355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозана Дюранто » Индийская красавица » Текст книги (страница 4)
Индийская красавица
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:53

Текст книги "Индийская красавица"


Автор книги: Жозана Дюранто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

«Ты премного извлекаешь из маленького письма», – замечала, смеясь, Жермена. А он не мог не думать, что ее собственная манера читать чересчур уж примитивна. Из письма матери следовало извлечь не только его смысл, лежащий на поверхности. Напротив, нужно было путем сложных умозаключений и тонкого проникновения в содержание различить за явным посланием всю совокупность намеков, куда более опасных и многозначительных, чем то, что было написано черным по белому.

Чем больше приближался час свиданья, тем тревожнее становилось на душе у Жана, понимавшего, что ему наверняка придется в одно и то же время защищать свою молодую жену от недоброжелательства, им предчувствуемого, и просить прощения за ее наивные высказывания, которых приходилось опасаться и с которыми он уже не ощущал себя полностью солидарным, как в дни первых любовных восторгов.

Маргерит ожидала сына на вокзале Пуатье вместе с Шарлоттой, Эмилем, Элен и Рене. У Жана сжалось сердце, когда он увидел ее – все той же и одновременно так постаревшей. На ней, как всегда, была черная шляпка, горизонтально надвинутая на лоб: вдова своего сына Франка, военная вдова. Яркость Жермены была явно неуместна.

Молодая женщина простодушно расцеловала своих сдержанных золовок и даже деверей. Эмиль от этого весь, конечно, залился краской. Маргерит великодушно спрятала улыбку. Жан улыбку заметил, как и усилье ее спрятать. Ему это не понравилось.

Девочку взяла на руки Элен, порозовевшая от счастья. Все направились на улицу Франклина, где их уже ждал ужин.

Жермена переступила порог, ничего не подозревая. Ей и в голову не приходило, что она была врагом, победителем, варваром, с которым долго велась война, иноземным захватчиком, впервые проникшим в сердце крепости. Она даже не знала, что перед ее вторжением эта крепость долго жила на осадном положении.

Вместе с нею внутрь дома проник внешний мир, и новое время, столь яростно отвергаемое, спокойно утвердило себя в самом центре бастиона сопротивленья, воздвигнутого Маргерит.

Жермене еще предстояло многому удивиться.

8

Когда же это было – в 1933 или весной 1934? Жан купил подержанную машину, свою первую машину. Ему перевалило за тридцать, но он только что научился водить. Усадив дочь на песочные шерстяные подушки заднего сиденья, он попытался стронуться с места. Машина не двигалась, – очевидно, он забыл что-то важное из действий, которые ему следовало осуществить. Девочка ждала, очень довольная.

И тут произошло событие, о котором, возможно, нельзя рассказать словами (хотя в тот вечер девочка впервые попыталась себе это объяснить) и которому предстояло изменить всю ее жизнь.

Обнаженная рука девочки лежала на песочной шерстяной ткани – новой территории, во владение которой она радостно вступала, как это делают собаки и кошки.

Пока Жан выпутывался, сражаясь с таинственным мотором, ключом, кнопками, сложной, но блестящей панелью управления, она разглядывала свою собственную руку на нейтральном фоне подушек заднего сиденья, набитых, как было принято в те давние времена, волосом.

Ей пришло в голову, что эту руку – телесного цвета на чуть более густом фоне – невозможно нарисовать, не прибегнув к какой-то уловке. Обвести черным, затемнить контур этой обнаженной руки значило в некотором роде – солгать. В сущности, пока она остается вот так неподвижной, ее кисть, ее рука всего лишь более светлые пятна на цветном фоне, на фоне мира, которому полностью принадлежат и ее кисть, и ее рука.

Давно уже привыкнув к этому тайному внутреннему монологу, обращавшему все, что привлекало к себе ее активное внимание; в чудесное зрелище, она осознала в какое-то головокружительное мгновение, что растворена в этой красочной совокупности, где само ее присутствие было мгновением. Только и всего.

Девочка поняла, что вся, с головы до ног, – часть этого зрелища. Для прохожего, идущего мимо и бросающего взгляд на неподвижную машину, она сама – не более чем светлое пятно, разумеется, своеобразное, но слитое с бесконечным и многокрасочным миром, в который вписано ее существование.

Ей захотелось куда-то отступить, спрятаться. Быть далеко, не здесь. Подняться, например, выше этажом, как подымаются в лифте универсального магазина. Ощутить эту мгновенную дурноту.

Но нет. Мир был замкнут. Не было никакого выхода – она могла находиться только здесь. Хочешь не хочешь, оставаться частью этой замкнутой совокупности, которую не разомкнешь, из которой не выйдешь, не убежишь.

Жить – здесь и в далеком, возможно, будущем, – здесь умереть. В замкнутом круге.

И быть здесь видимой и невидимой одновременно.

Ибо не в ее власти ускользнуть от взглядов: девочка обнаружила, что помимо своей воли открыта им – познаваема. Узнаваема по признакам, которые ее обозначают и в то же время от нее ускользают: они ее обозначали, обозначая ее определенным именем; они были ей не подвластны, потому что были не ею выбраны.

Невидима: потому что, хотя этот уже очень старый взгляд внешнего мира и мог объять все, что обозримо, никто, кроме нее самой, ничего в ней не постигал.

За несколько минут, а то и за несколько секунд, ребенок вдруг ощутил, что сильно постарел (или повзрослел?).

Наивность была утеряна.

Жан вспомнил, что именно должен он сделать. Машина стронулась.

Но в ней была уже не та пассажирка, которая села в машину. Возможно, окончилось детство.

Отныне дочь Жана знала, что одновременно и противоречиво принадлежит двум мирам, что тут уж ничего не поделаешь и что вдобавок любит она и тот и другой.

Боль от этой мысли пронзила ее мгновенно и долго не уходила, девочка переносила ее, как переносят дети, – молча.

9

Многое удивило Жермену в то первое ее пребывание на улице Франклина, и в последующие годы она не раз станет рассказывать о своем удивлении.

Племя давно уже не собиралось все вместе: вернувшись в родную колыбель, каждый с радостью проникался вновь семейным духом. Им было уютно. Каждый из них с радостью узнавал в другом прежнего и с изумлением обнаруживал, насколько тот обогащен, развит пережитым. Общие восторженные воспоминанья ежеминутно обостряли счастливое сознание, что они снова вместе. Дни проходили в веселье.

И именно это веселье с его привычным колоритом поразило в первую очередь вновь прибывшую, как и необыкновенная взаимная учтивость членов племени. Учтивость и предупредительность: если за столом чего-то не хватало, пять человек вскакивало одновременно с возгласом: «Не беспокойся, моя милая Шарлотта! Не беспокойся, мой милый Жан!» Каждый спешил услужить всем остальным. В результате начиналась суета, толкотня в дверях кухни, всеобщий кавардак. Чей-то голос кричал: «Я не нахожу соли: кто ее убирал?» Три голоса отвечали: «Я!» И указывали на три разных места.

Если вырабатывалась программа прогулки, каждый боялся, как бы остальные не принесли себя ему в жертву. Только и слышалось: «Нет, нет, я уверен, что Эмиль предпочел бы пойти в город, а не в Блоссак. Правда ведь, мой милый Эмиль?»

Эмиль протестовал: «Уверяю тебя, моя милая Шарлотта, я, напротив, очень рад, что мы отправимся сегодня в Блоссак. Я уже говорил Элен: правда ведь, милая Элен? Но если кому-нибудь больше по вкусу прогулка в город, я тоже пойду, с превеликим удовольствием». «Ах, – восклицала Шарлотта, – вот видишь, ты предпочел бы пойти в город! Так пойдем же туда!»

Жермена, быстрая на решения и никогда не знавшая терзаний свободы безразличия, с изумлением наблюдала эти нескончаемые прения – больше всего поражаясь тому, что решения, принятые в результате долгих дебатов, так никогда и не осуществлялись, ибо, если все сходились на идее воспользоваться хорошей погодой для прогулки в Блоссак, не приходилось сомневаться, что в этот день в Блоссак, безусловно, не пойдут. Еще больше ее удивляло, что Жан участвовал в этих нескончаемых переговорах с не меньшим увлечением, чем его братья и сестры. А ей казалось, она хорошо его знает. Отнюдь нет. Вернувшись в атмосферу улицы Франклина, он и сам вернулся к ее традициям и маниям.

Жермена, уже в шляпке, объявляла: «Я готова. Пора выходить», тогда как все остальные успели молчаливо прийти к решению отказаться от проектировавшейся прогулки. И Жан, в очередной раз раздосадованный, бросал ей вполголоса: «Да оставь же…»

Элен подчас не могла удержаться от своего вошедшего в семейные предания безумного хохота при виде недоумения невестки, к которой она начинала проникаться восхищением. Жермена представлялась ей антиподом того, чем она сама себя считала. Ее собственной нерешительности, пассивности, инертности в Жермене симметрично противополагались решительность, дух инициативы, настойчивость в выполнении принятого решения; этот образец, который был у нее перед глазами, казался Элен совершенно недосягаемым. Она радовалась, как тайному личному реваншу, мелким стычкам, в которых проявлялось это редкостное чудо: твердая воля. Случалось, она подзадоривала невестку, поймав ту где-нибудь в дверях: «Ну, пожалуйста, скажите им вы, раз вам хватает храбрости!» И добавляла: «Я-то такая отчаянная трусиха!»

Жермена прониклась симпатией к этой высокой девушке, чувствуя, что искреннее дружелюбие той выходит за рамки учтивых заверений, принятых на улице Франклина. По правде сказать, ей было довольно одиноко среди этого племени, Жан все больше от нее отдалялся по мере того, как к нему возвращалась близость с братьями и сестрами.

Дочь Жана, которая была еще во младенческом возрасте, стала баловнем всей семьи. Маргерит гордилась, что «ее» малютка похожа на сына. Обе молодые тетки оспаривали друг у друга крошку, которая не сходила с рук, как никогда прежде, – ее ласкали, тискали, нашептывали нежные слова, она вызывала всеобщие восторги. В этом плане Жермена также ощущала себя несколько обездоленной. Париж казался ей далеким, и такими же далекими представлялись счастливые времена первых дней замужества.

Она досадовала на себя за то, что так драматизирует ничтожные недоразумений. У всякой семьи есть свой фольклор, недоступный постороннему. Ей это было известно. Но она огорчалась, ощущая себя этим взглядом со стороны, точно какой-нибудь путешественник-этнограф, вступивший на чужую землю. Жан, любовь Жана отдалялись гораздо больше, чем она могла себе прежде вообразить.

Шарлотта только что успешно прошла конкурс и получила свое первое назначение – в Корбей. Маргерит было уже недалеко до пенсии, и она намеревалась перебраться в Париж. Так что им предстояли частые встречи. Строилось множество планов. Расстались в самом радужном настроении, пообещав друг другу писать почаще и вскоре свидеться.

Как только Жермена села в поезд, ей показалось, будто она видела смутный, причудливый сон, один из тех снов, которые невозможно пересказать словами и которые оставляют невнятное тягостное ощущение, словно плохо понятое послание.

Держа на коленях дочь, видя напротив себя улыбающегося молодого мужа, она мгновенно обрела вновь веру в будущее. Страхи, пережитые на улице Франклина, тут же поблекли… Все заслонила радость оттого, что они вместе. Девочка мирно спала, наполненная молоком, нежностью и будущим. Богатая всем тем, что еще не было о ней известно, и к чему мать была преисполнена самого пылкого доверия.

Было жарко. Пейзажи, отбрасываемые назад бегущим поездом, все меньше и меньше напоминали Пуату, обещая скорое возвращение в квартирку, созданную для их счастья.

Снова пойдут ужины-закуски, легкие по необходимости, веселые, благодаря молодости, нежности и любви. Они опять встретятся с друзьями: с Марго и ее мужем Морисом, щедрыми, громогласными марсельцами, любителями поспорить и посмеяться. А также с беднягой Ферьером, приятелем, который впрягся в свой титанический труд (он станет самым молодым из дипломированных преподавателей высшей школы во Франции) и с юмором преодолевал трудности и бедность.

Это был мир, который они сами для себя выбрали, сами выстроили, сами для себя пожелали – далекий от принуждений детства и от улицы Франклина. Любить друг друга значило любить этот свободный и новый мир.

Шарлотта с первого посещения учуяла вкус этого счастья и приняла его. Новый пост в Корбей ставил перед ее профессиональной совестью множество проблем. Она была очень всем этим занята и не могла, как ей хотелось бы, проводить все четверги и воскресенья дома, в Пуатье. Но к брату и невестке заглядывала частенько.

Она являлась, нагруженная подарками, пирожными. Пичкала сластями племянницу; вымаливала, как милость, разрешение повести ее прогуляться в Венсенский лес или в Люксембургский сад. Случалось, просила Жермену помочь ей при покупке свитера или шляпы. Она восхищалась отвагой Жермены, которая бесстрашно бороздила Париж во всех направлениях, но сама не решалась подражать ей. Лионский вокзал волей-неволей стал для нее отправной точкой – поскольку именно сюда прибывал поезд из Корбея. Но она осталась верна, как и своему зонтику, вокзалу Сен-Лазар и площади Сен-Мишель. Это не упрощало ее маршрутов.

В Корбее ей пришлось познакомиться с родителями некоторых учеников. Она встречалась также – очень осмотрительно – с коллегами.

А потом ей представили в один прекрасный день Эдуара Греве.

10

Не будь мне заказано вторгнуться здесь, разорвав и без того прерывистое повествование, я вынуждена была бы признаться, что существую, я – пишущая это, и я – дочь Жана: да, то само дражайшее дитя, о котором уже шел разговор выше.

Это отступление врезается в мою книгу, падая, как ни странно, с высоты аристократического дома в Сен-Жерменском предместье, где я, по правде сказать, пребываю лишь временно в это благословенное лето. Я обитаю здесь благодаря восхитительно безлюдному августу месяцу и только ради того, чтобы написать «Индийскую Красавицу», что долго было моей мечтой, прежде чем стало планом, а затем, сейчас, задачей.

Сегодня воскресенье. В Париже никогда не было лета прекрасней. Вообще такого лета не было нигде. И наверняка – никогда.

Расскажу ли я в другой книге, как мне повезло, как неповторимо чудесно это время, которое отдается, чтобы быть прожитым в настоящем – и о котором, увы, писать придется в меланхолическом прошедшем времени? Пока же что-то подгоняет меня рассказать о далекой уже истории Маргерит и ее детей. Сама не знаю что.

Ибо, в конце концов, хотелось бы мне понять, кому на самом деле принадлежат эти воспоминания о событиях, которых я не пережила и о которых в ту пору даже не догадывалась. Мне трудно было бы объяснить, каким образом создалось у меня примерное представление о них, с большим, правда, опозданием.

Унаследовала ли я коллективную память этой семьи, точно так же как получила от нее определенный набор физиологических и духовных склонностей. Или же я, незаметно для себя, внимательно прислушивалась, связывая между собой кучу сведений, проскальзывавших в разговорах взрослых, редко обращающих внимание на присутствие ребенка? В этом последнем случае я наследница не семьи, но только ребенка, которому, по совести, не подходит, на мой взгляд, говорить от первого лица, как я это позволяю себе делать сейчас.

В те далекие времена, когда та, что еще не была мною, мирно разглядывала картинки – неподвижная бессловесная статистка на сцене театра, – она, без сомнения, впитывала в себя реплики, которыми обменивались настоящие актеры. Так стены и мебель дома, впитывая запахи, вбирают страсти, оставаясь долгое время их немыми свидетелями. Мне доводилось попадать в комнаты, где нельзя было не ненавидеть друг друга, потому что все предметы, по долгой привычке, источали ненависть, воспринятую некогда, вмешиваясь тем самым, от имени прошлого, известного им одним, в нынешнюю жизнь новых обитателей.

Сейчас, когда возраст мне подсказывает, что настала пора вытянуть сеть, я нахожу в ней прежде всего не мои собственные воспоминанья, но воспоминанья других людей, многих из которых уже нет в живых.

Я принимаю их как нечто свое, привычное: как свои привычные тени. Но, заглядывая еще глубже, различаю мифологию, предшествующую моему пробуждению, предшествующую моему сознанию. То, чем я могла стать в жизни, уходит корнями в эти предания, для меня доисторические.

Дети не судят то, что их непосредственно окружает, что их окружало всегда. Нередко удивляются – и напрасно – сообщническому молчанию ребятишек, которых мучат родители: но причина здесь в том, что они не осознают исключительности своего положения. Поэтому и не жалуются. Их, напротив, удивляет, когда они встречаются с детьми, не столь несчастными, как они сами. Потому-то их палачи и стараются избежать каких-либо возможностей сравнения.

Вот и я в десять лет ничуть не удивлялась причудливости той планетарной системы, солнцем которой была Маргерит. Почтительно листая альбом семейных фотографий, я ни разу не задалась вопросом, кто же был начисто отсутствующим отцом этих детей с улицы Франклина. Я, очевидно, приняла как нечто само собой разумеющееся, что бабушки замуж не выходят, что они никогда и не бывают замужними. Я, должно быть, думала, что во времена, для меня невообразимые, когда моя бабушка была молодой, еще вовсе не придумали замужества.

Путая времена и эпохи, я не могла не утвердиться в этом убеждении, читая свою любимую графиню де Сегюр. Ибо и эта бабушка описывала мир детей, воспитываемых исключительно женщинами: г-жа де Флервиль, г-жа де Розбур в силу власти, данной им от бога, принимали все решенья самостоятельно – точно так же как и моя бабушка. Постоялым двором Ангела Хранителя – как ни далек он был от аристократических замков – также повелевали две женщины, без мужей. А я сама? Разве не проводила я весь день в обществе мамы, если только не шла на урок к Маргерит? Эпизодические появления отца – вечером, в воскресенье, – казались мне чем-то отдаленным, и следует признать это, как бы второстепенным. Когда он сердился, заставляя маму плакать, мне хотелось, чтобы он исчез на краю света, наподобие забавных морских офицеров графини де Сегюр, исчезавших в океане и отправлявшихся на десять или двадцать лет на какой-нибудь остров обучать татуированных дикарей тонкостям нашей цивилизации.

Я не только легко обходилась без своего неведомого деда, но и моя тогдашняя логика нисколько даже не восставала против этого странного отсутствия. Мне ничего не было известно об условиях, необходимых, чтобы произвести на свет человека или животное. Маргерит, прародительница-одиночка, представлялась одной из тех очевидностей, которые не возбуждают вопросов.

И разве пастор по четвергам не говорил нам на уроках закона божьего, что земля и вода, небесные светила, мужчина и женщина обязаны своим существованием плодотворящему замыслу одной-единственной воли? Порожденная Богом, по его образу и подобию, Маргерит скромно проявила себя, присовокупив к чудесам творения двух моих дядей, двух моих теток и моего отца. Тут не было никакого чуда, и мне не приходилось тревожиться о практических обстоятельствах этого благоговейного подражания.

Поэтому я ничуть не удивлялась ни семейной истории, которую знала (не догадываясь, что я ее знаю), ни ее невосполнимым пробелам. С удивлением, с неведомым дотоле чувством странности я встретилась много позже, когда, оторвавшись от того, во что верила, окончательно отдалившись от того, что было моими корнями, я на расстоянии оказалась, напротив, способной ощутить их исключительность, приобретшую наконец в моих глазах оттенок экзотики.

Чтобы охватить в совокупности родной пейзаж, мне понадобилось отдаление во времени и в пространстве. И все же я не могла претендовать на то, что ясно различаю все подробности запоздало открывшейся панорамы: правда не любит выдавать свой сокровенный ключ, возможно, именно поэтому ее так трудно воспроизвести. Роман, как правило, пытается ублажить нас, пряча эту неясность: в романе все слажено, подогнано, устроено в соответствии с организующей волей автора, который как нельзя лучше связывает между собою всю гамму причин и следствий. Все объясняется, у всего есть свое название, свой четкий порядок. Правда, напротив, смущает нас своими темнотами, в которые нелегко проникнуть. И все же, как она ни загадочна, в правде для меня заключена некая сила внутренней взаимозависимости или взаимообусловленности, которая возвышает правду над любым вымыслом. Как часто я обнаруживала тщетные усилия какого-нибудь сочинителя романов приукрасить, приодеть, причесать правду! В самом простейшем случае пляж подменяется горным курортом, врач – адвокатом, действие переносится лет на десять назад или вперед – и вдруг замечаешь, что все разладилось, ибо первоначальные данные были связаны между собой невидимыми узами, узами самой жизни, которая не любит замены и приживления чужих органов и мстит тем, что организм их отвергает. Стоит даже самому Марселю Прусту превратить Альбера в Альбертину, как замутняется прозрачность текста, его кристально чистое звучание.

Потому-то и к этим воспоминаниям, пусть они, как я уже сказала, и решительно не мои собственные, я не могу, не вправе что-либо прибавить. Зато я без всяких колебаний оставляю за собой возможность время от времени стыдливо прикрыть Ноевым плащом наготу одного из этих персонажей, которые все сообща, в итоге являются авторами автора.

…Ноев плащ весьма необходим семьям, читатель не может с этим не согласиться. Я имею в виду любой семье. Ибо, независимо от того, стоит или не стоит в ее центре какая-нибудь Маргерит, во всякой семье в той или иной степени есть нечто безумное. Для подтверждения этой печальной истины каждому достаточно представить себе семейные торжества, вроде свадеб и похорон: такого рода церемонии редко обходятся без скандалов, весьма симптоматичных, в которых не всегда наименее безумны отсутствующие (независимо оттого, уклонились ли они по собственному желанию или были отринуты по воле племени). Потому-то мне и доведется еще благоговейно согрешить умолчанием. Ну и что? Я ведь не клялась на Библии говорить всю правду.

И, однако, именно несказуемое, – как знать? – возможно, как раз и было ядром – горьким ядром – этой истории, такой, как ее пережили или думали, что переживают, действующие лица. Пожалуйста, прими мою повесть, читатель, такой, как я ее тебе предлагаю: это не ложь, но это и не полная правда. Я верю в то, что пишу. И буду считать, что достигла желаемого, если и ты, в свою очередь, согласишься, читая, сделать вид, что веришь.

Закроем скобку. Вернемся к Маргерит и ее детям.

11

Наперекор времени, которое шло, портя все вокруг, наперекор возрасту, который наступал также неумолимо, грозя ослабить сопротивление Маргерит, наперекор отдельным победам противника и достойному сожаления примеру, поданному неожиданным браком Жана, неустрашимая воительница не желала признать себя поверженной; она защищала остатки своей семьи от нараставшей вульгарности эпохи и коварства посторонних.

Заслуга немалая, ибо ей приходилось грести против течения в полном одиночестве. В этом грозном половодье ей не на кого было опереться, не на кого положиться. Сам генеральный инспектор министерства просвещения, только что назначенный в Пуатье, с вызовом носил прихотливое канотье и передвигался в лимонножелтом спортивном автомобиле. Новый пастор организовал бал по случаю ежегодного благотворительного базара, а доктор Бернар водил своих дочерей в кино, где, по рассказам, целовались взасос как на экране, так и в зале.

Семьи, сотрясенные миром в еще большей степени, чем они были сотрясены войной, казалось, трещали по всем швам, взрывались, разлетались вдребезги, словно под напором каких-то внутренних центробежных сил, яростно стремившихся рассеять, разложить на отдельные элементы то, что до сих пор считалось надежнейшим и прочным сплавом.

Сестре Маргерит пришлось с этим познакомиться: ибо Жак, франтоватый племянник, и Марианна, племянница, которая ни с кем не здоровалась, были отброшены очень далеко. Жак оказался где-то в глубинах Албании, где он обучал математике дикое население, чтобы, как поговаривали, излечиться от любовных огорчений. Он матери не писал. И поскольку несколькими годами раньше в лицее Пуатье видели, как однажды вечером, между письменным и устным испытанием второй экзаменационной сессии на аттестат зрелости, он возвращался пьяным и его поддерживали под руки два товарища, были допустимы любые предположения относительно того, как именно он пытается справиться с сердечными горестями: очевидно, он топил их в спиртном. Чем меньше у нас о ком-нибудь сведений, тем больше значения мы придаем тому немногому, что мы о нем знаем. Невинная и бросающаяся в глаза выпивка подростка, отмечавшего успешное поступление старшего товарища в Педагогический институт на улице Ульм, превратится в стигмат, который не сотрется до конца жизни, во всяком случае, в глазах этой ветви его рода. Вместе с тремя бокалами сухого вина, выпитыми однажды вечером, когда ему было семнадцать лет, Жак вошел в семейные преданья как неисправимый алкоголик.

Что касается Марианны, дело обстояло и того хуже: едва сдав последний конкурсный экзамен, она, как говорили, вышла замуж за венгерского еврея, в которого втюрилась по уши. Этот тип носил совершенно непроизносимое имя, где на одной-единственной гласной «а» висел компактный пакет согласных, образовывавших нечто вроде чиха. Она ждала ребенка. Какая наследственность суждена бедному малютке!

Маргерит тревожилась и за собственную внучку. Один бог знает, какое воспитание она получит от этой матери, должно быть, почти вовсе неграмотной. Спасибо еще, что Жан не последовал примеру своего двоюродного брата Пуаратона, который не нашел ничего лучше, как отправиться в Африку и жениться на негритянке, родившей ему, кажется, двух детей, относительно цвета кожи которых ничего в точности не было известно.

Можно было все же надеяться, что подобное несчастье не случится с Эмилем, если даже, как это было вполне вероятно, ему придется долго жить в колониях.

Маргерит и в голову не могло прийти, что в тот самый момент, когда она предавалась этим размышлениям, Эмиль, служивший в городишке на Западе Франции, как раз испросил у своего полковника разрешение жениться на некой Мими. Эта девица с глазами, горящими, как угли, могла похвалиться скорее красотой, нежели добродетелью, и держала в полном повиновении своего робкого жениха, обезумевшего от любви и страха. Что скажет мать, узнав о его выборе? Мими посещала городской дансинг куда усерднее, чем некогда школу. Что касается церкви, она туда и ногой не ступала. Но венчаться желала по католическому обряду, в белом платье с длинным треном, ее приятельницы должны были выступать в роли подружек на свадьбе, сыгранной по всем правилам, с букетами, оркестром и буфетом, достаточно шикарным, чтобы возбудить предельную зависть. Эмиль, готовый на все, залез в долги, чтобы придать церемонии требуемый блеск.

За моральной поддержкой он обратился к Жану и Жермене, так что на свадьбе, сыгранной не вполне легально, но пышно, Эмиль трепетал от ужаса, как бы неожиданно не явилась мать и не устроила скандал.

Невеста вальсировала на навощенном паркете в благодарных объятиях всех молодых офицеров. Эмиль, не помня себя от счастья, любовался ею, сидя на стуле, так как танцевать не умел и чувствовал себя совершенно обессиленным от чрезмерного волнения.

Несколько месяцев спустя предстояло родиться девочке, которую нарекли именем Клер[4], хотя она была так же смугла, как Мими. Эмиль, навсегда превратившийся в Жоржа – жена переименовала его под предлогом, что имя, данное ему при рождении, чересчур уж уродливо, – безропотно позволил отвезти себя на улицу Франклина, где должен был официально представить жену и дочь. Он ничуть не тревожился, поскольку с момента женитьбы вообще не был способен испытывать какое-либо чувство, кроме блаженства. Он ничего не видел, кроме Мими, интересовался только ею, слушал только ее, приходя в восторг от ее ребячеств, очарованный ее капризами и счастливый даже сценами, которые она ему закатывала, выведенная из себя его предупредительностью и обожанием.

Маргерит и Мими, едва соприкоснувшись, тотчас вступили в борьбу. Однако тонкая ирония и продуманные колкости свекрови ничуть не задевали Мими, нечувствительную к чересчур уж рафинированному яду. Что до Эмиля-Жоржа, то он словно оглох и улыбался с утра до вечера. Только Элен и Рене исподтишка посмеивались в этой атмосфере всеобщего недоразумения.

Жан и Жермена переехали из своей парижской квартирки в другую, более комфортабельную и более просторную. Было договорено, что Маргерит покинет Пуатье и обоснуется в прежнем жилище сына.

Эта трансплантация была делом непростым. Тайное прощанье Маргерит с улицей Франклина было прощанием с самыми прекрасными днями молодости, со сплоченной семьей, с воспоминаньями о еще живом Франке. Отъезд был для нее поистине погружением в сумрачный тоннель старости, в вынужденное безделье пенсионерки, не знающей, куда себя деть. Ей оставалась одна надежда – обучать последнюю воспитанницу. Той предстояло воспользоваться всем ее опытом, плодами долгих трудов, одушевлявшихся неуемным энтузиазмом подлинного призвания, вся будничность воплощения которого на практике никогда не утомляла, никогда не разочаровывала учительницу. Дочери Жана, своей внучке, плоти от своей плоти, ей предстояло передать самую суть своей жизни.

Увидев мать в первый раз в Париже, Жан заметил, какая она маленькая. Старая дама боялась всего. Боялась машин. Боялась спуститься под землю, чтобы сесть в метро. Боялась заблудиться. Боялась незнакомцев, задевавших ее, проходя мимо, точно какую-то вещь, совершенно равнодушно. В своей черной шляпке, слегка сбившейся набекрень, с каплями пота, выступавшими от страха у нее на лбу, с растерянностью в глазах Маргерит, попавшая в изгнанье, выглядела свергнутой королевой.

Маленькая квартирка пришлась ей по вкусу: «Здесь можно отгородиться», – сказала она, прикрывая плотнее жалюзи, чтобы ее не видели соседи, жившие напротив. И прежде чем снять шляпку, заперла на ключ дверь, которая вела на лестничную площадку.

Шарлотта приезжала повидаться с матерью раз или два в неделю, по воскресеньям и нередко по четвергам. К Маргерит, окруженной тремя детьми (Жан и Жермена показывались довольно редко), к которым иногда присоединялась еще и внучка, вернулась прежняя любовь к семейным сборищам. Часто раздавался смех, голоса повышались, никто никого не слышал. Опять все толкались, разом устремляясь в кухню. Казалось, воскресало прошлое.

И, однако, в глубине души, Маргерит соизмеряла всю длину пути, пройденного с поры ее невинного детства в Индийской Красавице. Ей случалось с некоторым изумлением, и в то же время с безмерной гордостью глядеть на своих взрослых детей, настолько изменившихся, настолько непредсказуемых несмотря на то, что она так долго бдила над ними. Нередко героем торжества становился Эмиль – вернувшийся издалека, загоревший под африканским солнцем, счастливый, улыбающийся, нагруженный экзотическими подарками, он держался очень прямо в своем мундире капитана медицинской службы. Шарлотта похудела. Подражая Жермене, она коротко остригла свои пышные волосы. Она носила креп-жоржетовые платья цвета морской волны или шампанского, светлые чулки телесных оттенков и туфли с перекладиной из светло-коричневого шевро. У нее были браслеты с эмалью, она вынимала из своей сумочки пудреницу, в тон им, и пудрилась охряно-песочной пудрой. На груди у нее висело длинное ожерелье из слоновой кости, тяжелое и гладко отполированное, подарок Эмиля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю