отведу братьев моих в синагогу, а потом мы уйдем в уединенное место, чтобы говорить без помехи. Все валилось у бедной Марии из рук, покуда готовила она детям еду, однако вино ее скорбей было уже откупорено, и теперь надо было выпить его. Отведя младших в школу, мать и сын вышли из городка и на каком-то пустыре присели под оливой, и никто, кроме Бога, если тому случилось быть в то время в тех краях, не мог слышать их, а о чем они говорили между собой, знают камни, но камни, как известно, молчат, даже когда стукнешь их друг о друга, а уж в лоне земли все слова превращаются в безмолвие. Сказал Иисус: Исполни обещанное, и Мария без обиняков ответила: Отец твой видел во сне, что вместе с другими солдатами ищет убить тебя. Меня? Тебя. Так ведь это же мой сон.
Да, с неожиданным облегчением подтвердила она, подумав про себя, что все оказалось проще, чем представлялось, а вслух добавила: Теперь ты все знаешь, пойдем-ка домой, а сны, они ведь как тучи – придут и уйдут, ты просто очень любил отца, вот и получил от него в наследство сон, но отец твой никогда бы тебя не убил, и, если бы даже по воле Господа и занес бы над тобою руку, ангел в последнее мгновенье руку его удержал бы, как было с Авраамом, когда он собирался принести в жертву сына своего, Исаака. Не говори, чего не знаешь, сухо прервал мать Иисус, и Мария поняла, что горькое вино придется ей выпить до последней капли. Сказала она: Согласись, сын мой, что ничто и никто не в силах противостоять воле Господа, какова бы ни была она, а Господь может пожелать одно, а потом – совсем другое, противоположное, и мы с тобой перечить ему не станем. С этими словами она в ожидании покорно сложила руки на коленях. Сказал Иисус:
Ответишь на всякий мой вопрос? Отвечу, сказала Мария.
С какого времени стал сниться отцу этот сон? Очень давно, много лет тому назад. Сколько именно? С тех пор, как ты родился. И каждую ночь снилось одно и то же? Каждую, но в последнее время он меня уже не будил, человек ко всему привыкает. Я родился в Вифлееме, городе иудейском?
Да. Что же случилось при рождении моем такое, что отец мой стал видеть во сне, будто убивает меня? Это было не при рождении. А когда? Несколько недель спустя. И что же произошло за это время? Царь Ирод послал избить в Вифлееме всех младенцев от двух лет и ниже. Почему? Не знаю. А отец знал? Нет. Но меня же не убили? Мы спрятались в пещере за городской чертой. То есть меня не убили, потому что не нашли? Да. А отец мой был воином? Никогда. А кто он был? Он работал на строительстве Храма. Не понимаю. Я отвечаю на твои вопросы. Если воины Ирода не увидели меня, если жили мы за городской чертой, если отец мой никогда не был воином, если ни за что не отвечал и не знал даже, по какой причине Ирод повелел уничтожить всех мальчиков в Вифлееме… Говорю тебе, не знал.
Так значит… Ничего не значит, если тебе больше не о чем меня спросить, мне больше нечего тебе ответить. Ты что-то скрываешь от меня. Иисус замолчал, чувствуя, как, водой в сухую землю, уходит из него властность, с которой говорил он, и одновременно в каком-то потаенном уголке его сознания зашевелилась некая мысль, которая, даже не успев еще принять окончательных очертаний, была гнусна и чудовищна. По склону холма перед ними проходило стадо овец с пастухом, и были они цвета земли, будто земля двигается по земле. На кротком лице Марии появилось удивленное выражение: какой знак подавали ей высокая фигура пастуха, знакомая его походка и то, что спустя столько лет в этот самый миг появился он здесь, но она пригляделась и с недоумением узнала в пастухе соседа из Назарета, такого же тощего, как и полдюжины овец, которых гнал он на выпас. А в голове Иисуса мысль тем временем обрела форму, попросилась наружу, но язык не поворачивался произнести слова, в которые она облеклась, и все же, самого себя робея, он сказал: Отец знал, что младенцев перебьют. Он не спросил, и Марии, стало быть, не было нужды отвечать. Как узнал об этом отец? – промолвил Иисус, и вот теперь это был вопрос, и Мария сказала:
Он строил Храм в Иерусалиме и слышал, как воины толковали между собой о том, что будут делать. А потом? Потом он поспешил спасать тебя. А потом? Потом подумал, что можно и не убегать, а спрятаться в пещере. А потом?
Вот и все, воины Ирода сделали то, за чем их послали, и ушли. А потом? А потом мы вернулись в Назарет. И там ему стал сниться этот сон? В первый раз он увидел его еще в пещере. Руки Иисуса взметнулись к лицу, словно он хотел разодрать щеки ногтями, из груди вырвался неутешный вопль: Отец мой истребил младенцев в Вифлееме! Ты обезумел, сын мой, это сделали воины Ирода. Нет, женщина, их убил мой отец, Иосиф, сын Илии, ибо знал о грозящей расправе, но не предупредил родителей, – и теперь, когда все слова слетели с его уст, улетела навек и надежда на утешение. Иисус бросился наземь, с плачем повторяя:
Бедные, бедные! – и даже не верится, что мальчик в тринадцать лет, в том возрасте, когда себялюбие столь понятно и простительно, так потрясен известием, которое, если принять в расчет все, что мы знаем о современном нам мире, оставило бы равнодушными почти всех. Люди, впрочем, неодинаковы, есть среди них исключения, и отраднейшее из всех – этот мальчик, так горько рыдающий из-за давней ошибки, совершенной его отцом, а быть может, по себе, если он, как нам сдается, любил своего дважды виноватого отца. Мария протянула к нему руку, хотела дотронуться до него, но он отпрянул: Не прикасайся ко мне, у меня в душе рана. Иисус, сын мой. Не называй меня сыном, и на тебе тоже лежит вина. Отроки лишены снисходительности и судят слишком строго, ибо Мария была столь же невинна, как и убиенные младенцы, за нашу сестру все решают мужчины, пришел муж и сказал: Давай уйдем отсюда, а потом: Нет, лучше спрячемся, и ничего не объяснил, и, конечно, надо было спросить: Что это за крики доносятся оттуда? Но Мария ничем не возразила сыну, хоть ей так легко было бы доказать, что ни в чем не виновата, ибо вспомнила в тот миг о распятом на кресте Иосифе, тоже убиенном безвинно, и со слезами стыда почувствовала, что любит его сейчас больше, чем любила при жизни, потому и не стала оправдываться: не все ли равно, за какую вину взыщется? И сказала только: Пойдем домой, мы уже обо всем поговорили, а сын ответил ей: Иди, я останусь.