355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Реликвия » Текст книги (страница 6)
Реликвия
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:07

Текст книги "Реликвия"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Он умолк и с улыбкой спросил: «Друг мой, а в Египте вы бывали?» Я ответил, что бывал и узнал там мою Марикоку. «Не Марикоку, а Изиду», – вежливо поправил сатана. Когда Нил разливался и затоплял всю землю вплоть до Мемфиса, на воду спускались несметные тучи людей. Победное ликование возносилось к солнцу; люди были равны богам. Озирис, увенчанный бычьими рогами, сочетался с Изидой, и в звоне бронзовых арф по всему Нилу разносилось влюбленное мычание божественной Телицы.

Потом дьявол говорил о том, как лучезарен был культ сил природы в Древней Греции: свет, белизна, ясность, покой, изящество; торсы мраморных статуй, конституции городов, красноречие ученых, состязания атлетов – все дышало гармонией. Среди Ионийских островов, лежавших на теплых волнах, точно корзины, полные цветов, резвились нереиды и заглядывали через борт кораблей, чтобы послушать рассказы мореходов; музы бродили в долинах, наполняя их своим пением, красота Афродиты была символом прекрасной Эллады.

Но вот появился этот плотник из Галилеи – и всему пришел конец! Отныне лицо человека побледнеет и покроется морщинами; почерневший крест, вдавленный в землю, высосет соки из роз, отнимет сладость у поцелуя, ибо новому богу мило лишь то, в чем нет красоты.

Вообразив, что бес опечален, я стал утешать его: «Полноте, в мире осталось немало гордыни, скверны, кровопролития, злобы! Не оплакивайте гекатомб Молоха: еще долго будут сжигать на кострах евреев». Он удивленно возразил: «Мне-то что? Кого бы там ни сжигали, не все ли мне равно, Рапозо? Они приходят и уходят – я остаюсь!»

Так я беседовал с дьяволом и незаметно для себя очутился на Кампо-де-Сант'Ана. Нам пришлось остановиться, потому что рога Люцифера запутались в ветвях, и вдруг возле меня раздался пронзительный крик: «Полюбуйтесь, с кем связался Теодорико!!» Я обернулся: это была тетя Патросинио. Бледная и устрашающая, передо мной стояла моя тетечка, занеся для удара руку с молитвенником… Я проснулся в холодном поту.

Топсиус весело кричал в дверях каюты:

– Вставайте, Рапозо! Уже виден берег Палестины!

Винт «Каймана» остановился. Сразу стало тихо, только вода с мягким журчанием плескалась о борт.

Что означал этот сон о ложных богах, об их победителе Иисусе и о сатане, отвергающем всякое божество? Какое высокое знамение послал мне господь в преддверии Иерусалима?

Я сбросил одеяло и, не выпуская из рук драгоценного свертка, вышел на палубу, как был, – потный, ошеломленный, поеживаясь в накинутой на плечи куртке. На меня повеяло чудесной утренней свежестью. Земля дышала тонким запахом горных лугов и апельсиновых рощ. Безмолвно голубело море; перед моими грешными глазами была Палестина. На низком песчаном берегу лежал еще темный город, окруженный яблоневыми садами, а над ним, высоко в небе, раскинулись во все стороны стрелы солнечного света, точно лучи на нимбе святого.

– Яффа! – восклицал Топсиус, размахивая глиняной трубкой. – Смотрите, дон Рапозо! Перед вами древнейший город Азии, старинный Иеппо, существовавший до всемирного потопа! Снимите шляпу, поклонитесь древней святыне, колыбели преданий и истории. Здесь пропойца Ной соорудил свой ковчег!

Пораженный, я обнажил голову.

– Канальство! Не успел приехать – и уже со всех сторон святыни!

Я так и не надел шляпы: едва «Кайман» бросил якоря у причала святой земли, как палуба его уподобилась часовне, где все и вся творит молитву и дышит благодатью.

