Текст книги "Индийская красавица"
Автор книги: Жозана Дюранто
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Одна Шарлотта оставалась по-прежнему в Корбее. Деревянная лестница, еженедельно намываемая до блеска, пахла все так же. В большом стенном шкафу мертвым грузом лежали тысячи неосуществленных проектов. По мере того как Шарлотта полнела, тяжелела, делалась все приземистее, на тайных полках умножались аксессуары принимавшихся ею решений: жесткие волосяные рукавицы, гантели, путеводители, программы, строгие диеты, гарантирующие возможность похудеть за месяц на десять кило. Кремы вяжущие и кремы йодистые. И пока шкаф распухал от всего этого, Шарлотта тоже благоденствовала, набирая вес с помощью печенья. Ее четкие черты расплылись. И только нос на этом обрюзглом лице еще хранил, быть может, память о девушке из Пуатье, которая была красивой.
Маргерит радовалась Освобождению. Но, страстно надеясь узнать что-то о тех, кого любила, она очень скоро поняла: свидеться с ними ей не придется. Постель, в которой она должна умереть, ждала ее в Корбее.
Именно в Корбее я и увидела ее в последний раз. Тетя Шарлотта плакала горючими слезами, жалуясь на вечное недовольство матери, которая грубо отвергала ее неустанные заботы. Она проводила меня в больницу, где, как она мне сказала, умирала ее мать. Но извинилась, все так же плача, что не войдет со мной в палату: больная не желала даже видеть ее, приходя в ярость и швыряя, точно бомбы, подушки, едва бедная Шарлотта появлялась на пороге.
Я вошла.
Фурия, о которой я только что слышала, показалась мне такой сморщившейся, такой крохотной, что больничная койка выглядела под ней чем-то вроде огромного парадного ложа. На голове у нее был тюрбан, прикрывавший волосы, некогда так туго затянутые назад. Ее лицо, крайне исхудавшее, было лицом факира, до странности спокойного и загорелого. Ввалившиеся глаза излучали переливчатый горячий свет, заключавший в себе повелительное вопрошение, тотчас подчинившее меня себе.
Кажется, мне и в голову не пришло поцеловать ее после столь долгой разлуки. Между нами не были приняты эти внешние, показные проявления нежности. Маргерит никогда не ласкала меня. Я не спросила, как она себя чувствует, не обидела ее заверениями, что она прекрасно выглядит: смерть приближалась, и обе мы об этом знали.
Я рассказала ей, что могла, о своем отце, о своем дяде Рене: о том, что они живы, о том, на чьей они были стороне. О том, что и тот и другой очень заняты – не смогут приехать. Она тяжело кивнула головой, увенчанной бинтами, кивнула одобрительно. Поинтересовалась мною.
Ее до смешного крохотные руки играли старым обручальным кольцом из красного золота, выпуклым, широким по моде ее времени. Она заметила мой взгляд и надела кольцо мне на палец. Я хотела бы сохранить это кольцо на руке навсегда, но оно оказалось слишком свободным для меня, и я никогда не прощу себе, что потеряла его несколько месяцев спустя, когда танцевала. Ничего не поделаешь.
Беседа наша была несколько затрудненной. Она жадно меня слушала. Но каждое слово, которое она произносила, явно стоило ей невыносимых страданий. Тюрбан прикрывал раковую опухоль. Маргерит была слишком стойкой и слишком мужественной, чересчур привыкла держать себя в руках, чтобы сделать малейшую попытку дотронуться до своей пораженной головы, – но я видела, как она меняется в лице.
Я на мгновение вышла спросить у сиделки, не слишком ли утомительным для больной будет мое присутствие, могу ли я провести ночь у ее постели. Мне ответили, что ничто уже не представляет для нее опасности, и я могу пробыть с ней столько, сколько она пожелает.
Бабушка отлично поняла, какие переговоры шли в коридоре. Она улыбнулась, когда для меня принесли раскладушку. Я тоже.
Она попросила меня почитать ей. Во мне для нее воплотилось все: в первую очередь Франк, умерший сын, но также и те сыновья, что отсутствовали. Потомство. Обещание. Как не сдержать его?
Я спросила, что она хотела бы послушать. Побежала в книжную лавку, где продавалась литература для школьников, – я заметила такую неподалеку от больницы, – и вернулась с Корнелем, Мольером, Лафонтеном, Расином, Перро.
Когда я вошла в палату, бабушка лежала, приподнятая еще выше на своих подушках, прямая, словно приготовившаяся к сражению.
Я солгала бы, утверждая, что передаю сейчас в точности импровизированную программу того очень длинного вечера. Но начали мы определенно с Лафонтена, самого великого, ибо самого краткого. Недвижная Маргерит освещала все своим безмолвным присутствием. Как в былые времена, она смеялась тонкому остроумию. Мне пришлось разыграть на свой лад все роли великих комедий Мольера – «Мизантропа», «Дон Жуана», «Тартюфа». Но мы отнюдь не пренебрегли и фарсами, настал черед и для «Проделок Скапена». Не раз она разражалась своим безудержным смехом. Я была Жеронтом. Я была Зербинеттой. Я была Скапеном. Была и Пурсоньяком. Мы делали друг другу знаки, что не следует смеяться так громко из уважения к бедным больным, у которых не было Мольера. Иногда она прикрывала глаза, упиваясь текстом, страдая от света лампы, ощущая в себе другой, внутренний свет, который вызывал из самых глубин ее существа давнюю, непреодолимую, редкую улыбку. Откинувшись на белые простыни, она наслаждалась уверенностью, что оставляет наследие своей великой бедности в надежных руках. Иногда я откладывала новую книжку, продолжая читать наизусть и зная, что она повторяет про себя вместе со мной тысячи раз читанные и перечитанные строки, неисчерпаемые, никогда не могущие быть исчерпанными.
Всего один раз она прервала меня, чтобы предложить мне напиться. Я и вправду охрипла. Это был опасный час, когда занимался новый день. Мы обе выпили минеральной воды. И снова сосредоточились. Я продолжала.
Бабушка уже покончила со всеми своими оборонительными усильями, со всеми обязанностями. Позади остались ответственность, долг, повинность. Переодетая юным индийским принцем, она ослабила удила, раскрепостившись от повелений и запретов. Веселье объединяло нас, как сестер, больше, чем сестер: все различия между нами стерлись. Смерть уже вцепилась в одну из нас, слишком тесно прижав к себе, чтобы другая могла ее отбить. Что с того? Одна умолкнет, другая пребудет. Нам обеим не оставалось ничего иного, как посмеяться над этим. Ибо то бремя, что несла на своих плечах первая, было подхвачено другой (и лукавую юную Маргерит, которую я сейчас открывала для себя, это от души забавляло). А разве она ценила что-нибудь, кроме этого драгоценного, тяжкого, радостного бремени, полного жизни, как малое дитя? Неважно, кто несет его, лишь бы нашлось, кому нести. Значит, понесу его я. Это чувство облегчения, которое я смогла ей дать, одна из милостей, одно из счастливых мгновений, дарованных мне жизнью.
То утро, летнее утро, наполненное блеском солнца, бабушка встретила усталой, но спокойной. Она согласилась принять тетю Шарлотту, которая выглядела совершенно неуместной на исходе этой ликующей ночи, когда вошла на цыпочках в палату – робкая, залитая слезами, уткнувшаяся носом в платок. Маргерит, обретя вновь всю свою неумолимость, продиктовала старшей дочери, самой преданной из своих детей, последние инструкции. К ней вернулся ее властный тон: Шарлотта никогда в жизни не должна судить меня, свою племянницу. Что бы там ни случилось, я всегда буду права. Она заранее предупреждала Шарлотту, что той совершенно не к чему доискиваться, почему это так. Голосом, не столь уже твердым, бабушка попросила меня передать моей матери все ее уважение и, добавила она, благодарность.
Я в последний раз поцеловала ее; она, как всегда, пахла одеколоном от носового платочка, с которым никогда не расставалась. И я тоже, как ни странно, люблю сжимать в кулаке платочек, смоченный одеколоном и как бы изолирующий меня от тошнотворности мира. Я вышла вместе с безутешной Шарлоттой, этой горемыкой, которая все еще отворачивала голову, сталкиваясь в Корбее с Эдуаром Греве.
Несколькими днями позже, следуя за скромным катафалком по размытой после короткой и яростной грозы дороге, мы двое представляли всю семью в то смутное время. Шарлотта, совершенно стушевавшись, положилась на меня во всем, что касалось этой надрывающей душу церемонии, которую я по молодости лет не принимала слишком всерьез. Пастор пообедал вместе с нами, выказав аппетит, восхитивший нас обеих. Но главное, должна в этом признаться, меня ошеломила его пышная речь. И в самом деле, он превознес добродетели бабушки (и господь ведает, что им и правда не было счета!), но словно бы, как нарочно, вразрез с действительностью. Он восхвалял ее смирение. (Смирение Маргерит?) Он набросал трогательную картину ее любви к нищим духом, сирым, убогим, к этим сельским школьникам, которым она полностью посвятила себя (это она-то – смеявшаяся над ними всеми с веселым, но безжалостным отказом извинить их простодушные глупости). Он попытался описать мать, пожертвовавшую собой ради исполнения желаний своих детей (это она-то – сделавшая все, чтобы сломить их индивидуальные устремления, которые считала беспорядочными страстями, пустыми и не имеющими никакой цены капризами). Бедный пастор, отдавший такую щедрую дань нашему парижскому цыпленку с грибами, не понимал, что Маргерит не питала ни малейшей любви к тем, кому несла свою высокую весть, – любила она самое весть.
В выполнении ритуальных церемоний на этих похоронах тетя Шарлотта, плакавшая взахлеб, показала себя куда более достойной, нежели я. Я отказалась взглянуть на лицо покойной перед закрытием гроба. И молю бога, чтобы эта возможность была оставлена за мной навсегда, да будет мне дозволено никогда не видеть мертвым лица, которое я любила живым. С сухими глазами я проводила в последний путь ящик, где, я знаю, уже не было Маргерит. Разве она не здесь, не со мной, когда я пишу о ней почти тридцать лет спустя после того вечера, когда мы бодрствовали вместе и она так весело, так от души смеялась?
Изредка, во сне, по ночам Маргерит является ко мне. Не печальная, но встревоженная. Точно хочет со мной поговорить. Взгляд ее горящих глаз настойчив, требователен. Я не всегда понимаю, от чего именно он меня предостерегает, и все же она всегда является мне во сне вестницей какого-нибудь несчастья, неизменно прямая, одновременно очень юная и очень старая, вечная учительница. Я верчусь на подушке, разбитая отчаянием: она знает, а я не знаю. Ее преследует неуемный преподавательский зуд.
Неуемный преподавательский зуд преследует и ее потомство. Мой пятилетний сын жаждал научить читать своего двоюродного брата.
Кто захочет почитать мне в мою предсмертную ночь? Хотелось бы думать, что за эту честь, за это счастье будут биться. Я никогда не носила цветов на могилу Маргерит, – она не придавала значения такого рода знакам поклонения. И я хотела бы получить тот же букет, который получила она. Без прощаний и без слез. Никакой другой – именно тот же самый. После стольких трудов и после стольких чтений, да, именно Корнеля, Мольера, Лафонтена и Перро, – мне нужно только это, большего я не прошу.
15
Есть немалая разница между моим почтенным семейством и пучком спаржи… Альфред де Мюссе, «Капризы Марианны»
Младшее поколение семьи, которому году к сорок пятому сравнялось лет по двадцать, являло собой довольно живописную и космополитическую родню. Дух улицы Франклина отошел в далекое прошлое, и после смерти Маргерит было даже трудно понять, как этой неустрашимой женщине удавалось на протяжении стольких лет оборонять свой мирок против ветров и сил внешнего мира.
В ветви Пуаратонов плантатор из Абиджана, погибший при кораблекрушении, оставил после себя совершенно непарных сыновей. Старший, Шарло, чья кожа отливала прекраснейшей сажей, но уродливый при том до невозможности, унаследовал отцовскую активность: тот же дух любознательности, та же жажда жизни, новых открытий и та же склонность строить далеко идущие планы. Глубоко преданный матери и краю, где он родился, Шарло увлеченно готовился к тому, чтобы стать дипломированным агрономом. Его младший брат, гораздо более светлокожий и гораздо более изящный, любил песни, танцы, долгий послеполуденный сон и вел ленивую веселую жизнь, не мучась никакими тревогами, ни к чему не проявляя любопытства, счастливый тем, что унаследовал это прекрасное гармоничное тело, вполне его удовлетворявшее.
Шарло приехал в Париж, чтобы продолжить учение. Его пуатевинская бабка не без волнения узрела этого прибывшего из Африки внука, невообразимой внешности которого она никак не могла предвидеть, похожего на черта и все же сына ее сына, отнятого морем. У Шарло был глубокий низкий голос, «р» он не произносил. Но по тысяче черточек в нем ощущалось не только воспоминание, не только влияние отца – его живое присутствие. У старой дамы от этого навертывались слезы на глаза. Очень скоро она перестала даже замечать, что у Шарло черная кожа. Они оба смеялись одному и тому же: она – прикрывая по привычке рот ладошкой, он – раскатисто, запрокинув голову, сверкая белыми зубами и розовыми деснами, безудержно. И, однако, это был один и тот же смех.
По окончании учебного года Шарло распрощался с бабушкой нежно, но решительно: плантация отца в нем крайне нуждалась. Старая госпожа Пуаратон сделалась какой-то странной и молчаливой. Одиночество слишком тяготило ее. Некоторое время ей казалось, будто ее преследуют, осаждают невидимые враги. Она прожила несколько месяцев, забаррикадировавшись, потом умерла, не пригласив врача.
Сын венгерского еврея, со своей стороны, блистал. Мать добилась, чтобы он переменил имя – ибо кому было по силам произнести разом весь этот блок согласных? Отец давным-давно исчез. Семейная легенда, которую передавали друг другу шепотом, гласила, что венгр, охваченный ностальгией, отправился в Центральную Европу снежной зимой, будучи уже тяжко больным. Спасаясь, как говорили, от преследования любящей супруги, он загнал лошадей, заняв у кого-то сани и проводя ночи в соломе на заброшенных в глуши фермах. Страшная и чудесная история – так и осталось неизвестным, есть ли в ней хоть частица правды.
Как бы там ни было, получив девичью фамилию матери – одно из тех сверхфранцузских имен, которые так любил Лабиш, – сын венгра счел, что пятно экзотичности с него полностью смыто. Одаренный, трудолюбивый, знающий, упорный молодой человек был создан для блестящей медицинской карьеры и подумывал уже о женитьбе на одной из своих красивых однокашниц – до такой степени пышущей здоровьем, что она, со своим загорелым лицом, всегда казалась только что вернувшейся с каникул. Девушка не осталась равнодушной к ухаживаниям товарища. Настал день, когда она заговорила о том, что хочет представить его своему отцу. Отступать было поздно, и студент собрал все свое мужество, чтобы сделать неотвратимый шаг.
Встреча его ошеломила. В самом деле, отец смуглой девушки оказался отъявленным африканцем. Юноша скрыл удивленье. Он был выше предрассудков. Мысленно он побранил себя за то едва уловимое душевное смущение, которое ощутил, увидев будущего тестя. Тот показал себя человеком истинно сердечным. К сожалению, он и сам не был свободен от предвзятых идей и не удержался от лишних разговоров: «Ну что ж, молодой человек! – вскричал он. – Вы, как и моя дочь, вижу я, проявили отвагу, не побоявшись выбрать это поприще, где подвизаются всякие полукровки и евреи, захватившие все лучшие места. Надеюсь, вы сумеете взять верх над этим отродьем и не уступите ему дорогу!..» – и дальше в том же духе. Это уж было чересчур. Сын венгра отступился, решив в душе, что не войдет в семью, выказывающую подобную нетерпимость. И довольно быстро откланялся. Молодая девушка, достаточно тонкая, почувствовала, что он чем-то недоволен, и пошла проводить того, кто едва не стал ее женихом. «Увы, – сказала она плача, – с моим отцом всегда так: вы уже четвертый, которого он отваживает». После этих слов студент только ускорил шаг.
Женился он год спустя. По странной прихоти судьбы он полюбил англичанку, белокурую и розовую, не знавшую ни слова по-французски. Ему выпала радость обучить ее. Их дети, как говорят, проявляют большие способности к языкам.
Кто бы мог предвидеть, что семью так раскидает во все стороны? И что это племя, зажатое в своем провинциальном микрокосме, распространится по всему свету с такой безудержностью и таким явным вкусом к иному и непохожему?
Ощущение чужеродности, странности, которое охватило простодушную Жермену, когда она впервые переступила порог дома на улице Франклина, взбаламутив все семейство, было, однако, лишь робким предвестником всего случившегося в дальнейшем. Голова идет кругом, стоит представить себе продолжение.
Что подумала бы обо всем этом Маргерит? Одна, дочь врача, жена врача, мать многочисленного семейства, отказывается от всего, чтобы вступить, когда ей перевалило уже далеко за тридцать, в труппу антильских танцоров. Другая – бросает преподавание греческого и латыни, чтобы отдаться, как отдаются страсти, искусству театра марионеток и показывать в парижских кабаре авангардистские спектакли.
На похоронах Шарлотты была сделана попытка собрать всех представителей семьи, которых оказалось возможным найти. Попытка довольно вялая, сказать по правде, поскольку организация траурной встречи ни на кого не была специально возложена. Поэтому некоторые основные фрагменты мозаики на этом собрании отсутствовали. Присутствующие образовали разномастную и пеструю компанию, в которой блуждали воспоминанья о Шарлотте. Но у разных поколений были совершенно несовместимые представления о ней: молодая девушка, закоренелая старая дева, пожилая дама – каждое поколение хоронило свою Шарлотту.
Огромное кладбище в окрестностях Парижа выглядело заводом мертвецов. При входе на него вручали план, где чернильный крестик помечал место погребения. Без этого плана могилу невозможно было найти. Самым искренне расстроенным, гораздо сильнее всех остальных, выглядел пастор; в конечном итоге именно он и знал ее лучше всех. Родные опустили нос, слушая его речь. Униженная, принесенная в жертву, неудачница в любви, горемычная Шарлотта была вовсе не такой, какой ее считали братья, племянники и племянницы. Каждый упрекал себя за то, что пренебрегал ею, не знал ее как следует и не раз смеялся вслух над ее неисправимой наивностью.
На краю могилы все ощутили какую-то неловкость. Легкий милосердный снежок закружился над унылой равниной, с каким-то изяществом припудривая убогость этого места. Никто не догадался принести для Шарлотты хоть один цветок.
Семейство высадилось в Порт-д’Итали. Закутанная в зимние пальто группа топталась, переступая с ноги на ногу, точно стайка пингвинов.
Кто решит, что делать дальше? Так и расстаться здесь, посреди улицы? Зашли, чтобы обсудить это, в ближайшее кафе. Все с любопытством разглядывали друг друга. Старики удивлялись – как же постарели их сверстники. Молодые терялись в именах и семейных преданьях, путая между собой дядьев, выглядевших совсем не так, как им представлялось.
Все это очень напоминало давние семейные дебаты в Пуатье, когда никак не удавалось решить, куда же направить стопы – в парк Блоссак или в город. Проголосовали все-таки за то, чтобы отобедать вместе. Самые деловитые побежали звонить по телефону, что задерживаются. Семейство отогревалось. Здесь, в тепле, красные носы побледнели, а за рюмкой аперитива заблестели глаза.
Тяжелая махина стронулась с места в поисках подходящего ресторана. «Мы, – сказал кто-то, – нерешительны, точно цапля из басни». Старшие подумали о Маргерит. Наконец толпа расселась в какой-то харчевне.
В задней комнате урчала древняя печка. Разоблачились, сбросив пальто на хромоногую вешалку. Семейство внезапно похудело, помолодело. Стали рассаживаться, учтиво оказывая друг другу знаки внимания. Никто не хотел принять на себя риск занять место, которое, возможно, приглянулось другому. Предлагали поменяться: «Не хочешь ли сесть поближе к печке?» «Не хочешь ли сесть рядом со своей кузиной?» Наконец все уселись. И почувствовали, что устали.
Официант, не слишком-то вышколенный, грубо поторапливал собрание. Никто еще ничего не выбрал. Молодые возмутились. Пожилые извинились. Все сосредоточились на изучении меню. И каждый подумал об одиноко лежавшей в земле Шарлотте, которая наверняка сказала бы: «Я вообще ем очень мало», – и удовольствовалась бы каким-нибудь салатиком.
Все дымящиеся блюда источали один запах – въедливый запах застоявшегося рагу, прочно и навязчиво воцарившийся над столом. Обратили внимание на один стул между братьями покойной, так и оставшийся незанятым. Явное место Шарлотты, которая была бы счастлива присутствовать на подобном сборище. Но как собрать столько людей, если не по случаю чьей-то смерти?
Шарлотта, привыкшая жить в одиночестве, когда ей нужно было принять двух гостей, размахивалась широко, даже слишком широко. В последнюю минуту перед запланированным обедом она опять бросалась вниз, охваченная тревогой, купить что-нибудь еще. И, желая ничего не упустить из разговора, ставила на стол все разом, заранее, чтобы ни на минуту не покидать гостей. Тут был паштет, колбаса, сардины, масло, макрель под белым вином, четыре или пять разных салатов, цыпленок, три или четыре овощных блюда, большой выбор сыров, всякие кремы, пирожные, печенья, конфеты и множество фруктов. Потом она ужасно печалилась и расстраивалась, так как все почти оставалось несъеденным. Она опасалась, что предложенный обед был недостаточно хорош. Умоляла, чтобы гости, уходя, забрали с собой то, чего не съели. В момент расставания со слезами на глазах суетилась, подбирая пакетики и баночки. Нередко случалось, что от нее, чтобы доставить ей удовольствие, уходили с полными руками.
Об этом и думала семья, сидя без нее за столом, посвященным ей.
О холоде, царившем снаружи, быстро позабыли. Так же как и о смрадном запахе рагу, поскольку, окунувшись в него, каждый сам им пропитался. Всех мучила жажда. Вино, не тонкое, но крепкое, бодрило. Послышались язвительные замечания. Посмеялись над дядей, обратившимся в католичество и прославившимся своим запоздалым ханжеством, паломничествами и участием в религиозных процессиях. Специалистка по антильским танцам бросала огненные взгляды своей ненавистной свекрови. Но все довольно беззлобно. В этом собрании, державшемся на ниточке, никто не был настроен чересчур свирепо. Среди самых юных пробуждались взаимные симпатии, завязывались свои разговоры. Вынимались адресные книжки и самописки. Обменивались телефонами. Назначали свиданья. Короче, прощали друг другу кровное родство. Ни Шарлотта, ни Маргерит не отнеслись бы неодобрительно к этим свиданьям и этим планам.
По выходе семейство было едва ли не удивлено тем, что оказалось в этом окраинном районе, непривычном для всех. Небо по-прежнему набухало снегом, начинала спускаться первая ночь погребенной Шарлотты.
После жары и гула этого долгого обеда самые старые вдруг почувствовали, что очень устали, а самые юные, что их терпение истощилось. Расстались без особых колебаний.
Некоторым пришло в голову, что ближайшая совместная трапеза детей Маргерит состоится, вероятно, по случаю очередных похорон. Они задумались – безрезультатно и мимолетно – о том, кому же из них выпадет на ней отсутствовать.
16
Уже давно меня мучил один простой вопрос – я ничего, или почти ничего, не знала об отце Франка, Шарлотты, Жана, Эмиля, Элен и Рене. Имя у него было то же, что и у моего отца, – я как-то наткнулась на книгу, полученную им в награду, когда он был школьником, – книгу великолепную и оказавшуюся мне очень полезной. Это был однотомник Расина, включавший и его переписку, малоизвестную и представляющую большой интерес. На форзаце я увидела лиловую подпись моего одиннадцатилетнего деда. Тощие сведения. В старом семейном альбоме его фотографии вовсе не попадались. Он умер. Но когда? И как он жил?
Никто и никогда не вспоминал его. Дети Маргерит были так привязаны к своему детству и своей матери – какая же серьезная причина заставляла их хранить молчание об этом несчастном?
Я задавалась вопросом, каким же характером должен был обладать этот человек, осмелившийся заключить в свои объятия и усмирить неистовую Маргерит. Зная ее строгость и в то же время необузданность, мне случалось, думая о ней, представлять ее себе страстно влюбленной, почти обезумевшей от любви. Ее дикий пуританизм заставлял меня воображать чувство устрашающей силы, уходящее корнями в неисповедимые глубины.
Действительно, никак невозможно было себе представить Маргерит покорно принявшей узы заурядного супружества и уныло влачащей долгие годы брака, превратившегося в привычку. Мужчина, от которого она родила шестерых детей, не мог не быть обожаем. Даже само ее молчание, молчание нерушимое, свидетельствовало, как мне казалось, о какой-то внутренней силе воспоминаний, жестоко удерживаемых в себе. Какая драма, какая тайна или какая глубочайшая несовместимость лежала в основе этого отречения матери и детей?
Потому что никто и никогда не пожелал ответить на мои осторожные вопросы. У бабушки я бы даже не осмелилась спросить. Но мой отец, моя тетка и дяди с откровенной досадой на лице встречали мои робкие проявления любопытства. «О нем нечего сказать», – ответил мне отец. Это был явный отказ.
Натолкнулась я и еще на одну подпись таинственного деда, на этот раз тридцатилетнего. Он приобрел дом и участок неподалеку от Индийской Красавицы, – мне в руки попалась купчая.
Как-то отец, вспоминая о радостях своего детства, обмолвился, между прочим, что иногда отец разрешал ему править лошадью, и он очень гордился тем, что везет всю семью, сидевшую в повозке.
Что стало с повозкой? И что стало с лошадью? И с домом? И с полем? И с этим лесом Лузи, к которому, казалось, были так привязаны все дети? «Продали», – скупо (но сурово) сказал отец.
Я не могла поверить, что Маргерит, самая бескорыстная из женщин, злопамятно отвергла деда за то, что тот неумело хозяйничал или дурно распорядился своим небольшим состоянием. Она исповедовала крайнее презрение к такого рода вещам, никогда не завидовала чужому богатству и не испытывала даже потребности в самом элементарном комфорте.
Не без колебаний я отказалась от попыток что-либо понять. Может, и лучше было не знать тайны Маргерит. Бросил ли ее непостоянный супруг? Это великое и заурядное унижение так не вязалось с ее образом, что мне совершенно не удавалось представить себе эту победительную женщину покинутой женой.
Разгадка пришла, когда я меньше всего ее ожидала.
На нашей чрезвычайной семейной ассамблее в день похорон Шарлотты я встретила, очень этому обрадовавшись, свою кузину Клер, которую видела в последний раз, когда та была еще почти ребенком. Я предложила ей пообедать вместе. Она рассказала мне свою жизнь, отдельные эпизоды которой доходили до меня в весьма разукрашенном семейными слухами виде; не сомневаюсь, что и она тоже получала кое-какие сведения обо мне, преображенные фантазией промежуточных звеньев. Обе мы были растроганы встречей – далеко разведенные жизнью, но испившие из одного источника, вскормленные одними и теми же преданьями, знавшие назубок одни и те же давние истории. Фантомы улицы Франклина реяли вокруг нас.
Уж не знает ли она случайно чего-нибудь о нашем деде, исчезнувшем так рано? Против всех ожиданий Клер расхохоталась. Да, у нее был ключ к загадке, которого я так жадно доискивалась. Она сейчас мне все расскажет, не заставит себя долго просить.
Муж Маргерит и вправду не составил себе состояния; более того, он быстро пустил по ветру полученное им скромное наследство. Но все дело было в страстном увлечении. Страстном увлечении скрипкой. Франк и Жан унаследовали дар от отца. Этот последний, пренебрегая своими обязанностями землевладельца, день-деньской играл на скрипке, играл с утра до вечера. Разорясь дотла, он стал зарабатывать на хлеб этой игрой, переходя из деревни в деревню, отбивая такт ногой по дощатому полу сельских танцулек. Муж Маргерит был деревенским скрипачом.
Могла ли я ждать подобного открытия? Оно тотчас погрузило меня в мир грез. Протестантская жесткость учительницы, вероятно, еще более ужесточалась желанием противоборствовать ради себя и ради детей фантазиям бродячего музыканта. Какую же суровость, какой аскетизм выдвинула она в противовес благодушному веселью непрерывных празднеств! Маргерит, вероятно, ненавидела эти мирские забавы, неистово презирала эти крестьянские увеселения. И как же она, очевидно, была влюблена в своего деревенского музыканта! Стерпела ли бы она иначе подобный образ жизни, противный ее убеждениям и ее вкусам?.. Мне казалось, я поняла наконец, почему она жестоко воевала с любовью – ведь любовь так исподтишка и так беспощадно распорядилась ее собственной судьбой. Она наверняка не прощала себе, что не смогла, как ни старалась, одолеть пылкой привязанности к своему дражайшему музыканту и хотела защитить дочерей от их собственной слабости, убить в них с детства несносную женскую чувствительность, разнеживающие мечты о счастье и любви, которых сама не сумела избежать.
Я воображала также, что явное предпочтение, отдаваемое ею Франку, старшему из сыновей, было признанием в неизменной затаенной нежности к его отцу, на которого он, как говорят, был очень похож.
Я узнала, что Маргерит всячески пыталась заставить скрипача бросить смычок и вернуться к плугу. Тщетно. Ее воля разбивалась о непоколебимое упрямство. Непрерывными сценами, скандалами, драмами она побудила его только оставить семью. Он ушел, держа в руке свой футляр со скрипкой. Какова была его дальнейшая судьба? Но тут сведенья Клер обрывались.
Я, однако, догадываюсь, какие доводы пускала в ход учительница: прискорбный пример, подаваемый детям, отрицательное влияние подобного поведения мужа на ее собственную карьеру; возможно, он считал, что оказывает ей услугу своим уходом. И, хорошо зная Маргерит, я задаю себе вопрос, не разрывалось ли ее сердце от ревности, когда она представляла себе деревенских красоток, плясавших под мужнину скрипку?
Клер насмешливо глядела на меня, забавляясь эффектом своего рассказа. «Тебе не кажется, – сказала она мне с улыбкой, – что скрипач сыграл известную роль и в наших с тобой похождениях?»
Она ответила на мои мысли. Мне как раз приходило на ум, что в каждом из детей Маргерит были заложены – поделенные в разных пропорциях и смешанные с другими наследственными чертами – две противоборствующие тенденции, ощущаемые мною в себе самой: любовь к порядку, бескомпромиссным образцом которого являлась учительница, и неодолимое стремление к свободной импровизации, представленное скрипачом. Я обнаружила, что вплоть до этого дня мне, неведомо для меня, очень не хватало деда-скрипача – ибо по сю пору я перечитываю Лафонтена глазами Маргерит и, безусловно, именно благодаря ей некоторые мои суждения лишены необходимой гибкости. Но далеко не всегда мною властвует рассудок – и я знаю бесшабашную скрипку, чьи бредовые фантазии заводят меня подчас туда, куда я отнюдь не намеревалась зайти.