355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозана Дюранто » Индийская красавица » Текст книги (страница 5)
Индийская красавица
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:53

Текст книги "Индийская красавица"


Автор книги: Жозана Дюранто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

С некоторого времени она часто краснела. Стала странно рассеянной. Ее красивые глаза блестели больше обычного.

У нее была тайна.

Ей представили Эдуара Греве.

Все произошло самым романтическим образом. Это была цепь магических событий, словно бы связанных между собой каким-то волшебством.

Шарлотта не раз встречалась взглядом с Эдуаром, выходя с занятий, когда оба они шли по одному тротуару одновременно, но в противоположных направлениях. Он в четверть первого, и ни минутой позже, возвращался домой к обеду – как раз в тот момент, когда Шарлотта, закончив урок, направлялась к булочнику за еще теплым хрустящим батоном. Как-то она поймала себя на том, что загрустила, не видя его несколько дней кряду. Миновала целая неделя. Выйдя в очередной раз из школы, она остолбенела, заметив его, – он стоял неподвижно, явно ее поджидая. Он приподнял шляпу, здороваясь с ней, потом пересек улицу, казалось, не разбирая от смущения, что у него под ногами. Шарлотта была так взволнована, настолько застигнута врасплох, что, не успев даже сообразить, что делает, ответила коротким кивком этому незнакомому мужчине.

Совершив столь неуместный поступок, она немедленно упрекнула себя в безумной неосторожности и тяжком прегрешении. Он наверняка проникся к ней презрением, коль скоро тотчас повернулся спиной и кинулся, едва ли не спотыкаясь, через дорогу. Шарлотта почувствовала ненависть к себе. Ей кусок не шел в горло. И на протяжении всех послеобеденных уроков в ее голове теснились тысячи самых мрачных мыслей. Она уже видела себя опозоренной перед всем Корбеем. Воображала, как посмеиваются, прикрыв ладошкой рот, ее ученицы – их преподавательница английского заигрывает на тротуаре с прохожим! Если этот незнакомец шантажист, он непременно воспользуется преимуществом, которое дал ему ее ложный шаг, – в какую историю она может оказаться втянутой? Ей была невыносима мысль, что она снова увидит назавтра, как он с насмешливым и хлыщеватым видом подстерегает ту, которую явно принимает за доступную женщину.

Она не смогла ничего проглотить и за ужином.

В кровати она немного поплакала. А ведь этот молодой человек казался таким приличным. И одет был скромно. И в его неожиданном приветствии не было ни следа наглости. У кого искать совета в этих чрезвычайных обстоятельствах? Шарлотта внезапно ощутила себя ужасно одинокой. И приняла решение, которое само собой напрашивалось, – поскольку в четверть первого она рискует с ним столкнуться, она в это время не будет выходить из школы.

Назавтра ей пришлось поэтому пообедать двумя крутыми яйцами без хлеба. Она с грустью озирала пустой школьный двор, на который глядели окна класса.

Так она прожила, забившись в нору, несколько дней, выходя лишь в сумерки с бьющимся сердцем. Незнакомец не показывался.

Но на рождественском празднике он оказался в гимнастическом зале, где собрались родители учениц. У Шарлотты помутилось в глазах. Разыгрывали под ее руководством сцену из «Смешных жеманниц». Она чувствовала себя смущенной до такой степени, что была не способна даже следить за представлением. И вдруг – неожиданная развязка – мать девочки, игравшей Маскариля, подходит к Шарлотте, чтобы поблагодарить ее и поздравить, в сопровождении незнакомца, своего кузена, объясняет она, который пожелал быть представленным Шарлотте.

Шарлотта, точно во сне, протянула ему руку. Эдуар Греве казался не менее смущенным, чем она сама, и совершенно потерявшим голову от почтения. Невозможно было сохранять дольше неуместную недоверчивость по отношению к столь хорошо воспитанному молодому человеку: он был, в сущности, сдержан, как Эмиль, очарователен, как Жан, короче, достоин ее, поскольку во всем подобен ее братьям… Шарлотта чувствовала, как скачет у нее сердце. Она не слышала ничего из того, о чем рассказывала мать Маскариля. Она улыбалась, паря в ослепительном облаке.

Из этого облака Шарлотта не выходила уже долго.

Ибо Эдуар стал за ней ухаживать.

Нельзя было вообразить ничего прелестнее его поведения. Он виделся с нею ежедневно – не у нее дома, разумеется, но на улице, поджидая, когда она выйдет из школы. У него была небольшая, очень современная машина, приводившая в восторг Шарлотту. Они отправлялись на прогулку. Эдуар не делал ничего такого, что могло бы ее испугать. Он рассказывал о своем детстве, чудесном и суровом, поскольку, рано потеряв отца, он воспитывался матерью и теткой – особами, которых он безгранично уважал.

Ей нравилась эта почтительность, хотя она, конечно, хорошо понимала, что ее собственная мать во сто раз достойнее. Но Эдуар не был знаком с Маргерит. Поэтому ему было простительно заблуждаться, считая несравненными тех особ, которые его вырастили. Во всяком случае, эта благодарность и это восхищение свидетельствовали о благородном сердце, пусть даже и были обращены на двух заурядных женщин. И коль скоро он способен так благоговеть перед ними обеими – как же он станет почитать мать Шарлотты, когда ему будет дано к ней приблизиться?

Здесь молодая девушка впадала в сомнение и погружалась в грезы. Представить Эдуара было непростым делом. Разумеется, он попросил ее руки с бесконечной деликатностью: однако дать ему ответ надлежало не ей. Шарлотта не могла располагать собой без материнского одобрения. Как же подступиться к тому, чтобы его получить?

Встречи с Эдуаром одна за другой омрачались этой тяжкой заботой. Она поверяла свои тревоги тому, кого еще не была вправе называть своим женихом. Случалось, плакала. Молодой человек успокаивал ее, как мог, хотя и был несколько задет колебаниями Шарлотты. Он полагал, что принадлежит к почтенной семье. Будучи протестантом, он и увидел-то Шарлотту впервые в храме; это было в его глазах самым главным. Как инженер, он уже занял более чем удовлетворительное положение, и ему сулили самое многообещающее будущее. Так что он не вполне понимал, ни почему она льет слезы, ни тем более почему так упорно продолжает хранить в тайне их великий замысел. Эдуар, со своей стороны, уже доверился матери и тетке, которые одобрили его решение. В чем же проблема?

Разумеется, чтобы понять это, нужно было знать Маргерит, помнить улицу Франклина.

Шарлотта призналась, что любит Эдуара, своей невестке Жермене, которая ее поздравила, поцеловала и немножко над ней посмеялась. Шарлотте было под тридцать: даже если ее мать действительно устроит одну, две сцены, она не может воспротивиться замужеству, в конечном итоге столь разумному. Шарлотта переходила от слез к улыбке и описывала Эдуара с наивным восторгом, что Жермена находила очень трогательным.

Наконец Шарлотта сделала робкую попытку подготовить свою мать. Но начала настолько издалека, что та поначалу ни о чем не догадалась. Шарлотта завела разговор снова, и Маргерит наконец уразумела, в чем дело.

Самый чудовищный и яростный ураган, обрушившийся на разбушевавшийся океан, может дать лишь слабое представление о гневе, который обуял Маргерит. Казалось, Шарлотта продемонстрировала, что способна на предательство, не имевшее себе равных в истории человечества. Несчастная рухнула, прикрыв лицо руками, заливаясь слезами, от которых разрывалось ее сердце. Маргерит в бешенстве осыпала ее упреками. Значит, Шарлотте непременно нужно выйти замуж? Разве у нее нет семьи? И если она любит детей, разве не может она посвятить себя двум племянницам, дочерям своих братьев? Откуда взялся этот мужчина, который называет себя инженером, но наверняка всего лишь рабочий? Из какой подозрительной среды он вышел? Каково на самом деле его происхождение? Да показал ли он хотя бы Шарлотте достойные доверия дипломы? Неужели она не понимает, что это просто низкий авантюрист, польстившийся на предполагаемое им приданое? Да он ведь поглумится над ней, стоит ему узнать, что она бедна. Шарлотта позволила обольстить себя проходимцу. Она наверняка стала уже посмешищем для всего Корбея. Она уронила свою репутацию, свою честь; после этого приключения от нее отвернутся все приличные люди.