По юту прохаживался миссионер из ордена лазаристов, в длинной сутане, опустив очи долу и погрузившись в раздумье над молитвенником. Две монашенки, утонувшие в черных люстриновых капюшонах, быстро-быстро перебирали четки бледными пальцами. У мокрой стенки спардека столпились паломники из Абиссинии, косматые православные монахи из Александрии, и все они зачарованно глазели на Яффу в венчике утренних лучей, словно перед ними сиял священными огнями алтарь. На корме били склянки, и звуки их разносились в солоноватом воздухе нежно и призывно, как благовест к молитве.

Тут я заметил, что к «Кайману» подгребает темный баркас, и поспешно спустился в каюту: надеть пробковый шлем и натянуть перчатки, чтобы вступить на родину моего спасителя в благопристойном виде. Когда, тщательно почистившись щеткой и надушившись, я вернулся на палубу, шлюпка была уже полна. Я впопыхах спускался вслед за бородатым капуцином, как вдруг ненаглядный пакетик с сорочкой выскользнул из моих влюбленных пальцев, запрыгал, точно мячик, по перекладинам трапа, стукнулся о борт шлюпки… сейчас его поглотит соленая пучина! Я закричал не своим голосом. Тогда одна из милосердных монахинь ловко его подхватила

– Благодарю вас, сеньора! – крикнул я ей, все еще бледный от испуга. – Это узелок о бельем. Да прославится вовеки пресвятая дева Мария!

Монашка стыдливо спрятала лицо в тени капюшона, Я уселся поодаль, между Топсиусом и бородатым капуцином, от которого несло чесноком, а пакетик мой остался на коленях у святого создания; она даже положила на него свои четки.

Лодочник взялся за руль и закричал: «Велик аллах! Пошли!» Арабы, затянув песню, налегли на весла. Над Яффой всходило солнце. А я, опершись на зонтик, разглядывал непорочную инокиню, которая везла в святую землю рубашку Мэри.

Она была молода; под траурным люстриновым покрывалом изящный овал лица светился, как слоновая кость; длинные ресницы осеняли его болезненной печалью. Губы уже утратили живое тепло и краски жизни, ненужные губы, все назначение которых – целовать посиневшие ноги мертвого бога. По сравнению с Мэри – пышной и сочной розой Йорка – бедняжка напоминала бессильно поникшую лилию, не успевшую расцвести и уже увядшую в полутьме церкви. По всей видимости, она ехала в святую землю, чтобы стать сестрой милосердия в какой-нибудь больнице. Всю жизнь она будет бинтовать раны и натягивать саваны на мертвецов. И, конечно, она так бледна оттого, что боится бога.

– Вот дурочка! – прошептал я.

Несчастное, чахлое создание! Догадывается ли она, что завернуто в сером пакетике? Заметила ли, что ее капюшон пропитался странным, томным ароматом ванили и плотской любви, исходящим от свертка? Может быть, жар святой постели, пропитавший кружева, просочился сквозь оберточную бумагу и мягко разливается по ее коленям? Кто знает? На короткий миг мне показалось, что чуть заметная волна румянца прилила к бескровному лицу и там, где блестел тяжелый крест, быстрей задышала грудь; почудилось даже, будто из-под ресниц мелькнул быстрый пугливый взгляд и скользнул по моей густой бороде… Одно лишь мгновение… И снова на лице под капюшоном разлился мраморный холод святости; на смирившуюся грудь еще тяжелей и ревнивей давил железный крест. Рядом с ней другая монахиня, дородная особа в очках, улыбалась зеленому морю, улыбалась ученому Топсиусу ясной улыбкой, весело морщившей ее подбородок и говорившей о душевном мире.

Выскочив на песчаный берег Палестины, я сейчас же, с пробковым шлемом в руке, побежал благодарить молодую монахиню, стараясь держаться как можно изысканнее и изящней.

– Я крайне вам признателен, сестра. Было бы так грустно потерять сверточек! Это поручение в Иерусалим от тетушки… Сейчас объясню… Тетушка очень набожна, готова отдать бедным последнее…

Пряча лицо в тени капюшона и не говоря ни слова, она протянула мне сверток кончиками пальцев, нежных и прозрачных, как у богоматери в соборе Успения. И две черные сутаны, обогнув свежевыбеленную стену, скрылись в ступенчатом переулке, где валялась дохлая собака, облепленная жужжавшими мухами. «Вот дурочка!»

Когда я вернулся, Топсиус, под сенью зеленого зонта, разговаривал с каким-то любезным человеком – нашим будущим проводником по евангельским местам. Проводник был молод, смугл, высок ростом и носил длинные усы, развевавшиеся на ветру. На нем была вельветовая куртка и белые сапоги для верховой езды; из-за черного шерстяного пояса торчали серебряные рукоятки двух пистолетов, что придавало его могучему торсу еще более геройский вид. На голове у него был повязан атласный желтый платок, концы которого, украшенные кисточками, свисали на спину. Его звали Пауло Поте, родился он в Черногории и был известен всему сирийскому побережью как «Поте-весельчак». Боже, какой веселый человек был наш гид! Его голубые глаза искрились весельем; весело блестели безупречные зубы; даже от стука его. каблуков становилось веселей! От Аскалона до базаров Дамаска, от Кармила до яблоневых садов Энгадди все знали весельчака Поте. Он сразу же радушно открыл мне кисет с душистым табаком и изумил Топсиуса своими познаниями в Ветхом завете. Едва на него взглянув, я, в приливе дружелюбных чувств, похлопал его по животу и назвал «плутягой». Обменявшись крепким рукопожатием, мы отправились в «Отель Иосафата» скрепить наш договор кружкой пива.

Весельчак Поте не теряя времени собрал караван для следования ко граду господню. Поклажу погрузили на мула. Погонщик, оборванец-араб, так поразил меня своей красотой и гордой осанкой, что я то и дело оборачивался, повинуясь притягательной силе его бархатного взгляда. Для шику нас сопровождал эскорт в лице старого простуженного бедуина: он был одет в полосатый бурнус из верблюжьей шерсти и вооружен тяжелым ржавым копьем с украшением в виде кисточек.

Я заботливо уложил в торбу милый пакетик с сорочкой; шутник Поте отпустил стремена длинноногому Топсиусу; затем, усевшись в седле, ом взмахнул хлыстом и испустил древний клич крестоносцев и Ричарда Львиное Сердце: «Вперед, с богом, на Иерусалим!..» Дымя сигарами, мы рысью выехали из Яффы через Базарные ворота, когда в монастыре отцов кармелитов зазвонили ко всенощной.

Под светлым вечерним небом дорога убегала вдаль мимо садов, огородов, яблоневых и апельсиновых рощ, пальмовых стволов, в глубь приветливой и манящей обетованной земли. В тени миртовых изгородей журчала невидимая вода. Необычайно мягкий воздух, словно созданный богом для услаждения избранного народа, весь пропитался ароматом лимонов и жасмина. Мирный, степенный скрип колодцев уже затихал среди цветущих гранатов. Дневная поливка заканчивалась. Высоко в небе парил огромный орел.

Умиротворенные, остановились мы у мраморного красно-черного фонтана, приютившегося в тени сикомор, где ворковали горлицы; рядом была разбита палатка; прямо на траве лежал ковер, уставленный блюдами с виноградом и кувшинами с молоком. Величавый патриарх с белой бородой приветствовал нас именем аллаха. После пива нас мучила жажда; молоденькая девушка, прелестная, как библейская Рахиль, с улыбкой протянула мне кувшин ветхозаветной формы; грудь ее была едва прикрыта, серьги в виде колец болтались по обе стороны смуглого лица; белый ягненок жевал край ее подола.

Спускался ясный, золотистый вечер, когда мы въехали в Саронскую долину, библейскую долину роз. В тишине было далеко слышно, как звякали бубенцами черные козы; их пас голый араб, вылитый Иоанн Креститель. Вдали громоздились мрачные горы Иудеи, но и они в последних лучах солнца, уходившего в море, казались нежными и голубоватыми – и прекрасными, как греховное обольщение. Потом все кануло в темноту. На небе выступила чудно-яркая звезда и повела нас в Иерусалим.

Наша комната в отеле «Средиземноморье» в Иерусалиме напоминала суровую монастырскую келью: кирпичный пол, беленый сводчатый потолок. Зато в противоположном от окна конце помещения, за тонкой перегородкой в голубеньких цветочках, отделявшей нас от соседнего номера, чей-то свежий голосок напевал «Балладу о Фульском короле». У стены, воплощая собою комфорт и цивилизацию, стоял гардероб красного дерева; я открыл его, как открывают святилище, и спрятал туда заветный сверток.

Над железными кроватями целомудренно ниспадал белый батистовый полог; посреди комнаты стоял простой стол, на котором Топсиус уже разложил карту Палестины и занялся ее изучением; я же расхаживал по комнате в домашних туфлях и полировал ногти. Дело было в пятницу и именно того числа, когда благочестивое человечество с умилением празднует день святых мучеников Эворы. В этот-то день, под унылым мелким дождичком, и прибыли мы в град господень. Топсиус время от времени отрывал очки от галилейских дорог, скрещивал руки и говорил, дружелюбно подмигивая:

– Вот вы и в Иерусалиме, друг Рапозо!

Я оглядывал в зеркале свою отросшую бороду и обгорелое лицо и благодушно откликался:

– Верно! Вот наш Рапозо и в Иерусалиме!

И вновь устремлялся к окну, чтобы еще раз взглянуть сквозь мутные стекла на божественный Сион. Напротив нас белела сквозь пелену дождя немая монастырская стена с закрытыми зелеными ставнями и цинковыми водосточными трубами по углам; из одной с грохотом низвергалась вода и текла в пустынный переулок; из другой бесшумная струя лилась на грядки с капустой, возле которых стоял осел и беспрерывно ревел… С этой стороны открывался вид на неисчислимые кровли, уходящие уступами вдаль, – унылые глиняные кровли, среди которых там и сям вздымался кирпичный купол, похожий на печную трубу, или торчала высокая жердь для сушки одежды. Все было ветхим, нищим, полуобвалившимся и словно на глазах оседало под заливавшей город водой. По другую сторону тянулся пологий склон холма, застроенный жалкими лачугами в крошечных садиках; все казалось призрачным и расплывалось в дымке дождя. Между домишками извивалась узкая ступенчатая улица, по которой сновали монахи в плетеных сандалиях и под зонтами, хмурые евреи с длинными пейсами или медленно шагал бедуин, приподняв край бурнуса… Сверху тяжко нависало серое небо. Таким явился нам через гостиничное окно древний Сион, краса городов, светоч христианства и гордость земли.

– Какой кошмар, Топсиус! Алпедринья был прав. Это хуже Браги, Топсиус! Ни бульваров, ни бильярдных, ни театров… Ничего! Что за город выбрал для себя господь!

– Ну… в те времена здесь было веселее, – промямлил мой всезнающий друг и предложил поехать в воскресенье на Иордан, куда призывала его исследовательская работа об Иродах. Я же найду там светские развлечения; поплаваю в святой реке, постреляю куропаток в пальмовых рощах Иерихона. Я с радостью согласился. В это время в коридоре раздался заунывный, как бы погребальный, звон – это звали обедать. Мы спустились в столовую. Там потолок тоже был сводчатый, а кирпичный пол устлан камышовой циновкой. Знаток Иродов и я сидели одни за скучным столом, украшенным бумажными цветами в надтреснутых вазочках. Помешивая ложкой невкусный лапшовый суп, я сдавленным голосом ворчал: «Господи боже, Топсиус, какая здесь скука». Но вот приотворилась стеклянная дверь, и я в изумлении воскликнул: «Канальство, Топсиус! Какая красавица!»

И правда красавица! Рослая и крепкая, под стать мне; на лице, сверкавшем белизной свежевыстиранного льняного полотна, золотились веснушки; голова была увенчана целой шапкой волнистых, отливавших золотом каштановых волос. Облегающее платье голубой саржи едва не лопалось на высокой груди; она вошла и наполнила всю столовую запахом мыла и одеколона, осветила ее блеском своей кожи и цветущей молодости… Неистощимый Топсиус сейчас же сравнил ее с пышнотелой богиней Кибелой.

Кибела спокойно и гордо заняла место во главе стола; рядом с ней уселся флегматичный лысый Геркулес с седеющей бородой; кресло затрещало под тяжестью его могучего тела. В каждом его движении, даже в том, как он развернул салфетку, давало себя чувствовать всемогущество денег и привычка властвовать. По произнесенному красавицей слову «yes» я понял, что она соотечественница моей Марикокиньи. И я вспомнил англичанку господина барона.

Она положила возле своего прибора открытую книжку; мне показалось, это были стихи; бородач, пережевывая пищу величаво и неторопливо, как лев, молча листал «Путеводитель по Востоку». А я забыл о тушеной баранине и жадно любовался англичанкой. Время от времени она вскидывала густые ресницы, и я, замирая, ждал, что она подарит меня хоть одним взглядом своих спокойных, нежных глаз, но они снова равнодушно опускались на стихотворные строчки.

Выпив кофе, она поцеловала волосатую руку бородача и исчезла за стеклянной дверью, унеся с собой аромат, свет и радость Иерусалима. Геркулес не спеша закурил трубку, велел официанту «прислать Ибрагима, проводника», выпрямился – тяжелый, могучий; проходя мимо двери, он уронил зонтик Топсиуса, действительного члена Имперской академии исторических раскопок, светила ученой Германии, и проследовал мимо, не подняв зонта, не удостоив даже обратить вниз свой надменный взор.

– Каков грубиян! – кипятился я, бурля от негодования.

Мой ученый, трусливо пасовавший перед сильными мира сего, как и положено дисциплинированному немцу, сам поднял свой зонтик, обмахнул с него пыль к, уже трепеща, пролепетал, что, может быть, бородач какой-нибудь герцог.

– Какой еще герцог! Не знаю никаких герцогов! Я – Рапозо из Алентежо… Я из него котлету сделаю!

Однако день уже клонился к вечеру, а мы еще не посетили гроба господня. Я побежал наверх за цилиндром, как обещал тетушке, и столкнулся в коридоре с Кибелой, выходившей из соседней двери. На ней была серая накидка и шляпа, на которой покачивались два Перышка чайки. Сердце мое забилось от сладких предчувствий. Так вот кто пел «Балладу о Фульском короле»! Значит, наши кровати стоят рядом, разделенные лишь тонкой перегородкой в голубеньких цветочках! Я даже не стал натягивать перчатки и вихрем слетел вниз по лестнице, уверенный, что встречу ее у гроба господня. У меня уже созрел план: просверлить в перегородке дыру, через которую мой влюбленный взор сможет упиваться видом ее красоты в интимном дезабилье.

Дождь все не переставал. Когда мы зашлепали по вязким лужам «Крестного пути», стиснутого глиняными стенами, я позвал Поте к себе под зонтик и спросил, не видел ли он в отеле красавицу, этакую веснушчатую Кибелу. Весельчак Поте, конечно, уже приметил ее. Через своего приятеля Ибрагима он успел узнать, что бородач – шотландец и торгует кожевенными товарами.

– Слышите, Топсиус! – вскричал я. – Он торгует кожами. Никакой он не герцог, а обыкновенная свинья. Раздавлю негодяя! Когда затронута честь, со мной шутки плохи! Раздавлю – и все!

Дочка же его, красотка с пышными косами, носит сверкающее имя Руби, рубин. Это бесстрашная наездница; она обожает лошадей и в Верхней Галилее подстрелила черного орла…

– Сеньор, перед вами дворец Пилата!

– А ну его! Какое мне дело до Пилата! Что еще рассказывал Ибрагим? Ну, Поте, говори же…

«Крестный– путь» делался все уже и превратился наконец в сводчатый коридор, как бы ведущий в глубину катакомб. Двое нищих с язвами на ногах сидели у грязной стены, переругиваясь и обгрызая дынные корки. Где-то выла собака. Безмятежный Поте рассказывал со слов Ибрагима, что мисс Руби не совсем равнодушна к красоте сирийских юношей; затем тот не раз видел, что, пока папаша услаждал себя пивом, она выходила из палатки и декламировала вполголоса стихи, любуясь мерцанием звезд. И я думал про себя: «Канальство! Вот и нашлась подходящая женщина!»

– Сеньор, перед вами гроб господень!

Я закрыл зонт. В глубине церковного двора, вымощенного треснувшими плитами, стояла унылая, осевшая, обветшалая церковь с двумя дугообразными дверями; одна из них, видимо лишняя, была заложена кирпичом и замазана известкой; другая – пугливо, робко приоткрыта. К этому убогому храму, отмеченному печатью запустения, лепились с обеих сторон две ветхих пристройки: одна – католического, другая – греко-православного склада, точно сиротки, настигнутые смертью и жмущиеся к коленям матери, тоже почти бездыханной.

Я натянул черные перчатки. В тот же миг на меня с воплями налетели какие-то гнусные оборванцы и стали совать в руки священные сувениры: четки, крестики, ладанки, дощечки, якобы выструганные святым Иосифом, образки, цепочки, пузырьки с иорданской водой, свечи, восковые фигурки святых, литографии с изображением страстей господних, бумажные цветочки из Назарета, освященные камни, оливковые косточки с Елеонской горы, хитоны «того же покроя, что носила дева Мария»! И на самом пороге гроба господня, куда тетечка приказывала вползти на коленях, рыдая и молясь по всей форме, мне пришлось дать оплеуху жулику с бородой анахорета, который хватался за мою куртку и, глядя на меня бешеными, голодными глазами, визгливо требовал, чтобы я купил у него мундштук, сделанный из обломков Ноева ковчега!

– Фу-ты, чтоб тебя… Пусти, скотина!

Так, бранясь и размахивая зонтиком, с которого капала вода, ворвался я в святилище, где христианский мир хранит гробницу своего искупителя. И сразу остановился как вкопанный, почуяв чудесный аромат сирийского табака. На широком мягком возвышении, покрытом наподобие тахты караманским ковром и вытертыми шелковыми подушками, возлежали три величественных бородатых турка и курили наргиле из вишневого дерева. На стене висело их оружие. Кругом на полу чернели табачные плевки. Перед турками стоял оборванный слуга, держа в каждой руке по чашке дымящегося кофе.

Я подумал, что предусмотрительная католическая церковь устроила тут для удобства богомольцев ларек прохладительных и горячительных напитков, и шепнул нашему Поте:

– Прекрасная мысль! Я бы тоже с удовольствием выпил чашечку кофе.

Но весельчак Поте разъяснил, что эти важные бородачи – мусульманская стража; они охраняют христианскую святыню и следят, чтобы у Иисусова гроба не передрались служители соперничающих христианских культов, отуманенные суевериями, фанатизмом и жадностью: католики, как наш падре Пиньейро, православные, у которых крест должен иметь восемь концов, пастыри армяно-грегорианской церкви, копты – потомки поклонников бога Аписа, несторианцы из Халдеи, грузины с Каспия, марониты из Ливана – все одинаково нетерпимые, одинаково озлобленные! И я почувствовал благодарность к воинам Магомета, которые, степенно дымя трубками и держа наготове оружие, блюдут порядок и благолепие вокруг места погребения Христа.

Миновав вход, мы остановились перед квадратным камнем, вделанным в пол. Камень был так гладко отполирован, что в нем отражались огни лампад; он отливал матовым блеском, точно перламутр, и походил на застывший водоем. Поте дернул меня за рукав и сказал, что, по обычаю, мне следует облобызать священный камень, который некогда, в саду Иосифа Аримафейского…

– Знаю, знаю… Облобызать, Топсиус?

– Что ж, лобызайте… – осторожно ответил историограф династии Иродов. – Надеюсь, вы ничем не заразитесь; и тетушка будет довольна.

Я не стал лобызать. Затем, в молчании, мы вступили гуськом в обширное пространство под куполом; верхняя его часть терялась во мраке; круглые окна опоясывали купол изнутри и светились едва различимо, точно жемчужный венец на папской тиаре; подпиравшие свод колонны, тонкие и частые, как прутья решетки, прорезали мрак блестящими штрихами: перед каждой теплилась бронзовая лампада, мерцая красным огоньком. Посреди гулкого пола возвышался длинный саркофаг белого мрамора; над ним нависал балдахин из старинной парчи, расшитый потускневшим от времени золотом. Два ряда светильников тянулись погребальными огнями к двери, узкой, как щель, и завешанной красной тканью. Армянский священник в спущенном на лицо капюшоне, весь утонувший в складках черного облачения, сонно и молчаливо взмахивал кадилом.

Поте снова дернул меня за рукав.

– Гробница!

О, благочестие! О, тетушка! Передо мной, в нескольких вершках от набожных губ, стоял гроб моего господа! И тут же, словно овчарка среди овец, я пустился рыскать в шумной толпе монахов и богомольцев в поисках круглого веснушчатого личика под шляпкой, на которой покачиваются перья чайки! Долго бродил я там, растерянный и оглушенный… То натыкался на францисканца, подпоясанного пеньковой веревкой; то отскакивал от коптского священника, скользившего, точно бесплотный призрак, вслед за своими служками, которые били в бубны времен Озириса; то спотыкался о груду белых одежд, лежавших на каменных плитах, как куль, из которого неслись сокрушенные стенания; потом нечаянно наступил на совершенно голого негра, мирно спавшего под колонной. Время от времени раздавалось священное гудение органа, прокатывалось под мраморным сводом и замирало с глухим ропотом, как разлившаяся по берегу волна; и тут же в другом конце храма возносилось пронзительное, дрожащее пение армян и билось о мраморные стены, как пойманная птица, рвущаяся на волю. У одного из алтарей мне пришлось разнимать двух толстых клириков – латинского и греко-кафолического вероисповедания, – которые обзывали друг друга мошенниками, пылая от ярости и распространяя запах лука. Дальше я увидел кучку русских богомольцев с длинными нечесаными волосами; они пришли пешком откуда-нибудь с Каспия; израненные ноги были обернуты тряпками; они не смели шелохнуться, оцепенев от благоговения, забыв о своих стеклянных четках; иные растерянно мяли в руках войлочные шапки. Оборванные ребятишки кувыркались в темных боковых притворах или клянчили милостыню. Было душно от ладанного дыма. Служители конкурирующих культов хватали меня за полы и наперебой совали мне под нос разные святыни – боевые или божественные: кто шпоры Готфрида Бульонского, кто обломок зеленой трости, которой бивали Христа.

Совсем ошалев, я затесался в процессию кающихся, среди которых, как мне показалось, мелькнули на фоне черных покрывал два гордых белых перышка. Впереди шла монахиня-кармелитка, бормоча что-то по-латыни, и поминутно останавливалась у входов в темные углубления часовен, посвященных страстям господним; их названия повергали паломников в благочестивый ужас: часовня Посрамления, где господа били плетьми; часовня Риз, где с господа сорвали одежду. Затем со свечами в руках мы поднялись по темной лестнице, высеченной в толще скалы… И вдруг вся толпа кающихся повалилась на пол, с воем, визгом, стонами, колотя себя в грудь и взывая к богу в скорбном исступлении. Мы находились на Голгофе.

Часовня, воздвигнутая на скалистой вершине, подавляла чувственным, языческим великолепием. В синем куполе блистали серебряные солнца, знаки Зодиака, созвездия, крылья ангелов, пурпурные цветы; посреди этого ослепительного сверкания свисали на унизанных жемчугом нитях древние символы плодородия – страусовые яйца, священные атрибуты Астарты и Золотого Бахуса. На престоле возвышался алый крест с позолоченным, грубой работы, Христом; он, казалось, ожил и извивался в дрожащем мигании множества свечей, в блеске драгоценной утвари, в чаду благовонных масел, горевших в бронзовых чашах. Зеркальные шары, установленные на цоколях из черного дерева, отражали усыпанные каменьями иконостасы, стены, облицованные яшмой, перламутром, агатом… А на полу, среди огней и блеска, из-под мраморных плит торчала верхушка голой скалы с трещиной, края которой были отполированы долгими веками благочестивых лобзаний и ласк. Какой-то православный архидиакон, весь обросший бородой, истошно вопил: «Сюда был вбит крест господень! Крест честной! Крест животворящий! Господи помилуй! Кирие элейсон! Христос бог наш!»

Раздался взрыв рыданий, еще исступленнее полетели к небу молитвы. Жалобное пение смешивалось со скрипом кадильниц. Кирие элейсон! Кирие элейсон! Тем временем прислужники суетливо шныряли в толпе, встряхивая объемистыми бархатными мешками, куда со звоном сыпались приношения простаков.

Я бежал в смущении. Ученый-летописец Иродов прогуливался во дворе под зонтиком и с наслаждением вдыхал влажный воздух. На нас снова набросилась голодная свора торговцев святынями. Я грубо отпихивал их – и ушел из святого места так же, как пришел: с греховными мыслями и бранью.

По возвращении в гостиницу Топсиус уединился, чтобы записать впечатления от гроба господня, а я остался в вестибюле пить пиво и беседовать с милейшим Поте. Поздно вечером, когда я поднялся в комнату, на столе горела свеча, а мой ученый друг похрапывал на кровати; рядом с ним валялась открытая книга, это была моя книга, которую я прихватил, уезжая из Лиссабона, чтобы с ее помощью коротать досуги в евангельских местах: «Человек с тремя парами брюк». Расшнуровывая ботинки, забрызганные благостной грязью «Крестного пути», я думал о моей Кибеле. У каких священных развалин, под какими памятными деревьями, осенявшими отдых господа, провела она этот дождливый иерусалимский вечер? Может быть, в Кедронской долине? Или у белого надгробия Рахили?

Я сладко зевнул и приготовился забраться под одеяло, как вдруг отчетливо услышал за перегородкой плесканье воды в ванне. Взволновавшись, я стал прислушиваться. В скорбной могильной тишине, неизменно царящей в Иерусалиме, до меня явственно донесся шум губки, которая шлепнулась в воду. Я прижал ухо к обоям в голубеньких цветочках. Босые ноги прошли по циновке, устилавшей кирпичный пол, затем раздался тихий плеск, как будто чья-то рука пробовала температуру воды. Горя как в лихорадке, я прислушивался к сокровенным шумам неспешного, блаженного купанья: бульканью выжатой из губки воды, шуршанью руки по мыльной пене, сладкому вздоху тела, вытянувшегося в теплой воде, куда для запаха прибавлено немного духов. В висках у меня застучало от прилива крови; я лихорадочно шарил рукой по стене в поисках какого-нибудь отверстия или щели. Попытался даже провертеть дырку ножницами, но они сломались в толще штукатурки… Снова зажурчала, стекая с губки, вода. Дрожа всем телом, я воображал, как капля за каплей бегут по ложбинке между крепкими, белыми грудями, которые так туго натягивали голубую саржу…

Я не выдержал: в одном белье вышел босиком в пустынный коридор и приник к замочной скважине вытаращенным, налитым кровью глазом – еще немного, и огонь обжег бы красавицу… В светлой дырочке скважины я различал полотенце, упавшее на циновку, красный капот, кусочек белого полога ее кровати. Капли пота выступили у меня на затылке; я стоял нагнувшись и ждал, когда она мелькнет, голая и прекрасная, в крошечном светлом кружке. Вдруг сзади скрипнула дверь; яркий свет залил стену. Это был бородач, в жилетке, с подсвечником в руке! И мне, злополучному Рапозо, некуда было улизнуть: с одной стороны высилось его огромное туловище, с другой темнел тупик коридора. Молча, не спеша, методично Геркулес поставил на пол свечу, поднял ногу в сапоге с толстой подошвой и пнул меня в бок. «Скотина!» – взревел я. Он зашипел: «Молчать!» – и, прижав меня к стене, несколько раз обрушил свой кованый, твердый, как копыто, сапог на мои ляжки, ягодицы, голени, на все мое балованное, холеное тело! После этого он хладнокровно поднял с пола подсвечник.

Бледный от ярости, я выпрямился и с достоинством произнес:

– Знаете ли, что вас спасло, мистер бифштекс? То, что близко гроб господень. Из-за тетушки я не желаю скандалов… Но, очутись мы в Лиссабоне, за городом, в одном известном мне местечке… я бы из вас лепешку сделал! Благодарите бога, что уцелели. Я бы из вас лепешку сделал!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю