355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозана Дюранто » Индийская красавица » Текст книги (страница 2)
Индийская красавица
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:53

Текст книги "Индийская красавица"


Автор книги: Жозана Дюранто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

А они направлялись в кондитерскую на площадь Домениля.

3

Войны Маргерит не предвидела. Она поняла, что непреодолимым барьерам, воздвигнутым ее терпеливым упорством между внешним миром и детьми, не устоять перед этой всеобщей бедой. Пришлось, например, смириться с отъездом Франка, который записался волонтером, а несколько месяцев спустя и с отъездом Жана.

1918 год был годом печали. Не успев даже попасть на фронт, Франк умер в мрачном солдатском лазарете, как говорили, от пневмонии. Ему хватило мужества в последний раз улыбнуться. Мать, которую вытребовали, яростно препиралась у его постели с сестрой милосердия, старой монахиней, непременно хотевшей вызвать к юному умирающему католического священника. Маргерит противилась. Голоса все повышались, шел спор о порядке отпевания; религиозные войны, воскрешенные противницами, бушевали у его постели. Франк слабеющей рукой написал карандашом на блокноте, с которым не расставался: «Я не могу говорить, но все слышу», и сделал движенье, чтобы протянуть свое послание матери. Маргерит прочла – Франк был мертв.

О горе матери нечего и говорить. Все прочие члены племени совершенно растерялись. Не стало старшего брата, образца, главы, заводилы, того, кто умел уладить все конфликты, помогал делать уроки, того, кто на свой мужественный манер утешал во всех горестях. Не стало самого одаренного из всех. Отныне его скрипка будет безмолвствовать. Уже не услышать его веселого смеха, звонкого горячего голоса, который декламировал Ростана. Дом на улице Франклина утратил свою душу. Внезапно все поняли, что он, самый великодушный, самый привлекательный, самый гордый и самый веселый, был необходим и останется незаменимым. Кто мог бы осмелиться заговорить от его имени?

У Жана не лежало сердце к тому, чтобы стать главой семьи. Он был слишком ярым индивидуалистом и не желал взваливать на себя бремя, которое нес покойный брат. У Эмиля, слишком юного и слишком слабого, было еще меньше данных для того, чтобы унаследовать эту чреватую опасностями роль. Старшинство вернулось к Шарлотте.

К тому же Жана домашние видели теперь лишь изредка, когда он получал отпуск. Военный мундир вызывал всеобщее восхищение. Жан носил его с бравым видом. И при каждом новом появлении казался все более повзрослевшим.

Маргерит, разумеется, гордилась этим красивым молодым храбрецом, пожертвовавшим жизнью под материнским кровом ради служения Франции. Но в то же время она не могла не видеть, что Жан дышит теперь новым воздухом. У него появились приятели, своя жизнь, о которой она знала далеко не все. Он был переполнен всевозможными посторонними историями.

Прекрасные волосы Маргерит, по-прежнему гладко зачесанные назад, седели. Но она не согнулась. Напротив, под бременем страданий несла еще выше свою гордую голову. Ее обычная надменность приняла теперь характер героического вызова. И власть, только окрепшая от враждебности окружающего мира, превратилась в нескрываемый деспотизм. Мать нередко обрушивалась на Шарлотту, обладавшую даром ее злить. Шарлотта изо всех сил старалась сделать все как можно лучше. Однако когда она пыталась воспитывать младших, мать частенько не одобряла ее педагогических претензий. Маргерит, чьи замечания и всегда были хлесткими, в гневе выговаривала дочери с удивительной жестокостью, отчего девушка плакала горькими слезами. Успокоившись, мать с улыбкой заключала: «Ну, не плачь, моя милая, не плачь, Шарлотта, хороший скандал идет на пользу – будоражит кровь».

«Хорошие скандалы» шли на пользу только ей одной. Приученные к послушанию, все остальные вскоре начисто утратили собственную волю. Маргерит приходила в отчаяние, не встречая больше ни малейшего сопротивления, и разносила в пух и прах пассивность, которая была плодом ее собственных усилий.

Жан ускользал от этой деспотической системы. В армии он познакомился с режимом куда более либеральным, нежели домашняя тирания. К тому же по окончании войны он приобщился и к народному энтузиазму, вызванному подписанием перемирия, и к удивительному миру американских солдат.

Жан нередко служил им переводчиком. И принимал участие в их празднествах. Его приводила в восторг новая музыка: мелодии джаза, только что импортированные из-за океана. Он не помнил себя от счастья, когда пианист просил его подыграть. Жан брался за скрипку и импровизировал на мотивы рэгтаймов, потешая аудиторию своей манерой держать смычок в левой руке, что не могло не поражать вновь прибывших. Литературный английский язык, выученный им в лицее, скоро приобрел характер беглой бытовой американской речи, которую ему нравилось уснащать арготическими выражениями и модными словечками. Все это ничуть не походило на классический язык улицы Франклина.

В душе Шарлотта была глубоко этим скандализована. Но замечаний делать не решалась, так как отлично знала, что мать никогда не признает ее правоты. Втайне Элен и Рене тоже завидовали недоступной смелости и свободе старшего брата, вырвавшегося из-под ига железной дисциплины, более чем когда либо давившей на остальных домочадцев. Материнская власть не подлежала обсуждению. Царственные полномочия были дарованы ей божественным правом, однако дети не могли согласиться с тем, чтобы она передоверила их кому-нибудь, хоть отчасти. Шарлотта поэтому наталкивалась на тайное, глухое сопротивление тех, кому в семье еще долго предстояло зваться «маленькими».

Элен с каждым днем становилась все краше – высокая, бледная, с блестящими, совершенно черными глазами и длинными тяжелыми косами, которые она собирала в большой пучок. Шарлотта едва доставала ей до плеча и сделалась пухленькой, как курочка.

На улице Франклина не было места послевоенной эйфории – смерть старшего брата налагала запрет на любые проявления радости. Мать, при своих нередких вспышках гнева, сравнивала добродетели покойного сына с недостатками живых детей. Все опускали носы, один только Жан брался за дверь и уходил, захватив свой неразлучный футляр со скрипкой.

Хотя он и не успел повоевать, его благодаря мундиру повсюду чествовали как героя-победителя. Он еще долго будет рассказывать следующий анекдот: однажды, когда он пил воду из уличного фонтанчика, какой-то гражданский возмущенно призвал в свидетели всех окружающих: неужели этому бравому солдату, храбро сражавшемуся, чтобы обратить в бегство бошей, позволят утолить жажду, как какому-то нищему? Жан не заставил себя просить и охотно принял кружку пива, предложенную этим добрым французом. Куда делось воспитание, которое дала сыну Маргерит, считавшая, что всякий незнакомец подозрителен, раз он незнакомец. Мир раскрылся перед Жаном, словно распахнулись большие двустворчатые ворота, и он узрел всю неисчерпаемость человечества в его многоликости, движении, красках, – нечто невообразимое. Девушки поглядывали на него благосклонно. Демобилизовавшись, он под предлогом получения степени лиценциата смылся в Париж: он будет работать классным надзирателем, чтобы добыть средства на ученье, и станет заниматься в Сорбонне.

Маргерит не нашла в себе сил воспротивиться решению сына. Шарлотте предстояло присоединиться к брату, чтобы они могли хотя бы приглядывать друг за другом. Жану пришлось вернуться в Пуатье за сестрой, поскольку молодой девушке, естественно, не пристало путешествовать одной.

На улице Франклина подле матери теперь осталось всего трое – Эмиль, Элен и Рене. Маргерит всегда тешилась мыслью, что произвела на свет исключительно «гуманитариев», в ее глазах только они одни и заслуживали уважения. Но трудолюбивый Эмиль мечтал о медицине. Для начала Маргерит возмутилась. Что такое врач? И, главное, в чем состоит его культура? Это в лучшем случае техника, – даже не искусство, как твердят, не давая себе труда поразмыслить, всякие ослы. Эмиль в своей обычной манере, то есть отнюдь не взрываясь, с самой улыбчивой и немногословной мягкостью стоял, ко всеобщему изумленью, на своем. И не уступил. Возражениям матери он противопоставил, без всякого раздражения, разумные доводы. В медицине меньше блеска, чем в литературе? Он охотно с этим соглашается; но разве он способен, разве он будет когда-нибудь способен сделать блестящую карьеру? За сочинения он никогда не получал больше двенадцати[1]. Ни единой оригинальной мысли. Ни единой фразы, свидетельствующей о чем-то большем, чем простое знание грамматики. Но зато у него великолепная память, он методичен, организован, усидчив. Медицинское образование слишком длительно и дорогостояще? Нет. Поскольку он принял мудрое решение стать военным врачом. Образование не будет ему ничего стоить.

Маргерит возразила, что, избирая медицину, он в конце концов станет всего лишь «работником физического труда», ведь ему придется работать руками, засучив рукава, рыться в кишках трупов, прежде чем он примется за мясо живых. Эмиль не спорил против этой унизительной истины. Но в то же время с деланной робостью спросил, не поставит ли его столь продолжительное обучение в самый почетный ряд «работников физического труда»?

Взбодрив свою кровь несколькими «хорошими скандалами», при которых Эмиль присутствовал, потупя взор и никак не реагируя, мать поняла, что обезоружена. Ей пришлось отступить перед призванием, до такой степени твердым. И поскольку иного выбора у нее не было, преисполнилась гордости от сознания, что в один прекрасный день окажется матерью врача и вдобавок офицера.

Итак, Эмиль в свою очередь расстался с домом и стал студентом – самым бедным на своем курсе. Воспитанный в слишком хороших и слишком суровых правилах, чтобы принять от кого бы то ни было какую-либо помощь, он предпочитал ни с кем не общаться и зубрить в своем углу, упорно стремясь к зрело обдуманной цели. Сам того не желая, он прослыл нелюдимым медведем, который не интересуется ничем, кроме работы. Трудолюбивым бедняком. Он не позволял себе никаких развлечений, уклоняясь также от встреч с женщинами. Робкий, неуклюжий, умел устоять перед градом шуточек однокашников. В дружбе или приятельстве он совершенно не испытывал потребности – у него была его работа, и, если выпадала такая возможность, он спешил снова окунуться в атмосферу улицы Франклина, оставшуюся неизменной.

От Шарлотты приходили длинные и подробные письма, стиль которых явно был тщательно продуман. Шарлотта работала репетитором в женском лицее, неподалеку от Парижа. Она была не взрослее своих старших учениц, но ничуть на них не походила. Эти девицы вели совершенно невероятную жизнь. Они часто меняли платья, играли в теннис, курили сигареты, некоторые даже коротко стриглись. Шарлотта не могла, разумеется, написать, поскольку это значило бы проявить неуважение к матери, что среди них попадались и такие, которые ездили в автомобиле на прогулки с молодыми людьми (возможно, своими женихами?). Один из этих молодых людей, провожая до дверей лицея самую красивую из учениц выпускного класса, даже поцеловал девушку в шею, когда прощался с нею. Шарлотта случайно оказалась свидетельницей этого поцелуя, который так глубоко смутил ее, что она краснела, стоило ей о нем подумать, и еще сильнее оттого, что не могла о нем не думать. Поцелуй, однако, казалось, ничуть не смутил ту, которая его получила. Шарлотта видела, как девушка, смеясь, тихонько отстранилась, даже не дав пощечины дерзкому. Наверняка эта выпускница была из семьи, отличавшейся весьма распущенными нравами: какая-нибудь богема, возможно, или нувориши, приехавшие бог весть откуда? Шарлотта была признательна матери за данное ей строгое воспитание. Уж конечно, она не завидовала этим девушкам, которые не умели пристойно держаться и обращали на себя внимание.

И все же эти молодые девушки были в целом очаровательны. Они относились к Шарлотте без презрения, вполне допустимого по отношению к классной надзирательнице, у которой было больше мужества, чем карманных денег. Шарлотте доводилось пить чай с некоторыми из них. Они делали вид, что не замечают старомодности ее одежды. В ту пору Шарлотта не расставалась со своим единственным темно-синим платьем, стянутым в талии, слишком длинным и оживлявшимся только строгим белым воротничком. С начесанными на уши волосами, которые она смачивала, чтобы они лежали гладко, но которые, высохнув, все равно делались пушистыми, Шарлотта казалась вышедшей из фотографического альбома по меньшей мере пятидесятилетней давности. В ее лице сохранялось что-то детское, и она в своих тупоносых, как у кюре, башмаках выглядела провинциальной школьницей. Она отдавала себе в этом отчет и потихоньку лелеяла мечты купить, как только сможет, одежду, более подходящую для ее новой жизни. Но что сказала бы Мама, увидев Шарлотту, когда та приедет в Пуатье, хоть на каплю изменившейся? Она опасалась вполне вероятного иронического приема. Так угасали, не осуществившись, тайные поползновения ее весьма скромного кокетства.

Еще более не по себе было Шарлотте в Сорбонне. Молодые девушки – весьма немногочисленные – вели себя с вызывающей вольностью. Что до молодых людей, то те отличались устрашающим весельем. Шарлотта спасалась от них всех, как от чумы, отвергая само собой какие бы то ни было приглашения, даже если речь шла только о том, чтобы выпить кофе со сливками на одной из террас кафе бульвара Сен-Мишель. Она познакомилась с девушкой-протестанткой, похоже, из очень хорошей семьи. Когда Шарлотта бывала не занята в лицее, они ходили вдвоем в кальвинистскую церковь на углу улицы Оратуар, где пастор читал замечательные проповеди. Шарлотта ценила как истинный знаток и это красноречие, и высокое владение прекрасным французским языком. Говоря по правде, она посещала церковную службу главным образом ради великолепия текстов: она, разумеется, не отдавала себе в этом отчета, но на самом деле присутствие или отсутствие бога ничуть ее не волновало. Ее привлекали только литературные чудеса и охватывала гордость от сознания, что она, безусловно, понимает все куда лучше, чем основная масса прихожан, среди которой лишь немногие могли похвалиться ее образованностью и воспитанием.

Она предпочла бы ходить в церковь, как это было бы естественно, под руку со своим братом Жаном. Она ему об этом писала, так как он никогда не приезжал повидаться с ней. Но он не находил времени даже для отправления религиозных обязанностей. Шарлотту это тревожило. Неужели же он утратил веру? И в Сорбонне Жан тоже никогда не появлялся. Время от времени она получала от него в последнюю минуту коротенькие записочки, в которых он извинялся, что не сможет прийти на свиданье, предложенное ею. Шарлотта не смела настаивать: она хотя и была старше Жана, но считала, что скорее брат должен охранять ее, чем она его. Париж был полон опасностей для молодой девушки. Известно, что в нем легко не только потерять свою честь, но и потеряться, – сев однажды не в тот автобус, Шарлотта оказалась в совершенно незнакомой части города, кишевшей, как ей показалось, хулиганами, которые слонялись возле более чем сомнительных кафе. Спросив дорогу у полицейского, она ничего не поняла ни в его объяснениях, ни в плане Парижа, который тот развернул перед нею. Какой-то господин, с виду довольно приличный, предложил проводить ее, но Шарлотта, покраснев до ушей, с негодованием отвергла его услуги, чем он остался весьма недоволен.

После этого злосчастного случая Шарлотта уже никогда не отклонялась от раз и навсегда избранного маршрута: с вокзала Сен-Лазар, куда она приезжала из своего лицея, она направлялась прямо в Латинский квартал. Иногда в пять часов выпивала чашку чая с пирожным. Но только на вокзале Сен-Лазар или в районе бульвара Сен-Мишель. Неведомый Париж, простиравшийся вокруг, представлялся ей обширной западней, переполненной апашами в каскетках и веревочных туфлях, с устрашающе длинными баками на щеках. Ей внушала ужас мысль, что кто-нибудь из них к ней пристанет. Какой-то прохожий сказал ей однажды, что у нее красивые глаза, она припустила от него со всех ног как сумасшедшая.

Приятельницу, найденную Шарлоттой в Сорбонне, мучили те же страхи. Вдвоем они чувствовали себя храбрее. Мадемуазель Лельевр повезло хотя бы в том, что она была плоская, как доска. Никто не косился на ее грудь, как на слишком пышный бюст бедной Шарлотты, которая жестоко затягивалась, чтобы прижать свои груди, внушавшие ей стыд.

Иногда девушки ходили вдвоем в Театр французской комедии (разумеется, на утренние спектакли). Однажды сосед Шарлотты угостил их конфетами. Они без колебаний в один голос отказались. Но на выходе из театра их задержал яростный летний ливень, и незнакомец, улыбаясь, предложил укрыть девушек под своим зонтом, чтобы они могли добежать до автобуса или, добавил он, до ближайшей кондитерской, где они могли бы поговорить за чашкой чая о спектакле.

С этого дня Шарлотта не делала ни шагу без зонтика, в любое время года и при любой погоде.

4

На протяжении 1933 года, отправляясь в «Лапен а Жиль», Жан неизменно брал с собой дочь. Некоторые, возможно, сочтут такой метод воспитания странным. Но Жан был и впрямь очень молодым отцом, а мать – еще более юной матерью. Поэтому совсем нередко часов в одиннадцать, а то и в полночь, оба они будили девочку, которая с трудом стряхивала сонную одурь, и волокли ее с собой.

Им не на кого было оставить дочь на время своего отсутствия. А ведь мог случиться пожар. И потом обоим доставляло радость ее милое общество. Все трое были неразлучны.

Молодая мать одевала малютку, лаская ее, чтобы разбудить потихоньку. Спускаясь с седьмого этажа, Жан нес девочку на руках. Она опять ненадолго задремывала, положив голову на плечо отца, ноги ее болтались в воздухе, – потом засыпала по-настоящему в такси, которое пересекало Париж, направляясь к Монмартру.

Она знала, что на следующий день не пойдет в школу. Ну и что с того? Она вообще была ученицей-любительницей, не ведавшей «профессиональной» рутины.

Ей так никогда и не удалось сделаться прилежной школьницей, хотя бы из-за своего здоровья. Увы, по утрам она всегда, без исключения, чувствовала себя по-настоящему больной.

Каждое утро мать будила ее, как все матери, и она одевалась, чтобы отправиться в школу. Пока, на этой стадии, еще не было никаких симптомов. Но когда пальто было уже на плечах, а ранец в руках, ей становилось дурно. Она стискивала зубы, точно охваченная внезапным холодом. К горлу подступала тошнота. Ее трясло. Она молчала. Мать подбадривала ее, провожала, брала у нее ранец, когда девочка слишком уж бледнела. Боль сводила ей живот. Все вокруг казалось наполненным светящимися пузырями, которых, знала она, не видит никто, кроме нее одной; они медленно, точно снег, опускались на землю, застя ей взгляд. Уличные шумы звучали ненормально, то нарастали, точно под сводами собора, вибрирующими от звуков органа, то доносились будто через вату, приглушенно, издалека, а случалось, вдобавок еще дрожали и позвякивали, точно какие-то неумолчные хриплые колокольца. И вдруг все вокруг темнело, умолкало. Она была в обмороке.

Мать брала ее на руки. Нередко заливаясь слезами. Девочку рвало всем, что она съела за завтраком. Холодело в голове. Холодел нос.

Идти ли несмотря на все это в школу? Мать и дочь сообща принимали решенье в зависимости от состояния девочки, от того, насколько далеко они уже продвинулись по пути, который вел к частной школе, носившей имя Мольера. Если они были еще недалеко от дома, то поворачивали обратно. И девочка, выздоравливавшая тотчас по возвращении, проводила всю первую часть дня, мучась угрызениями совести из-за того, что опять «прогуляла». Как правило, они наперекор всему шли дальше. За школьной дверью дурнота проходила.

Главное было – переступить порог.

Назавтра после Монмартра, назавтра после кабаре, где выступали шансонье, назавтра после сухарного супа на Центральном рынке о школе не было и разговору. Ребенку давали спокойно выспаться.

В ту пору ни у кого не вызывало особого удивленья, когда среди ночи куда-нибудь входила эта молодая пара с такой крошкой. Только однажды в «Лапен а Жиль» профессиональный балагур, принимавший посетителей, спросил ребенка:

– Значит, сегодня семейство в свет выводишь ты?

И тотчас получил ответ:

– Ну нет, я бы их не сюда повела.

В тот вечер поэт из Берри, весь в черном бархате, с красным мягким галстуком лавальер, пел песенки, уснащенные диалектизмами. Закончив свой номер, он спросил, не может ли взять девочку, чтобы погулять с нею на свежем воздухе.

Ночь была звездная. Сидя на деревенской лавке у стены дома, поэт и ребенок любовались двумя озерами, усеянными огоньками: небом – наверху, Парижем – внизу.

Он положил на стол свою широкополую шляпу. И рассказывал всякие старинные вещи. Сказки своего края. Пословицы. Суеверия. Стихи и песенки. Голос у него был низкий, грубоватый, с громкими раскатистыми «р». Девочка понимала, что он знакомит ее со своей родиной. И, окончательно проснувшись, чувствовала, что и она тоже представляет ему свою прекрасную деревню – этот Париж, распростертый у их ног, этот Париж, где она родилась, этот Париж, который она любила и ночным и дневным, полнящийся неведомыми жизнями, которые ей предстояло узнать, таящий множество чудес, точно приоткрытый пиратский сундук, из которого вываливаются несметные сокровища.

Из дома доносился смех. Там пели «Монахов-бернардинцев», эти куплеты она знала наизусть, хотя и не видела в них ничего забавного.

Ее немного удивляло, что взрослые находят такое удовольствие в развлечениях, столь наивных. Но она не бралась судить. Она только старалась набраться терпения. И, главное, пыталась не уснуть.

Прекрасная ночь была теплой, и сады Монмартра благоухали. Глаза отдыхали от плотного дыма зала в этом почти абсолютном мраке. Она попивала лимонад, подкрашенный душистым гренадином. И понимала, что среди учениц своего класса она – единственная, кто набирается таких воспоминаний. Ее слегка огорчало, что она «не такая, как все», но в то же время ей льстило это отличие.

Завтра она, значит, опять «прогуляет». Но без борьбы, без рвоты. Стоит ли вообще принимать школу так всерьез? Ее бабушка, учительница на пенсии, знала все, чему можно научиться на уроках, но учила этому гораздо лучше – Мольер, Лафонтен, «Сказки» Перро, с нею все становилось радостным и таинственным. Каждый диктант был открытием, игрой, острым наслаждением. Работать, учиться значило забавляться вместе, в сообщничестве, исполненном тайного лукавства. Старая дама, неизменно одетая в черное, с неизменно ясным лицом под гладко зачесанными назад и сколотыми в пучок седыми волосами, любила посмеяться и не лезла в карман за словом. Девочка понимала, что и о ней, как о Красной Шапочке, можно было бы сказать: «Мать была от нее без ума, а бабушка – и того пуще».

К тому же парижские вечера и ночи, если преодолеть самые трудные минуты, когда ужасно хочется спать, сулили подчас драгоценные сюрпризы. Она не могла опомниться от восторга в Фоли-Бержер, этом храме фей, где все выглядело волшебством. Феи взлетали в воздух или, напротив, падали с неба среди невероятного празднества огней, музыки и танцев.

Девочка запоминала все мелодии и потом подбирала их одной рукой на клавишах старого учебного пианино, совершенно почерневших. Самое название Фоли-Бержер вызывало у нее представление о стране сказок. Все пастушки здесь были принцессами, сверкавшими от драгоценностей и перьев, такими красавицами, что они могли позволить себе показываться на люди голыми, в бриллиантовых ожерельях, обутыми в серебро и золото, светозарными, великолепными под своими величественными диадемами. Толпа, собравшаяся в полумраке, слушала, как они пели, и восторженно их вызывала. Девочка тоже хлопала, убежденно, изо всех сил, не понимая, почему некоторые зрители смеются, глядя на нее.

Эти чудесные открытия стоили в конце концов частых пропусков школы, по болезни там или не по болезни.

Бабушка поможет понять то, чего она не слышала на уроке. С ней занятия пролетали незаметно. Она раскатисто смеялась, говоря: «Ну вот мы и закончили час наглядного обучения!» Как было девочке догадаться об этом? За завтраком умело пробудили ее любопытство: и она задала сотню вопросов о невинных овощах, положенных ей в тарелку. Ответы и составляли урок. Обучаться таким образом значило вести беседу, разнообразную, вовсе не утомительную, – по видимости, это был самый непринужденный разговор на свете, в действительности – умело, любовно направляемый в нужную сторону.

И если даже она, пропустив школу, не шла к бабушке, ей никогда не бывало скучно с мамой. К десяти годам она уже давным-давно пользовалась разрешением рыться в любых книгах. Мама играла с ней в «А это кто написал?». Мама брала книгу и, прикрыв обложку, читала какой-нибудь отрывок, а девочка должна была как можно скорее назвать имя автора. Немного позднее пришлось научиться отвечать также и на второй вопрос: «А откуда ты это знаешь?» Иными словами, нужно было подстеречь самый неожиданный поворот фразы, уловить ритм, поймать особенности языка, ухватить беглый намек на скрытый контекст. Разумеется, когда встречались имена собственные, мама произносила вместо них: «Хм! Хм!» – было бы слишком просто узнать Ромена Роллана по Кристофу или Колетт по Сидо.

Школьница в домашних шлепанцах, девочка, замкнутая в четырех стенах квартирки, играла в ученье и училась играючи, неспособная (она останется такой на всю жизнь) отвести в своей жизни одно время игре и другое время – труду.

Отъединенная от своих сверстниц этим странным воспитанием, она останется такой надолго и подчас не без горечи: ибо куда способней жить приспособившись – к другим людям, к обычаям, к господствующим правилам. Но есть нечто умиротворяющее, утешительное и в том, что идешь к самой себе кратчайшим путем, пусть он даже и пролегает в стороне от торных дорог.

5

Двадцатые годы никак не могли прийтись по душе Маргерит, с тоской вспоминавшей простые и счастливые времена своего детства в Индийской Красавице. Сохранилась ли еще эта деревенская колониальная лавка, где, как некогда ей казалось, были собраны все богатства материального мира?

Жизнь перевернулась, приобретя достойную сожаления легкость. Молодежь стала шумной, дерзкой, несдержанной. Сама Маргерит хранила, разумеется, верность ценностям предвоенного и военного периода. Но ей приходилось вести непрерывную повседневную борьбу, чтобы не менялись и дети, оставшиеся при ней. И все же, вопреки всем ее усильям, потрясения внешнего мира не проходили для них бесследно, стоило дому на улице Франклина прийти в соприкосновение с осаждавшим его неприятелем. Маргерит стояла на страже. Подле нее уже не было старших детей, на которых можно было бы, хоть отчасти, положиться, воспитанием Рене и Элен – «маленьких» – она занималась сама. Иными словами, им на долю достался режим исключительно суровый, по сравнению с которым детство старших братьев и сестры было, можно сказать, расцветом либерализма.

И в самом деле, Маргерит теперь уже не просто направляла поведение двух младших. Она держала под контролем их малейшие помыслы. На улице Франклина воцарился режим инквизиции.

Девочка и мальчик, каждый на свой лад, приноравливались к крайностям своего положения, напрочь отделявшего их от сверстников. Они ни с кем не общались, спеша вернуться домой тотчас по окончании занятий в лицее, и никуда больше носа не высовывали из дому. Рене обезьянничал, повторяя материнские сарказмы, и не без удовольствия принимал одиночество, преисполненное гордыни. Элен, отлично выдрессированная, ходила по ниточке, являя собой пример безукоризненной пассивности. У нее не было ни собственной воли, ни желаний, ни предпочтений. Язвительные замечания, брошенные матерью в моменты безумного гнева, она воспринимала буквально. Поэтому всерьез считала себя кретинкой, тупицей, лентяйкой и уродиной. Ей было отлично известно, поскольку она слышала это сотни раз, что она и в подметки не годится старшим братьям и сестре. В классе она старалась показать себя с лучшей стороны, но работала вяло, без всякой надежды на успех. Застенчивая до пугливости, Элен жила в непрерывном страхе, что ей придется отвечать перед всем классом, хуже того – у доски. Вызванная к доске, она совершенно дурела и как будто слепла от волнения. Лицо и шея шли пятнами. Ей мерещились смешки, издевательские замечания, долетавшие до нее сквозь пелену мучительного смущения. Потихоньку она вырабатывала в себе то самое презрение к окружающим, объектом которого считала себя.

Вся ее сокровенная, потайная жизнь была сплошным стыдом. Только она сама ведала, какие нечистые мысли, какие гнусные мысли порой пронзали ее. Она изнуряла себя исступленными молитвами, но они оказывались какими-то дырявыми – ей, как она ни старалась, не удавалось сосредоточиться. Она отчаянно корила себя: значит, она не способна даже на подлинное раскаяние. Создание слабое, безвольное, червь. Она ненавидела себя. Предавалась яростному самоуничижению. Она читала по старому Псалтырю матери:

Прости мне, Господи, ничтожнейшей рабыне Греховности своей!

Веду я с нею спор жестокий, но поныне

Не совладаю с ней.

Ее коварному велению подвластна,

Я от тебя бегу.

Ее ярмо кляну вседневно и всечасно,

Но сбросить не могу.

Ищу смирения – гордыни неотступно

Меня терзает змей.

И чистоту любви поганит грех преступно

Нечистотой своей

[2]

.


Раздавленная горем, она вдобавок ужасалась, что не может выжать из глаз ни единой слезинки. И пела в церкви с искренним отчаянием:

Ничто во мне

Не достойно любви…


Маргерит видела и отлично понимала, что это хрупкое существо перемолото ею. Возможно, перемолото безвозвратно.

Но времена настали трудные. Совершался невероятный переворот. На протяжении одной своей жизни Маргерит довелось увидеть, как треснул, рухнул, обратился в прах плотный, целостный, единообразный мир, свежий, точно плод в Индийской Красавице, где ей выпало счастье провести волшебное детство.

Теперь менее чем когда-либо были допустимы малейшие колебания. Учительница, страж, призванный блюсти исконные добродетели, уж конечно же, не даст себя провести, не поддастся чарам трогательной нервозности, написанной на лице молодой девушки с широко раскрытыми черными глазами византийского истукана, недвижной, окаменевшей от страха и горя.

Нужно было бороться. Сопротивляться всей этой распущенности, этому нашествию «свободы», толкуемой чернью в самом низменном смысле. Противостоять этому всеобщему хаосу, преступной терпимости, открыто извинявшей все грехи, все проступки, все заблуждения. Элен, правда, страдала от войны, которую вела мать, больше, чем того требовали разум и справедливость: ибо, в конечном итоге, молодая девушка не была ни полным ничтожеством, ни отъявленной злодейкой. Но История не переворачивает великую страницу Времени, не убив при этом несколько невинных: а призванием Маргерит отнюдь не была защита слабых. Одинокая и маленькая, вдобавок – женщина, она приняла на себя трудную миссию противоборствовать наметившемуся гигантскому сдвигу, в котором, возможно, суждено было погибнуть всему тому, во что она верила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю