Текст книги "Графиня Рудольштадт"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 43 страниц)
Глава 24
Самым сильным из всех чувств Консуэло была теперь жажда свободы, потребность в свободе, столь естественные после долгих дней неволи. Поэтому она испытала ни с чем не сравнимое наслаждение, выбежав на простор и увидев широкие аллеи, которые казались еще обширнее благодаря искусному расположению густых кустарников и тропинок. Но после двухчасовой прогулки одиночество и тишина, царившие в этих прекрасных уголках природы, навеяли на нее грусть. Она уже много раз обошла их, не заметив на тонком, расчищенном граблями песке ни единого следа человека. Высокие стены, замаскированные густой зеленью, не давали ей заблудиться на незнакомых дорожках. Она уже изучила все те, которые перекрещивались на ее пути. Кое-где стены расступались, чтобы дать место широким, наполненным водой рвам, и тогда взгляд мог порадоваться красивым лужайкам, переходящим в холмы и заканчивающимся лесом, или входом в таинственные и прелестные аллеи, которые, извиваясь, терялись вдали под сенью густых кустов. Когда Консуэло смотрела из окна, вся природа, казалось, принадлежала ей. Вблизи сад представлял собой замкнутое, огороженное со всех сторон пространство, и все изощренные выдумки его владельца не могли заставить ее забыть, что она в тюрьме. Она взглянула на заколдованный особняк, где проснулась утром. Это было маленькое строение в итальянском вкусе, роскошно убранное внутри, изящно отделанное снаружи и живописно прильнувшее к отвесной скале, но оно представляло собой надежнейшую естественную крепость, более непроницаемую для глаза, нежели самые высокие стены и самые толстые ограды Шпандау. «Моя крепость красива, – думала Консуэло, – но от этого она еще более неприступна».
Она присела отдохнуть на террасе, где стояли цветы в вазах и бил небольшой фонтан. Это было очаровательное местечко, и, хотя отсюда можно было разглядеть лишь часть сада да кое-где, в просветах, большой парк и высокие горы, чьи синие вершины царили над верхушками деревьев, это зрелище было пленительно и чудесно. И все-таки Консуэло, невольно напуганная тем, что кто-то с таким старанием водворил ее, и, быть может, надолго, в эту новую тюрьму, отдала бы все цветущие биньонии и пестрые клумбы за уголок настоящей, безыскусственной природы, с деревенским домиком, неровными дорогами и с широким видом на окружающий мир, который можно было бы рассматривать и изучать сколько душе угодно. С террасы, где она сидела, трудно было различить что-либо между высокими зелеными стенами ограды и неясными зубчатыми контурами деревьев, уже терявшимися в вечерней дымке. Восхитительно пели соловьи, но ни один звук человеческого голоса не возвещал близости жилья. Консуэло поняла, что ее домик, расположенный на границе большого парка и, быть может, огромного леса, является лишь частью более обширных владений. Этот доступный глазу кусочек парка возбуждал у нее желание разглядеть его получше. Никто не гулял там. Только стада ланей и косуль бродили по склонам холмов так доверчиво, словно приход человека был для них совершенно неведомым явлением. Наконец вечерний ветерок раздвинул завесу тополей, скрывавшую одну сторону сада, и при последних лучах заходящего солнца Консуэло увидела на расстоянии четверти лье белые башенки и остроконечные крыши большого замка, полускрытого лесистым холмом. Несмотря на все свое желание не думать более о рыцаре, Консуэло решила, что, конечно, он там, и взор ее жадно приковался к этому, быть может, лишь почудившемуся ей замку, к которому ей, должно быть, все равно не разрешили бы подойти близко и который постепенно исчез из ее глаз, скрытый вечерней мглой.
Когда мрак сгустился, Консуэло заметила, что отблеск света, зажженного в нижнем этаже ее домика, упал на соседние кусты, и поспешила сойти вниз, надеясь встретить наконец в своем жилище хоть одно человеческое лицо. Но она не получила этого удовольствия – лицо слуги, зажигавшего свечи и подававшего ужин, было, как и лицо доктора, закрыто черной маской, которая, очевидно, являлась неотъемлемой принадлежностью Невидимых. Это был старый лакей в очень гладком парике и в опрятной ливрее оранжевого цвета.
– Я смиренно прошу прощения, – сказал он надтреснутым голосом, – что являюсь перед госпожой в маске. Таков приказ, и не мне судить о том, насколько это необходимо. Надеюсь, что вы, сударыня, привыкнете к моему виду и соблаговолите не бояться меня. Я в полном вашем распоряжении. Меня зовут Маттеус. В этом домике я и сторож, и главный садовник, и дворецкий, и камердинер. Мне сказали, что вы, сударыня, много путешествовали, а потому привыкли многое делать сами и, может быть, обойдетесь без женской прислуги. Мне было бы очень трудно найти женщину, так как я не женат, а посещение этого дома строго запрещено всем служанкам замка. Правда, одна из них будет приходить сюда каждое утро помогать мне по хозяйству, а подручный садовника будет время от времени поливать цветы и расчищать дорожки. Но при этом, сударыня, я должен смиреннейшим образом вас предупредить, что, если кого-либо из слуг (ко мне это не относится) заподозрят в том, что вы сказали ему хотя бы одно слово или сделали какой-либо знак, он будет немедленно уволен, что нанесет ему большой ущерб, ибо это хороший дом и послушание оплачивается здесь очень высоко. Надеюсь, госпожа слишком великодушна и справедлива, чтобы подвергать этих бедных людей…
– Будьте спокойны, господин Маттеус, – ответила Консуэло, – я недостаточно богата, чтобы возместить убытки, которые они могли бы понести, да и не в моем характере отвращать кого бы то ни было от исполнения своего долга.
– К тому же я не спущу с них глаз, – вставил Маттеус, как бы разговаривая сам с собой.
– Можете избавить себя от этих предосторожностей. Я слишком многим обязана лицам, которые меня сюда привезли, и, очевидно, также и хозяевам этого дома, чтобы отважиться вызвать их неудовольствие.
– Стало быть, сударыня, вы находитесь здесь по доброй воле? – спросил Маттеус, которому любопытство запрещалось, как видно, не столь строго, как откровенность.
– Прошу вас считать меня добровольной узницей, верной своему слову.
– Так я и думал. Мне еще ни разу не приходилось служить особам, которые жили бы здесь на других условиях. Однако мне часто приходилось видеть, как узники, верные своему слову, плакали и терзались, словно сожалея о том, что дали его. А ведь бог свидетель, им было здесь хорошо! Но в таких случаях им всегда возвращали слово по первому требованию – здесь никого не держат насильно. Сударыня, ужин подан.
Предпоследняя фраза дворецкого в ливрее оранжевого цвета чудодейственным образом вернула аппетит его новой госпоже, и ужин показался ей таким вкусным, что она расхвалила повара. Последний был весьма польщен тем, что его оценили по заслугам, и Консуэло заметила, что завоевала его уважение, хотя это не сделало его ни более откровенным, ни менее подозрительным. Это был прекрасный человек, наивный и в то же время с хитрецой. Консуэло быстро разгадала его характер, видя, как добродушно и ловко он предупреждает ее вопросы, чтобы не попасть впросак и успеть обдумать свои ответы. Таким образом она узнала от него все, о чем спрашивала, и все-таки ничего не узнала. «Его господа – люди богатые, могущественные, щедрые, но весьма строгие, особенно, когда речь идет о соблюдении тайны. Этот домик составляет часть прекрасного имения, где живут то сами хозяева, то охраняющие его верные слуги, которые получают большие деньги и умеют держать язык за зубами. Местность здесь прекрасная, земля плодородная, хозяева распоряжаются отлично, и обитатели не имеют обыкновения жаловаться на своих господ, что, впрочем, было бы бесполезно, ибо дядюшка Маттеус чтит законы, чтит лиц, облеченных властью, и терпеть не может нескромных болтунов». Консуэло так надоели его тонкие намеки и услужливые предостережения, что после ужина она сказала ему с улыбкой:
– Знаете, господин Маттеус, я боюсь и сама показаться нескромной, если буду злоупотреблять вашей приятной беседой. Сегодня мне ничего больше не нужно, и я желаю вам доброй ночи.
– Пусть госпожа соблаговолит позвонить мне, если ей что-либо понадобится, – продолжал он. – Я живу за домом, под скалой, в маленьком флигеле с садом, где выращиваю превосходные дыни. Я охотно показал бы их вам, сударыня, чтобы услышать вашу похвалу, но мне особенно строго запретили открывать эту калитку.
– Понимаю, Маттеус. Мне разрешается гулять только по саду, и вы тут ни при чем – такова воля хозяев дома. Хорошо, я подчиняюсь.
– Тем более что вам, сударыня, было бы очень трудно открыть эту дверь. Она такая тяжелая… А главное, там замок с секретом, и, не зная его, вы могли бы повредить себе руки.
– Мое слово крепче всех ваших замков, господин Маттеус. Идите и спите спокойно. Я тоже собираюсь лечь.
Прошло несколько дней, а хозяева замка все еще не подавали никаких признаков жизни, и она не видела ни одного человеческого лица, если не считать черной маски Маттеуса, которая, быть может, была приятнее его настоящей физиономии. Этот достойный лакей прислуживал ей с усердием и пунктуальностью, не знающими себе равных, но страшно надоел своей болтовней, которую она вынуждена была терпеть, ибо он стоически отказывался от всех ее подарков и у нее не оставалось иного способа выразить ему свою благодарность. Разговаривать – было его страстью, и тем более удивительной казалась необычайная, никогда не изменявшая ему скрытность, ибо он ухитрялся, затрагивая множество тем, ни разу не коснуться запрещенных. Консуэло узнала от него, какое количество моркови и спаржи дает ежегодно огород замка, сколько оленей рождается в парке, он рассказал ей историю каждого лебедя в пруду, каждого птенца на фазаньем дворе, каждого ананаса в теплице. Но она так и не могла понять, где она находится, живут ли хозяева или хозяин в своем замке, предстоит ли ей когда-нибудь встретиться с ними, или она должна навсегда остаться в одиночестве в этом домике.
Словом, ни одна из тех вещей, которые по-настоящему интересовали ее, не сорвалась с языка словоохотливого, но весьма осторожного Маттеуса. Из деликатности она не подходила к садовнику и служанке даже на такое расстояние, откуда могла бы услышать их голоса, а впрочем, они приходили ранним утром и исчезали, как только она вставала с постели. И она ограничивалась тем, что изредка поглядывала в сторону парка, никого там не видя да и не в состоянии будучи увидеть на таком расстоянии, и созерцая конек крыши замка, освещавшийся по вечерам редкими огнями, которые всегда гасли очень рано.
Вскоре она впала в глубокое уныние, и тоска, которую ей удалось так мужественно побороть в Шпандау, накинулась на нее и одолела в этом роскошном жилище, полном всевозможных удобств. Существуют ли на земле такие блага, которыми можно наслаждаться в одиночестве? Длительное уединение портит и омрачает все самое лучшее; оно вселяет страх в самую сильную душу. Вскоре гостеприимство Невидимых показалось Консуэло не только странным, но даже жестоким, и какое-то смертельное отвращение ко всему словно парализовало все ее чувства и желания. Звук ее превосходного клавесина казался чересчур громким в этих пустых, гулких комнатах, даже собственный голос пугал ее. Когда она отваживалась запеть, ей начинало казаться – если она пела до самых сумерек, – что какие-то отголоски сердито вторят ей и что по обтянутым шелком стенам, по бесшумным коврам мечутся беспокойные, крадущиеся тени, которые убегают от ее взгляда и прячутся за шкафами и стульями, перешептываясь, высмеивая и передразнивая ее. Разумеется, то были лишь шалости вечернего ветерка, пробегавшего по листьям у окна, или же отзвуки ее собственного пения. Однако, устав вопрошать этих безмолвных свидетелей ее скуки – статуи, картины, японские кувшины, полные цветов, огромные прозрачные зеркала, – она начала поддаваться смутному страху, какой нередко порождает в нас ожидание неизвестного. Ей припомнилось странное могущество, какое приписывал Невидимым простой народ, припомнились чудеса, окружавшие ее в кабинете Калиостро, появление белой женщины в берлинском дворце, фантастические обещания графа де Сен-Жермена по поводу воскрешения графа Альберта. Она говорила себе, что причиной всех этих непонятных явлений была, должно быть, тайная деятельность Невидимых в свете и их вмешательство в ее собственную судьбу. Она не верила в их сверхъестественное могущество, но видела, что они пытаются покорять людей всеми возможными средствами, обращаясь то к сердцу, то к воображению, действуя угрозами или обещаниями, запугиванием или обольщением. Судя по всему, над ней нависла опасность какого-то ужасного открытия или жестокой мистификации, и, подобно трусливому ребенку, она могла сказать, что испытывает страх перед чувством страха.
В Шпандау она закалила свою волю беспримерными опасностями, действительно существовавшими мучениями; она мужественно поборола все. К тому же покорность судьбе казалась ей естественной там, в Шпандау. Вполне понятно, что зловещий вид крепости наводит одинокого человека на грустные размышления, но ведь в ее новой тюрьме все располагало к поэтическим излияниям или к мирной откровенной беседе, и это вечное молчание, это полное отсутствие дружеского общения нарушало гармонию и представлялось чудовищной нелепостью. Можно было подумать, что этот очаровательный приют счастливых любовников или дружной семьи, что этот веселый очаг внезапно брошен, покинут вследствие тягостного разрыва или неожиданной катастрофы. Многочисленные надписи, которые его украшали и скрывались во всех деталях отделки, уже не смешили ее и не напоминали напыщенную ребяческую болтовню. Нет, это были поощрения, смешанные с угрозами, двусмысленные похвалы, отравленные унизительными обвинениями. Куда бы она ни взглянула, ей попадалось новое изречение, не замеченное раньше, изречение, которое словно запрещало ей свободно дышать в этом храме неусыпного и подозрительного правосудия. Душа ее сжалась, сделалась какой-то вялой после потрясения, вызванного побегом, а потом внезапной любовью к незнакомцу. Пережитое ею состояние летаргии, которое, конечно, не было случайным – кому-то понадобилось скрыть от нее местонахождение ее убежища, – оставило в ней тайное изнеможение и нервозность. И вскоре она почувствовала себя и беспокойной и безучастной, то боящейся всего, то равнодушной ко всему.
Однажды вечером ей почудились где-то в отдалении едва уловимые звуки оркестра. Поднявшись на террасу, она увидела сквозь листву, что замок сверкает огнями. Симфоническая музыка, громкая и звучная, теперь явственно достигала ее слуха. Этот контраст между празднеством и ее уединением потряс ее сильнее, чем она хотела бы себе в том признаться. Уже так давно не разговаривала она ни с одним умным или просто разумным человеком! Впервые в жизни она с восторгом представила себе вечерний концерт или бал и, словно Золушка, пожелала, чтобы какая-нибудь добрая фея подняла ее на своих крыльях и внесла через окно в этот заколдованный замок – хотя бы затем, чтобы она, Консуэло, могла постоять там невидимкой и насладиться зрелищем множества человеческих существ, предающихся веселью.
Луна еще не взошла. Несмотря на ясное небо, под деревьями было так темно, что Консуэло вполне могла бы пробраться сквозь них и остаться незамеченной, даже если бы ее окружали невидимые стражи. Сильное искушение овладело ею, и мночисленные, как будто весьма убедительные доводы, какие подсказывает нам любопытство, осаждая нашу совесть, представились ее уму. Оказали ли ей доверие, когда привезли уснувшей, полумертвой в эту позолоченную, но беспощадную тюрьму? Имели ли право требовать от нее слепого повиновения, даже не удостоив попросить об этом? А быть может, сейчас ее просто хотят испытать, искушая подобием празднества? Почем знать? Все было так странно в поведении Невидимых. Что, если, сделав попытку выйти за ограду, она найдет дверь открытой, а на ручье, протекавшем из парка в сад через отверстие в стене, ее ждет гондола? Это последнее предположение, самое безосновательное из всех, показалось ей самым верным, и, решившись попытать счастья, она спустилась в сад. Но не успела она сделать и пятидесяти шагов, как все вокруг зашумело, словно воздух прорезали крылья гигантской птицы, с фантастической быстротой взмывшей к облакам. В то же мгновение все осветилось ярким голубоватым светом; через несколько секунд он погас, но почти тотчас же вспыхнул снова, причем раздался громкий треск. Тут Консуэло поняла, что это не молния, не метеор, а попросту фейерверк, начавшийся в замке. Пиршество его владельцев обещало красивое зрелище, и, как ребенок, которому хочется рассеять скуку длительного наказания, она побежала обратно к домику, чтобы полюбоваться им с высоты своей террасы.
Однако при свете длинных озаряющих сад искусственных молний, то красных, то синих, она дважды увидела возле себя высокого неподвижного человека в черном. Не успевала она хорошенько рассмотреть его, как светящийся шар проливался дождем ослепительных огненных брызг, и все вокруг погружалось в еще более густой мрак. Консуэло в испуге побежала прочь от того места, где видела привидение, но как только зловещий свет появился вновь, оно снова оказалось в двух шагах от нее. При третьей вспышке она успела добежать до крыльца дома. Человек был перед ней, загораживая вход. Во власти невыносимого страха, она испустила пронзительный крик, пошатнулась и упала бы на ступеньки, если б таинственный посетитель не схватил ее в объятия. Но едва его губы коснулись ее лба, она почувствовала, она узнала рыцаря, незнакомца, того, кого она любила, и кто – она это знала – любил ее.
Глава 25
Радость, которую она испытала, обретя его как ангела-утешителя в своем невыносимом одиночестве, заставила умолкнуть все упреки совести и все страхи, которые жили в ее душе еще минуту назад, когда она думала о нем, но не питала надежды увидеть его так скоро. Она страстно ответила на его объятие, и, так как он уже пытался высвободиться из ее рук, чтобы подобрать упавшую на землю черную маску, она удержала его, воскликнув: «Не оставляйте меня, не покидайте меня одну!» Голос ее звучал мольбою, ее нежность была неотразима. Незнакомец упал на колени и, спрятав лицо в складках ее платья, осыпал его поцелуями. В течение нескольких секунд он, видимо, боролся с собой, охваченный двумя противоречивыми чувствами – восторгом и отчаянием. Потом, схватив маску и вложив в руку Консуэло письмо, бросился в дом и убежал так быстро, что ей и на этот раз не удалось разглядеть его лицо.
Она помчалась за ним, надеясь при свете маленькой белой лампы, которую Маттеус ежевечерне зажигал над лестницей, найти его. Но едва успела она подняться на несколько ступенек, как он исчез. Тщетно обходила она все закоулки – нигде не было его следов, и если бы не письмо в ее дрожащей руке, ей могло бы почудиться, что она видела сон.
Наконец она решилась вернуться в свой будуар, чтобы прочитать письмо: на этот раз почерк показался ей измененным скорее умышленно, нежели из-за больной руки. Вот его содержание:
«Мне нельзя ни видеть вас, ни говорить с вами, но никто не запрещал мне вам писать. Позволите ли мне это вы? Решитесь ли отвечать незнакомцу? Если бы мне было дано это счастье, я смог бы по ночам, когда вы будете спать, брать ваши письма в книге, которую вы оставляли бы на стоящей у пруда садовой скамейке, и класть туда свои. Я люблю вас страстно, безумно, я боготворю вас. Я побежден, силы мои иссякли, бодрость духа, рвение, горячая преданность делу, которому я себя посвятил, – все, вплоть до чувства долга, будет уничтожено во мне, если вы не любите меня. Связанный клятвой, отрекшись от собственной воли, приняв на себя необыкновенные и страшные обязательства, я колеблюсь, готовый к бесчестию или к самоубийству, ибо не могу поверить, что вы действительно любите меня, и боюсь, что в ту минуту, когда я пишу эти строки, сомнение и страх успели вытеснить из вашего сердца эту безотчетную любовь ко мне. Да и могло ли быть иначе? Ведь я для вас лишь призрак, лишь однажды приснившийся сон, лишь иллюзия одного мгновения. А я… чтобы добиться вашей любви, я готов двадцать раз в день жертвовать своею честью, нарушать слово, осквернять совесть клятвопреступлением. Если бы вам удалось бежать из этой тюрьмы, я последовал бы за вами на край света и ценой позора и раскаяния всей жизни искупил бы счастье видеть вас хоть один день, хоть один раз услышать снова эти слова: „Я люблю вас“. А ведь если вы откажетесь примкнуть к делу Невидимых, если клятвы, которых они в скором времени, несомненно, от вас потребуют, испугают и оттолкнут вас, мне будет навсегда запрещено видеться с вами!.. Но я не подчинюсь, я не смогу подчиниться им. Нет! Довольно я страдал, довольно трудился, довольно служил делу человечества. Если вы не станете наградой за мой труд, я отказываюсь от него. Я погублю себя, но возвращусь в свет с его законами и обычаями. Рассудок мой мутится – вы видите это. О, сжальтесь, сжальтесь надо мной! Не говорите, что вы разлюбили меня. Я не перенесу этого удара, не захочу поверить вам, а если поверю, мне придется умереть».
Консуэло прочитала это письмо, не обращая внимания на треск ракет и бомб фейерверка, с шумом лопавшихся в воздухе. Поглощенная чтением, она все же, сама того не сознавая, ощущала действие электрических разрядов, которое неминуемо оказывают (и в особенности на людей впечатлительных) взрывы и вообще любые резкие звуки. Люди слабые и болезненные плохо переносят такого рода трескотню, но на воображение людей здоровых и смелых эти звуки, напротив, действуют возбуждающе, воспламеняют их. У некоторых женщин они пробуждают даже инстинкт бесстрашия, мысль о борьбе и какое-то смутное сожаление о том, что они не родились мужчинами. Если шум низвергающегося потока, рев разбивающейся волны, раскаты грома вызывают в нас почти такое же наслаждение, как музыка, то в грохоте пушек, в свисте ядер и в тысяче звуков, раздирающих воздух во время фейерверка и напоминающих шум сражения, нам слышится оттенок гнева, угрозы, гордости, словом – голос силы. Быть может, Консуэло тоже испытывала все эти ощущения, читая первое полученное ею любовное послание. Она почувствовала себя храброй, мужественной, почти бесстрашной. Она словно опьянела. Это объяснение в любви показалось ей более пылким и убедительным, чем все речи Альберта, а поцелуй незнакомца – более сладостным, более горячим, чем все поцелуи Андзолето. Не колеблясь, она села за письмо и, не замечая треска ракет, рассыпавшихся в воздухе, запаха селитры, заглушавшего аромат цветов, не видя бенгальских огней, освещавших фасад ее дома, ответила так:
«Да, я вас люблю, я уже сказала, я призналась вам в этом, и пусть меня ждет раскаяние, пусть мне придется краснеть тысячу раз, я никогда не смогу вычеркнуть из странной и непонятной книги моей судьбы эту страницу, которую написала сама и которая теперь в ваших руках! То был порыв чувства, быть может достойный порицания, быть может безрассудный, но глубокий, искренний, горячий. Окажись вы самым дурным человеком, для меня вы все равно будете идеалом! Случись вам унизить меня недостойным и жестоким поступком, все равно – близ вас, близ вашего сердца, я впервые испытала упоительное наслаждение, и оно показалось мне столь же святым, сколь чисты и святы ангелы. Видите, я повторяю вам то же, что написали мне вы в ответ на признания, адресованные Беппо. Да, мы повторяем друг другу то, в чем мы оба уверены и чем до краев полны мы оба. К чему и зачем стали бы мы лгать? Мы не знаем друг друга и, быть может, никогда не узнаем. Удивительная судьба! Мы любим друг друга, хотя не можем ни понять причины возникновения этой любви, ни предвидеть ее таинственный конец. Я всецело полагаюсь на ваше слово, на вашу честь и не хочу бороться с чувством, которое вы мне внушили. Только не позволяйте мне заблуждаться. Умоляю вас об одном – никогда не притворяйтесь, никогда не старайтесь еще раз меня увидеть, если разлюбите, предоставьте меня моей участи, какова бы она ни была, и не бойтесь, что я обвиню или прокляну вас за ту мимолетную иллюзию счастья, которую вы мне подарили. Мне кажется, что исполнить мою просьбу так легко! Признаюсь, бывают минуты, когда слепое доверие, толкающее меня к вам, страшит меня. Но стоит вам появиться, стоит моей руке прикоснуться к вашей, стоит мне увидеть ваш почерк (хоть он изменен, искажен, словно вы не хотите оставить мне хоть один принадлежащий вам видимый признак), наконец, стоит мне услышать даже звук ваших шагов, как все мои опасения исчезают, и я уже не могу не верить, что вы мой лучший и самый преданный друг в мире. Но почему вы прячетесь? Что за ужасная тайна скрывается за вашей маской, за вашим молчанием? Видела ли я вас когда-нибудь? Должна ли я бояться вас, должна ли буду оттолкнуть вас в тот день, когда узнаю ваше имя или увижу ваше лицо? Если вы совершенно мне незнакомы, как писали мне сами, зачем столь слепо повиноваться странным законам Невидимых? Вы же пишете теперь, что готовы преступить их и следовать за мной на край света. А если, решившись бежать с вами, я потребую, чтобы у вас больше не было от меня тайн, снимете вы свою маску? Заговорите со мной? Чтобы узнать вас, необходимо, – сказали вы, – дать обязательство… Какое же? Связать себя клятвой с Невидимыми?.. Но во имя чего? Как! С закрытыми глазами, с молчащей совестью, с умом, блуждающим во мраке, я должна отказаться от собственной воли, пожертвовать ею, как это сделали вы? (С той разницей, что вы-то знали, ради чего делаете все это.) И чтобы побудить меня решиться на этот неслыханный акт слепой преданности, вы не хотите допустить даже самого мелкого нарушения правил вашего ордена! Ибо я поняла, что вы принадлежите к одному из тех таинственных обществ, которые называют здесь тайными и которых, говорят, так много в Германии. Только бы все это не оказалось просто политическим заговором против… как мне рассказывали об этом в Берлине. Так вот, если мне сообщат, чего от меня требуют, а потом позволят отказаться, я готова дать самую страшную клятву никогда и нигде не разглашать тайну, какова бы она ни была. Сделав больше, я стала бы недостойной любви человека, который из щепетильности и верности данной клятве не желает произнести вслух слова „Я люблю вас“, хоть я, презрев благоразумие и стыдливость, предписываемые моему полу, первая произнесла их».
Консуэло вложила письмо в книгу и отнесла ее в сад на условленное место. Потом медленно пошла назад и долго пряталась в густой зелени, надеясь увидеть, как появится рыцарь, и боясь, как бы это признание в самых сокровенных ее чувствах не попало в чужие руки. Однако часы шли, никто не приходил, и она вдруг вспомнила одну фразу из письма незнакомца: «Я приду за ответом ночью, когда вы будете спать». Решив во всем подчиняться его желаниям, она вернулась к себе. После тысячи волнующих мечтаний, то тягостных, то чудесных, ей наконец удалось заснуть под отдаленную музыку бального оркестра, звуки фанфар, трубивших во время ужина, и стук колес, возвестивший на рассвете о разъезде многочисленных гостей замка.
Ровно в девять часов утра затворница вошла в столовую, где стол был накрыт с пунктуальностью и изысканностью, свойственными этому дому. Маттеус с обычным почтительно-равнодушным видом уже стоял за ее стулом. Консуэло успела до завтрака спуститься в сад. Рыцарь взял письмо, ибо в книге его не было. Но Консуэло надеялась найти там новое письмо от него и уже обвиняла его в том, что он не слишком торопится с ответом. Она была встревожена, возбуждена, терпение ее подходило к концу, и ей уже трудно было выносить эту неподвижную, навязанную ей жизнь. Поэтому она решила вызвать Маттеуса на разговор, думая, что, быть может, это ускорит течение событий. Но именно в этот день Маттеус впервые был мрачен и молчалив. – Господин Маттеус, – сказала она с деланной веселостью, – я вижу сквозь маску, что у вас ввалившиеся глаза и усталый вид. Должно быть, вы совсем не спали эту ночь.
– Вы шутите, сударыня, и это очень великодушно с вашей стороны, – с некоторой язвительностью ответил Маттеус, – но так как вы имеете счастье жить с открытым лицом, мне лучше видно, что вы изволите приписывать мне усталость и бессонницу, от которой нынче ночью страдали вы сами.
– Ваши говорящие зеркала сказали мне это еще до вас, господин Маттеус. Я знаю, что сильно подурнела, и думаю, что скоро подурнею еще больше, если меня будет снедать все та же скука.
– Вы скучаете, сударыня? – спросил Маттеус таким же тоном, каким спросил бы: «Вы изволили звонить, сударыня?»
– Да, Маттеус, ужасно скучаю и, кажется, больше не вынесу этого заточения. Меня не удостаивают ни посещением, ни письмом, – я вижу, что меня здесь забыли. Вы единственный человек, с кем я общаюсь, и, надеюсь, мне дозволено будет сказать, что мое положение начинает казаться мне тягостным и странным.
– Я, сударыня, не могу себе позволить судить о вашем положении, – возразил Маттеус, – но мне показалось, что совсем недавно у вас был посетитель и что вы получили письмо.
– Кто вам сказал подобную вещь? – вскричала, покраснев, Консуэло.
– Сударыня, я бы ответил на это, – с лукавой иронией ответил он, если бы не боялся рассердить вас и наскучить своей болтовней.
– Будь вы моим слугой, Маттеус, быть может, я и стала бы относиться к вам свысока, но ведь до сих пор я прислуживала себе сама, а что до вас, то вы, по-видимому, скорее играете здесь роль сторожа, нежели дворецкого. Поэтому я прошу вас, если вам угодно, поболтать со мной, как всегда. Сегодня утром вы блистаете таким остроумием, что никак не можете мне наскучить.
– Скука сделала вас снисходительной. Хорошо, сударыня, я расскажу вам, что нынешней ночью в замке было большое празднество.
– Это мне известно, я слышала звуки музыки и шум фейерверка.
– Вот благодаря этому шуму и беспорядку некий господин, за которым со времени вашего прибытия сюда, сударыня, установлен строгий надзор, сумел, вопреки категорическому запрещению, проникнуть в наш парк. И это повлекло за собой весьма печальное событие… Впрочем, я боюсь, сударыня, огорчить вас…
– С некоторых пор я предпочитаю огорчение скуке и тревоге. Говорите же скорее, господин Маттеус.
– Так вот, сударыня, сегодня утром я видел, как вели в тюрьму самого любезного, самого молодого, самого красивого, самого храброго, самого щедрого, самого умного и самого благородного из всех моих господ – рыцаря Ливерани.
– Ливерани? Кто это? – взволнованно вскричала Консуэло. – В тюрьму? Рыцаря? О боже! Скажите мне, кто он, этот рыцарь? Кто такой этот Ливерани?