Шарлотта, все еще заливаясь слезами, отправилась пересказать всю сцену, ничего не опуская, Эдуару. Кому другому могла она довериться? Ее горе удвоилось, когда она увидела, как тяжко он оскорблен. Он заявил, что сам представится Маргерит и попросит руки ее дочери. Шарлотта пришла в ужас и так молила его ничего не предпринимать, что он отказался от своей затеи. Но принял решение еще более серьезное: он попросит свою мать и тетку сделать предложение от его имени.

Итак, обе они торжественно направились из Корбея в Париж и позвонили в дверь Маргерит, которую заранее предуведомили о своем визите. Свиданье было предельно коротким. Старая дама приняла просительниц в коридоре и ограничилась словами: «Никогда человек физического труда не войдет в нашу семью». Обе дамы вернулись восвояси, вне себя от возмущения.

Эдуар, поставленный в известность об этом афронте, прижал Шарлотту к стене: либо она немедленно дает ему согласие, пренебрегая материнским вето, либо не увидит его больше никогда в жизни. Шарлотта рыдала круглые сутки. Но как пойти против материнской воли? Как разорвать отношения с матерью и, следовательно, со всей семьей?

Она умоляла Эдуара дать ей отсрочку, чтобы попытаться уговорить мать. Он согласился, но лишь на непродолжительное время, и это время превратилось в ад, ибо Маргерит неистовствовала во гневе. Настал печальный день, когда претендент на ее руку нанес прощальный визит Шарлотте, совершенно одуревшей от слез и драм.

Больше они никогда уже не общались. Заметив издали один другого, отворачивались. Так прошло сорок лет. Потом Шарлотта узнала о смерти Эдуара Греве, оставшегося на всю жизнь одиноким, как и она сама.

12

Мне случается иногда, в сегодняшнем Париже, воображать, будто рядом со мной Маргерит. Мы вместе глядим на мир, каким он стал, и призываем друг друга в свидетели. Но только теперь я руковожу ею и ее успокаиваю. Я ее обучаю.

Бедная Кассандра, она прочла, возможно, прежде остальных знаки, предвещавшие наши горести. Было отчего слегка помешаться.

Так ли уж поразили бы Маргерит все эти бесконечные новые изобретенья, увидь она наш город, загроможденный машинами и тонущий в океане шума? Нет спору, она более чем когда-либо страшилась бы самостоятельно перебраться через улицу, на которой некогда у нее на глазах впервые были отмечены шляпками гвоздей переходы. Но, в конце концов, разве не ждала она уже давным-давно всяких чудес: читательница Жюля Верна, она знала, что Человек мечтает изменить мир; восхищаясь научными триумфами XIX века, она была преисполнена глубокой веры в Прогресс, писавшийся в ту пору с большой буквы. Она верила, что этот Прогресс породит новый мир, нового человека. Простодушные голоса ее учеников декламировали:

О Республика мировая,

Ты пока лишь звезда путевая,

Но взойдешь ты солнцем над нами!


Наше настоящее, однако, ничуть не похоже на эти «грядущие времена, высокие виденья», перспектива которых стимулировала рвение учительницы.

Сегодня на Больших Бульварах Маргерит стыдливо прикрыла бы лицо, запретив мне даже подымать глаза на гигантские афиши кино, где соперничают друг с другом неисчислимые задницы, выставляемые напоказ. «Мое горе превосходит мои надежды», – сказала бы она, ибо в конечном итоге даже в самых мучительных опасениях она, без сомнения, не представляла себе, что все мы падем так быстро, так глубоко, так низко.

В такие часы, когда мне чудится, будто она убыстряет шаг рядом со мной в толкучке полуобнаженных тел, лишенных всякой тайны, я ощущаю ее негодование и боль. Мне хочется все же думать, что она притерпелась бы – ничего не прощая – к этому аукциону, к этим отвратительным торгам, где верх берет тот, у кого меньше стыдливости. Явившаяся из эпохи, когда женщин, носивших длинные юбки, длинные волосы, собранные в пучок, шляпы, перчатки и муфты, волновало мимолетное прикосновение, пожатие руки, едва заметная улыбка, она хорошо поняла бы, что наше притупившееся, загрубевшее восприятие чувствительно лишь к неистовым ударам, – точно так же, как наши глаза уже не способны читать при свете свечи. Ее огорчили бы наши новые немощи, но она наверняка привыкла бы к афишам кино, как привыкла в конце концов к коротко стриженным волосам девушек, перенявших мальчишеские повадки, к их платьям до колена и к нелепым извиваниям поклонников джаз-банда.

Есть вещи, на взгляд Маргерит, более серьезные. И она не преминет указать мне на них. Не раз она толкнет меня локтем в бок, чтобы пробудить от усталой дремы привычек. Она протестует, возмущается, разражается горьким смехом, она ищет моей поддержки. Она воздевает руки к небу, когда преподаватель литературы, выходя из своего прославленного парижского лицея, поверяет мне: «Я делаю множество орфографических ошибок, да и грамматика у меня хромает, но мне плевать: все это вчерашний день». У нее отвисает челюсть, когда ученик предпоследнего класса как ни в чем не бывало рассказывает мне: «Нам предложили выбрать для себя программу по литературе: для начала – Монтескье или Борис Вьян. Будет Вьян». Маргерит злит моя флегма. Она не оставляет меня в покое. «Ну, в точности, – говорит мне она, – как у Мольера учитель философии спрашивает господина Журдена перед уроком: что хотите вы знать? Тот, кто ничего не знает, не имеет никакого представления, чему он должен научиться. Конечно, всякий клиент – король, но разве Народное просвещение – какой-нибудь лакей, вроде этого несчастного учителя философии, и достойно ли обращаться с детьми, доверенными ему, как с господином Журденом?» Я в очередной раз объясняю бабушке, что департамент народного просвещения уже не существует, но она и слышать ничего не хочет.

Радио и телевидение щедро снабжают ее материалом для недоброжелательных высказываний, так что я вовсе отказалась от мысли слушать в ее присутствии передачи, слишком уж часто она их прерывала своими замечаниями. При малейшей ошибке в произношении она издевательски хмыкала мне в ухо, приговаривая: «И как только этих людей не отправят пасти телят!» И я, точно вернулись времена моего детства, не могла не смеяться вместе с нею, хотя, разумеется, не одобряла этой чрезмерной суровости.

Когда же мне случается, в свою очередь, толкнуть ее локтем в бок, прося прочесть или выслушать какой-нибудь превосходный новый текст, делающий честь нашей эпохе, она, как правило, обращает его в довод, подтверждающий ее правоту. Ей не стоит особого труда победоносно указать на то, что автор, которым я предлагаю ей восхититься, принадлежит к доброй половине, что он из примерных учеников и держит сторону Сюзетт в этом мире, захваченном Людивинами. Никто не сравнится с ней в умении выделить, работая с материалом, культурные источники того, что принималось мною за нечто радикально новое. Она редко ошибается, и это меня сердит. Послушать ее, так все связано, взаимообусловлено, вытекает одно из другого и перекликается. Она хочет убедить меня в том, что творение искусства, литературы, попытайся оно выдать себя за нечто совершенно обособленное, существующее в пустоте, так и останется само – пустотой.

Маргерит смеется, и ее смех неотступно сопровождает меня на выставках живописи, куда, сама того не желая, я тащу за собой бабушку. Перед нами клочки пластмассы, наклеенные на холсты, клочки шерсти, клочки чего угодно – но неизменно клочки. Она прыскает, когда я читаю каталог, где метафизика – а то и антипсихиатрия – желанная гостья. Ее корчит от хохота, когда я сравниваю с каталогом произведения, повергающие меня в полное недоумение. Она спрашивает меня на ухо: «Почему бы ему не научиться сначала рисовать?» Я боюсь, что ее услышат, мне стыдно за нее. Я ощущаю неловкость перед художником и отворачиваюсь. Бабушка, ну помолчи же хоть немного.

Я уже давным-давно хорошо поняла, что она принесла мне не мир, но меч, – еще в пору наших совместных занятий в тиши улицы Капри. Слишком озабоченная тем, чтобы обучить меня добру, она не могла заботиться также и о моем счастье. Маргерит, на свой лад революционерка, вообще никогда не стремилась облегчить своим ученикам (и своим детям) приспособление к миру, каков он есть: возможно, она лелеяла честолюбивый замысел создать – с их помощью – другой мир. Я, однако, не могла предвидеть, что ее педагогическое рвение не отступится от меня долго, от меня – последней из ее детей и в то же время – последней из ее учениц.

Увы, сегодняшний Париж, когда мы с Маргерит совершаем по нему прогулку, не только удивляет и смешит ее. Время от времени она, как и в давние времена, разражается своими пресловутыми приступами гнева, еще более неистовыми оттого, что они приговорены к безмолвию. Несправедливый гнев или святой гнев? Ибо, если я и пытаюсь всегда утишить его, в глубине души мне далеко не всегда удается отнестись к нему как к неоправданному.

Больше всего она, как и прежде, болеет за детей. Недуги современной школы вызывают негодование учительницы, да и недуги семьи тоже.

Она яростно возмущается мифом свободы, которая под предлогом расцвета индивидуальности потворствует разнузданию хаоса; она говорит, что ребенок нуждается не в свободе, а в воспитании, что родители – естественные опекуны ребенка – обязаны оставаться прямыми и твердыми, иначе он не сможет расти вверх. Она говорит еще, что ребенок не может взять себе за образец взрослых, которые сами взяли себе за образец ребенка и обезьянничают, строя из себя на склоне лет юнцов. Она высокомерно бичует наши моды, сетует на наш бараний конформизм, взывая к уснувшему духу критики.

Когда она обращает взгляд к церкви, дело обстоит ничуть не лучше. Эта великая и некогда столь славная протестантская община, руководство которой, желая показать себя либеральным и современным, закрывает теперь глаза на вошедшие в обиход наркотики всех родов, удостаивается с ее стороны обвинения в преступлениях и предательстве. Священники, благословляющие браки между гомосексуалистами, заслуживают, утверждает она, ада. Она потрясает своей старой Библией и, подобно пророку, возвещает гнев Божий, который, сулит она, обрушится на землю огненным потопом.

Эти приступы ярости истощают ее силы, и она возвращается к небытию – к покою, надеюсь. А я испытываю к ней чувство благодарности за то, что она меня покинула, ибо для спокойствия души предпочитаю обходиться без нее, хотя и ощущаю в себе ее неизгладимый след.

13

Живя всего в нескольких сотнях метров от сына, Маргерит никогда к нему не заходила. И даже не из-за досадной необходимости взбираться пешком на седьмой этаж (поскольку лифт неизменно бывал испорчен): просто она считала, что дети, как и прежде, должны собираться у нее, а ей не пристало куда-то ходить, чтобы с ними повидаться. С подчеркнутой сдержанностью она говорила Жану, что рискует, главное, поставить в неловкое положение сноху, явившись «в неподходящий момент».

Жан передал эти слова Жермене, которая, не усмотрев в них никакого подвоха, стала заверять, что ее ничуть не смутит, если свекровь застанет ее за уборкой или готовкой.

Жан призадумался.

Но в один прекрасный день, когда молодая женщина, напевая, подошла к окну, чтобы вытрясти пыльную тряпку, ей показалось, будто она видит под деревом на проспекте силуэт и черную шляпку свекрови, которая, казалось, кого-то ждала. Жермена сбежала вниз, чтобы пригласить Маргерит наверх, однако на улице уже никого не оказалось. Пригрезилось ей, что ли? Она выбросила это из головы.

Некоторое время спустя она, однако, вновь заметила тень старой дамы, которая, наполовину скрытая стволом каштана, наподобие ребенка, играющего на прогулке в прятки, казалось, наблюдала из засады за подъездом дома.

На этот раз Жермена в недоумении взяла корзинку и вышла вместе с дочкой за покупками: она думала, что свекровь будет рада этой «случайной» встрече. Но на улице снова никого не было. Обернувшись, Жермена заметила, что Маргерит все еще прячется за своим каштаном. Молодая женщина вдруг ощутила какую-то опасность, но не могла догадаться, в чем именно угроза.

Уж не кошмар ли это? Каждое утро, пробуждаясь, Жермена надеялась, вопреки всякой очевидности, что эта нелепость ей померещилась. Но почти ежедневно замечала Маргерит, которая стояла на страже, притаившись за деревом, в подворотне или на углу проспекта, и более или менее прячась; так она могла оставаться часа два, три. Жермена, потрясенная, уже не смела выходить из дому, поскольку, если даже и не видела шпионки, только еще больше нервничала и не находила себе места, не зная, откуда ей грозит опасность.

Проще всего было бы рассказать об этом Жану. Но как примет он такое разоблачение. Возможно, откажется верить жене. Жермена подозревала, что он не станет на ее сторону.

В последние месяцы она действительно нередко оказывалась в чем-то виноватой и, поскольку ей никак не удавалось понять, в чем же именно, грешила вновь, не зная, как исправиться. Можно было подумать, что одного только присутствия Маргерит в Париже было достаточно, чтобы изменить отношение Жана.

Жермена невольно сама подавала веревку, чтобы быть на ней повешенной. Она, к примеру, неосторожно заявляла, что дочь прачки, юная Базель, очень симпатична; та пришла за тюком грязного белья, и, поскольку она выглядела очень усталой от жары, Жермена угостила ее чашкой крепкого кофе. Они просмеялись и проболтали вместе несколько послеполуденных часов, и Жермена одолжила девушке патронку летнего платья.

Жан не мог прийти в себя от подобного невероятного поступка, но не находил доводов, чтобы доказать жене все неприличие ее поведения. Жермена не понимала, почему он возводит очи к небу с выражением беспомощности и крайнего негодования. Несколькими днями позже она, как ни в чем не бывало, рассказывала о соседке по лестничной площадке, которая, зайдя одолжить у нее сахара, нашла, что квартира обставлена очень мило.

Итак, пока он трудился на семью, в дом мог проникнуть невесть кто: его жена, не делая никаких различий, марала себя общением с простонародьем, находя, очевидно, удовольствие в самых низких знакомствах. Прачка, соседка, а то и привратница – как знать? – заходили, когда им вздумается, точно к себе домой. Возможно, они с Жерменой гадали друг другу на картах и, должно быть, обменивались в дневные часы, за чашкой кофе, сомнительными откровенностями. Какая атмосфера для воспитания ребенка! С неизбывной грустью Жан предавался гордым и чистым воспоминаньям об улице Франклина. Его мать сумела неприступной крепостной стеной преградить всякий доступ опасным влияниям. Но кто оградит от них его собственную дочь?

Жермена, должным образом выбраненная, опускала короткий носик, ее круглый рот еще пуще припухал в гримаске обиженного, надутого ребенка. Что тут было плохого? Как бы там ни было, она поняла одно: далеко не обо всем следует рассказывать мужу. Но никак не могла разобраться, что именно следует больше всего утаивать. Однажды Жан разгневался, когда совсем некстати принесли счет за газ, – она принялась прятать счета на газ. Газ отключили. Это привело к еще более грозному скандалу.

Молодая женщина, совершенно обезумев от криков, мрачных предсказаний, театральных сцен возмущения, стала умалчивать решительно обо всем. Недовольство Жана устрашающе прогрессировало, и по мере того как он обнаруживал плоды страха, им самим внушенного, Жан становился все грознее. Подавленная чувством вины, Жермена с опаской ждала приближения вечера: какое из ее новых преступлений будет вынесено на свет?

Утаивались все встречи с соседками, с которыми сам Жан вежливо здоровался на лестнице. Утаивались, разумеется, более чем когда-либо, все счета на газ, оплачиваемые Жерменой из денег, сэкономленных ею на собственных обедах.

По улице шагали прямо, не поворачивая головы, ни на кого не глядя. Маленький черный силуэт в шляпке, прямо перерезавшей лоб, как правило, мелькал где-нибудь неподалеку среди привычного пейзажа. Все это походило на загадочные картинки в детских журналах: ягненок пьет из ручья, а где волк? Перевернув картинку, можно было обнаружить среди листвы его глаза и уши. Так и Маргерит, независимо от того, была или нет она видна, заставляла ощущать, предчувствовать, искать, подозревать свое присутствие. Мысль о ней была неотвязна.

Ребенок хорошо видел все эти ухищрения, но не удивлялся и, главное, ни о чем не спрашивал: дети вообще склонны задавать только вопросы, которые никого не задевают. То, что у всех есть свои секреты, было для девочки не ново: разве и у нее не имелось своих собственных? Быть может, бабушка, стараясь сделаться как можно менее видимой, уже вступила на путь к тому, чтобы стать неприкаянной душой, вроде тех, что населяют вместе с чемоданами чулан.

Жермена, от природы такая веселая, сделалась угрюмой, реже напевала. Она, плача, целовала дочку и иногда беседовала с ней в двусмысленной надежде, что та ее не поймет. Речи Жермены были и впрямь неясными. Заклинания, туманные пожелания, прерываемые вздохами, паузами и слезами. Ребенок слушал, а для матери это был лишний повод терзаться дополнительными угрызениями совести за то, что она завладела вниманием дочери, начисто неспособным отнестись к ней критически и с такой охотой ей даруемым. Она преодолевала свою слабость, придумывала какое-нибудь занятие, делала веселый вид. И будучи немногим старше своей собственной дочки, в конце концов начинала смеяться вместе с нею, увлеченная игрой.

Связанные нежным согласием, никогда не расстававшиеся, мать и дочь создали свой мир, который ни в ком почти не нуждался. Их не удивляло, что одна читает мысли другой. Случалось, после долгого молчания мать или дочь отвечала, не колеблясь, на вопрос, не заданный вслух. Иногда они забавлялись не этой циркуляцией мысли, не этим обменом, который был для них естественным и не требовал усилий, но удивлением других, когда тем доводилось изредка присутствовать при этих, казавшихся им странными, проявлениях. Жермена, вероятно подавлявшая в себе жажду взбунтоваться, чувствовала, что ей достанет терпения и сил, чтобы оградить этот маленький рай взаимопонимания, такой невинный и такой драгоценный.

Настал, однако, день, когда, выйдя из дому, на этот раз без дочери, она вдруг оскорбилась, увидев снова даму в черном, которая стояла за каштаном. В тот день, неведомо почему, она проявила решительность – бросилась прямо к фантому и потребовала объяснений.

Маргерит была к этому еще не готова, поскольку, при всей своей бдительности, еще не собрала – по вполне понятным причинам – достаточных доказательств недостойного поведения снохи. Она тем не менее сохранила спокойствие и пошла ва-банк: «Не кричите, деточка, не привлекайте к нам всеобщего внимания. Я ничего не скажу Жану. Соберите просто свои чемоданы и уезжайте. Вы вернете мне моего сына и мою внучку, большего от вас не потребуют».

Жермена расхохоталась и пошла прочь: гром литавр вернул ей здоровье.

Ничто не действует так благотворно на рассудок, потерявшийся от недоумения, как обнаружение сокровенной сути ситуации, поистине абсурдной. Все стало ясно, значит – все наладится. Жермена продиктовала свою волю: она больше никогда не увидит Маргерит ни под каштанами, ни в каком-либо другом месте. На этом условии она готова часто отпускать к той ребенка, которому есть много чему от нее научиться.

Маргерит весьма уважала людей волевых. Прямо сидящая шляпка исчезла с проспекта, обсаженного каштанами, и какие бы то ни было враждебные ухищрения прекратились. Ребенок спокойно и счастливо переходил из одной вселенной в другую, нисколько не смущаемый их различиями и их явной некоммуникабельностью.

Маргерит, впервые жестоко униженная, более всего страдала от великодушия врага, выбившего у нее из рук самое мощное оружие: презрение. Как выступить против победителя, который не мстит за былые оскорбления? Невольно она сравнивала решительность, твердость, самоуверенность снохи с податливостью Шарлотты, которая не переставала лить слезы и над которой сама она от досады всячески измывалась, заставляя ту плакать еще пуще. Что было совсем не трудно. По вечерам в четверг и воскресенье, прежде чем вернуться в Корбей, Шарлотта все чаще являлась выплакаться к Жермене, пытавшейся развлечь и развеселить плакальщицу; та уходила, переполненная чувствами. Было хорошо известно, что в первый же свободный день она, как всегда, выйдет из своего обычного поезда, держа в руке коробку с печеньем и лелея в сердце трогательную надежду на примирение с «мамой».

«Мама» открывала ей объятия со своей прекрасной улыбкой. Но несколько часов спустя разражалась гроза: «Несчастная девочка, – говорила мать, – да за кого ты себя принимаешь? Высохший плод. Взгляни на своих братьев: они живут полной жизнью. А ты? Ты все упустила. Ты просто ограниченная старая дева и такой останешься навсегда».

Обезображенная рыданьями, с опухшим, пылающим лицом, Шарлотта, всхлипывая, соглашалась, что все это истинная правда.

Регулярность этого отчаяния, настигавшего Шарлотту дважды в неделю, сообщала ему несколько комический характер. Шарлотта признавала это вместе с Жерменой и, пудря нос, смеялась над своими горестями.

Так проходили семестры и учебные годы (ибо для нее время всегда отсчитывалось школьными мерилами).

В летние каникулы Шарлотта ездила лечиться в Люшон или предавалась грезам, глядя на скалы Префая. Пресные семейные пансионаты, где она жила в неизменном одиночестве, источали скуку. Ей хотелось поскорее вернуться домой. Она посылала почтовые открытки. Посиживала в тени подле музыкальных павильонов курортных городков. Иногда знакомилась с какой-нибудь супружеской парой пенсионеров, общество которой на некоторое время скрашивало ее одиночество и смягчало страх, никогда ее не покидавший.

Жермена летом никуда не уезжала. Но она ничего не боялась и не знала скуки.

Огорчаясь этим различием, Шарлотта искала утешения, твердя про себя фразу, вычитанную у Пьера Лоти, которого обожала: «Тонкие натуры всегда несчастны».

Кто не согласился бы быть несчастным ради бесценной компенсации причислять себя к «тонким натурам»?

14

На заре Освобождения Маргерит задумалась, не узнает ли она теперь наконец, что сталось с ее детьми, рассеянными по свету. Элен – увы! – давно уже умерла после долгой нервной болезни, изменившей ее до неузнаваемости. Жан, левша, независимый, последний музыкант в семье, не мог, естественно, не стать на сторону преследуемых: слишком еще юный, чтобы принять участие в войне 1914 года, и слишком пожилой для следующей войны, он тем не менее, оседлав надежды, сражался в маки вместе со своей дочерью. Эмиль, как всегда, разумеется, пребывавший в жарких краях, оказался заблокированным на другом континенте. Ему предстояло оставить свое имя экзотической квадратной площади, обсаженной пальмами. Возможно, его еще удастся повидать. Ну, а Рене? Пропал без вести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю