355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Графиня Рудольштадт » Текст книги (страница 28)
Графиня Рудольштадт
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:06

Текст книги "Графиня Рудольштадт"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)

Такова темная и горестная сторона нашего дела.

Отдавая душу нашему святому рвению, приходится идти на сделку с некоторыми законами безмятежной совести. Хватит ли у тебя мужества на это, юная жрица с чистым сердцем и правдивой речью?

– После всего, что вы сообщили, мне уже не дозволено отступать, – ответила Консуэло после минутного молчания. – Первое же колебание способно увлечь меня на путь ограничений и страхов, а это может привести к низости. Я выслушала ваши суровые признания и чувствую, что более не принадлежу себе. Увы, признаюсь, я буду жестоко страдать от той роли, какую вы предназначили мне, как уже жестоко страдала от необходимости лгать королю Фридриху, когда это было необходимо для спасения находившихся в опасности друзей. Так позвольте же мне покраснеть в последний раз, как душе, еще не запятнанной притворством, и оплакать чистоту моей молодости, прошедшей в мирном неведении. Я не могу удержаться от этих сожалений, но сумею запретить себе запоздалое и малодушное раскаяние. Мне нельзя больше быть безобидным и бесполезным ребенком, каким я была прежде, и я уже не ребенок, если стою перед необходимостью либо присоединиться к заговору против угнетателей человечества, либо предать его освободителей. Я прикоснулась к древу познания – плоды его горьки, но я не отброшу их. Знать – это несчастье, но отказаться действовать – преступление, когда знаешь, что надо делать.

– Твой ответ мудр и смел, – сказал наставник. – Мы довольны тобой.

Завтра вечером мы приступим к твоему посвящению. Готовься весь день к новому таинству крещения, к грозному и торжественному обещанию, готовься размышлением и молитвой, даже исповедью, если в душе твоей осталась хоть одна эгоистическая забота.

Глава 32

На рассвете Консуэло проснулась от звуков рога и собачьего лая. Подавая завтрак, Маттеус сообщил, что в лесу происходит большая облава на оленей и кабанов и что более ста гостей собралось в замке, чтобы принять участие в этом господском развлечении. Консуэло поняла, что многие члены ордена приехали под предлогом охоты в этот замок, где происходили наиболее важные совещания ордена. Она испугалась при мысли, что, быть может, все эти люди станут свидетелями ее посвящения, и задумалась над тем, действительно ли орден считает это событие настолько значительным, чтобы пригласить такое множество своих членов. Желая исполнить волю наставника, она попыталась читать и размышлять, но внутреннее волнение и смутная тревога отвлекали ее еще больше, нежели трубные звуки, конский топот и лай охотничьих собак, весь день раздававшийся в окрестных лесах. Что это была за охота – настоящая или фиктивная? Неужели Альберт до такой степени переменился и усвоил все привычки обыденной жизни, что мог теперь без ужаса проливать кровь невинных животных? А Ливерани? Быть может, воспользовавшись всем этим шумом и суетой, он убежит с празднества и явится к новообращенной чтобы смутить ее уединение?

Консуэло не видела, что происходит вне стен ее дома, а Ливерани так и не пришел. Маттеус, по-видимому поглощенный своими обязанностями в замке, забыл о ней и не принес обеда. Что, если этот пост, – так ведь уверял Сюпервиль, – был устроен с целью ослабить работу ее мысли? Она покорилась.

К вечеру, вернувшись в библиотеку, откуда она вышла около часа назад, чтобы немного прогуляться, Консуэло в ужасе отступила, увидя человека в красном плаще и в маске, который сидел в ее кресле. Но тут же успокоилась, узнав хилого старца, служившего ей, так сказать, духовным отцом.

– Дитя мое, – сказал он, встав и идя к ней навстречу, – не желаете ли вы что-нибудь сказать мне? Я по-прежнему пользуюсь вашим доверием?

– По-прежнему, – ответила Консуэло, снова усаживая его в кресло и садясь рядом с ним на складной стул в амбразуре окна. – Мне очень хотелось поговорить с вами, и уже давно.

И она откровенно рассказала все, что произошло между нею, Альбертом и незнакомцем после ее последней исповеди, не скрыв ни одного из невольных движений своего сердца.

Когда она кончила, старец долго хранил молчание, смутившее и взволновавшее Консуэло. Наконец, после того, как она попросила его поскорее высказать свое отношение к ее поступкам и ее чувствам, он ответил:

– Поведение ваше извинительно, почти безупречно, но что я могу сказать о ваших чувствах? Внезапная, непреодолимая, бурная склонность, называемая любовью, есть следствие хороших или дурных инстинктов, которые бог вложил или которым позволил проникнуть в душу человека для его совершенствования или для его наказания в этой жизни. Злые человеческие законы, почти всегда и во всем противоречащие требованиям природы и замыслам провидения, часто превращают в преступление то, что внушил бог, и проклинают чувство, которое он благословил. И напротив, они поощряют постыдные связи, гнусные инстинкты. Это нам, законодателям особого рода, тайным созидателям нового общества, надлежит, насколько возможно, отличить любовь справедливую и истинную от любви греховной и суетной, чтобы от имени закона, более чистого, более благородного и более нравственного, нежели закон света, вынести суждение относительно участи, которой ты заслуживаешь. Хочешь ли ты подчиниться нашему решению? Даешь ли ты нам право соединить или разлучить тебя?

– Вы внушаете мне полное доверие, я уже говорила вам об этом и повторяю еще раз.

– Хорошо, Консуэло, мы обсудим этот вопрос – вопрос жизни и смерти для твоей души и для души Альберта.

– А мне – разве мне не будет дано право высказать то, что таится в глубине моей совести?

– Да, чтобы мы лучше поняли тебя. Я, слушавший тебя, буду твоим адвокатом, но ты должна освободить меня от сохранения тайны исповеди.

– Как! Вы уже не будете единственным поверенным самых сокровенных моих чувств, моей борьбы, моих страданий?

– Если бы ты обратилась в суд с прошением о разводе, разве не пришлось бы тебе высказать свои жалобы публично? Здесь ты будешь избавлена от этой муки. Тебе ни на кого не придется жаловаться. Разве не приятнее признаваться в том, что любишь, чем громко объявлять, что ненавидишь?

– Так, по-вашему, достаточно испытать новую любовь, чтобы иметь право отречься от прежней?

– Но ты не любила Альберта.

– Кажется, нет, но я не могла бы поклясться в этом.

– Если бы ты любила его, у тебя бы не было сомнений. К тому же твой вопрос заключает в себе и ответ. Всякая новая любовь вытесняет старую – это в природе вещей.

– Не торопитесь, отец мой, – с грустной улыбкой сказала Консуэло. – Я люблю Альберта по-другому, не так, как того человека, но люблю его не меньше, а, быть может, даже больше прежнего. Я чувствую, что способна пожертвовать ради него тем самым незнакомцем, мысль о котором лишает меня сна и заставляет учащенно биться мое сердце даже сейчас, когда я говорю с вами.

– Должно быть, горделивое сознание долга и жажда жертвы, а вовсе не привязанность подсказывают тебе отдать предпочтение Альберту?

– Думаю, что нет.

– Уверена ли ты в этом? Подумай хорошенько.

Здесь ты находишься вдали от света, вне его суда и законов. Скажи, если мы дадим тебе новые понятия о долге, будешь ты столь же упорно предпочитать счастье человека, которого не любишь, счастью любимого?

– Но разве я когда-нибудь говорила, что не люблю Альберта? – с живостью воскликнула Консуэло.

– На этот вопрос, дочь моя, я могу ответить лишь другим вопросом: можно ли иметь в сердце две любви одновременно?

– Две разнородных любви – конечно. Ведь можно же одновременно любить брата и мужа.

– Да, но не мужа и любовника. Права мужа и права брата различны. Права мужа и любовника, в сущности, одни и те же, разве только муж согласился бы вновь сделаться братом. Но тогда было бы нарушено самое таинственное, самое интимное, самое священное, что есть в браке. Это был бы тот же развод, только без огласки. Вот что, Консуэло, – я старик, я стою уже на краю могилы, а ты еще дитя. Я пришел сюда как твой отец, как твой духовник, и, значит, не могу задеть твою стыдливость, если задам щекотливый вопрос. Надеюсь, ты мужественно ответишь мне на него. Не примешивалось ли к восторженной дружбе, внушенной тебе Альбертом, чувство тайного и непреодолимого страха при мысли о его ласках?

– Это правда, – краснея, ответила Консуэло. – Обычно такая мысль не связывалась у меня с мыслью о его любви, она казалась чуждой его чувству, но когда она появлялась, смертельный холод леденил мою кровь.

– А дыхание человека, известного тебе под именем Ливерани, воспламеняет тебя, вливает в тебя жизнь?

– И это тоже правда. Но разве мы не должны подавлять в себе подобные ощущения силой воли?

– По какому праву? Разве бог внушил их напрасно? Разве он позволил тебе отречься от твоего пола и принести, состоя в браке, обет девственности или еще более отвратительный и унизительный обет – обет рабской зависимости? В пассивности рабства есть нечто напоминающее холодность и тупую покорность проституции. Разве могло быть угодно богу, чтобы такое создание, как ты, пало так низко? Горе детям, рождающимся от таких союзов! Бог карает их каким-нибудь изъяном, делает несовершенными, ненормальными или слабоумными. На них лежит печать неповиновения законам природы. Они отличны от других людей, ибо были зачаты вопреки человеческим законам, которые требуют взаимного пыла, обоюдного влечения мужчины и женщины. Там, где нет этой взаимности, там нет равенства, а где нарушено равенство, нет и настоящего союза. Итак, знай, что бог не только не повелевает твоему полу приносить подобные жертвы, но даже запрещает их. Такое самоубийство столь же греховно и еще более постыдно, чем отказ от жизни. В обете девственности таится нечто враждебное и человеку и обществу, но, отдаваясь без любви, женщина совершает акт еще более чудовищный. Вдумайся хорошенько. Консуэло, и, если ты все еще будешь готова на это, вообрази, какую роль ты предоставила бы своему супругу, если бы он принял твою покорность, не поняв ее. Мне незачем тебе говорить, что, догадавшись о ней, он никогда не согласился бы ее принять, но, введенный в заблуждение твоей привязанностью, опьяненный твоим великодушием, он вскоре показался бы тебе эгоистичным или грубым. И разве ты сама не стала бы его презирать, не унизила бы его перед богом, если б он, поверив твоему чистосердечию, попал в расставленную тобой западню? Куда девалось бы его благородство, его деликатность, если бы он не заметил потом бледности твоих губ, слез на твоих глазах? И можешь ли ты льстить себя надеждой, что ненависть невольно не закралась бы в твое сердце вместе со стыдом и болью, возникшими оттого, что тебя не поняли, не разгадали? Нет, женщина! Вы не имеете права обманывать любовь, живущую в вашей груди. Уж скорее мы имели бы право ее подавить. Пусть философы-циники утверждают, что пассивность – естественное свойство женского пола, что таков закон природы. Нет, то, что всегда будет отличать подругу мужчины от самки животного, – это именно способность полюбить с открытыми глазами и сделать выбор. Тщеславие и корысть превращают большую часть браков в узаконенную проституцию, по выражению древних лоллардов. Преданность и великодушие могут привести наивную душу к такому результату. Девственница, я считаю своим долгом просветить тебя в тех щекотливых вопросах, которые благодаря целомудрию твоей жизни и твоих мыслей ты не могла предвидеть или обдумать. Когда мать выдает замуж свою дочь, она наполовину открывает ей, с большей или меньшей мудростью и скромностью, те тайны, что скрывала от нее до этого часа. У тебя не было матери, когда с каким-то сверхчеловеческим, фанатичным восторгом ты произнесла клятву принадлежать мужчине, которого недостаточно любила. Ныне тебе дана мать, чтобы помочь и наставить тебя, когда ты будешь принимать решение в час развода или же окончательного утверждения этого необыкновенного брачного союза. Эта мать – я, Консуэло, ибо я не мужчина, а женщина.

– Вы – женщина? – повторила Консуэло, с изумлением глядя на худую, но тонкую и белую, действительно женскую руку, которая во время этой речи сжимала ее собственную.

– Этот маленький, хилый и немощный старик, – продолжал загадочный исповедник, – это изможденное, больное существо, чей угасший голос уже не имеет пола, – женщина, сломленная скорее горем, болезнями и тревогами, нежели годами. Мне всего шестьдесят лет, Консуэло, хотя в этой одежде – я ношу ее лишь тогда, когда исполняю обязанности «Невидимого», – у меня вид дряхлого восьмидесятилетнего старца.

Впрочем, даже и в женском платье я тоже кажусь древней старухой. А ведь когда-то я была высокой, сильной, красивой женщиной с величественной осанкой. Но уже в тридцать лет я сделалась сгорбленной и трясущейся, такой, какой вы меня видите сейчас.

И знаете ли вы, дитя мое, в чем причина этого преждевременного увядания? Она в том несчастье, от которого я и хочу уберечь вас. В неполном чувстве, в несчастном браке, в невероятном напряжении мужества и смирения, на десять лет приковавших меня к человеку, которого я уважала и почитала, но любить которого была не в состоянии. Мужчина не мог бы вам сказать, в чем состоят священные права и истинные обязанности женщины, когда речь идет о любви. Они создали свои законы и суждения, не советуясь с нами. Однако я нередко излагала свои мысли по этому поводу моим собратьям, и у них хватало мужества и добросовестности выслушивать меня. И все-таки мне было ясно, что, если я не добьюсь непосредственного общения с вами, они не подберут ключ к вашему сердцу и, быть может, желая упрочить ваше счастье, восстановив добродетель, осудят вас на вечную муку, на унижение вашего достоинства. Ну, а теперь откройте мне полностью ваше сердце. Скажите, этот Ливерани…

– Увы, я его люблю, этого Ливерани, тут нет сомнения, – ответила Консуэло, поднося к губам руку таинственной сивиллы. – Его присутствие внушает мне еще больший страх, чем присутствие Альберта, но как непохож этот страх на тот и сколько в нем странного наслаждения! Его объятия влекут меня, как магнит, а когда его уста прикасаются к моему лбу, я попадаю в иной мир, где мне дышится, где живется совсем по-иному.

– Если так, Консуэло, ты должна любить этого человека и забыть того. С этой минуты я провозглашаю твой развод – таков мой долг, таково мое право.

– Несмотря на все, что вы мне сказали, я не могу принять вашего приговора, не повидавшись с Альбертом, не услышав от него самого, что он отказывается от меня без печали и возвращает мне слово без презрения.

– Либо ты все еще не знаешь Альберта, либо боишься его. Зато я знаю его, у меня есть на него еще большие права, чем на тебя, и я могу говорить от его имени. Мы здесь одни, Консуэло, и мне не запрещено полностью открыться тебе, хоть я и принадлежу к верховному судилищу, к числу тех, кого не знают ближайшие их ученики. Но мы обе сейчас в исключительном положении. Взгляни же на мое поблекшее лицо и скажи, не кажется ли оно знакомым тебе.

С этими словами сивилла сняла маску и фальшивую бороду, круглую шапочку и накладные волосы, и Консуэло увидела женское лицо, правда изможденное и старое, но несравненной красоты линий, лицо с неземным выражением доброты, печали и силы. Эти три столь различные и столь редко сочетающиеся в одном и том же существе душевные свойства читались в высоком лбе, в материнской улыбке и в глубоком взгляде незнакомки. Форма головы и нижняя часть лица говорили о некогда могучей энергии, но следы перенесенных страданий были более чем заметны, и нервная дрожь заставляла слегка трястись эту прекрасную голову, напоминавшую голову умирающей Ниобеи или, скорее, голову девы Марии, лежащей в изнеможении у подножия креста. Седые волосы, тонкие и гладкие, как шелк, разделенные прямым пробором и слегка начесанные на виски, завершали благородное своеобразие этой удивительной головы. В то время женщины пудрили, завивали и зачесывали волосы назад, смело открывая лоб. Сивилла же подобрала свои самым незатейливым образом, и такая прическа, менее всего мешавшая ей при ее мужском одеянии, как нельзя более гармонировала с овалом и выражением ее лица, хотя сама она совсем не заботилась об этом. Консуэло долго смотрела на нее с уважением и восторгом и вдруг, схватив обе ее руки, изумленно вскричала:

– Боже мой! Как вы похожи на него!

– Да, я похожа на Альберта, или, вернее сказать, Альберт поразительно похож на меня. Но разве ты никогда не видела моего портрета?

И, заметив, что Консуэло силится что-то припомнить, она добавила, желая ей помочь:

– Ныне я лишь тень этого портрета, но прежде он походил на меня настолько, насколько может произведение искусства приблизиться к оригиналу. На нем была изображена молодая, здоровая, блистающая красотой женщина в корсаже из золотой парчи, унизанном цветами из драгоценных камней, в пурпурном плаще, с черными волосами, ниспадавшими локонами на плечи и украшенными рубинами и жемчугами. В таком наряде была я более сорока лет назад, на другой день после моей свадьбы. Я была красива, но это продолжалось недолго, ибо в душе у меня уже тогда царила смерть.

– Портрет, о котором вы говорите, находится в замке Исполинов, в комнате Альберта, – побледнев, сказала Консуэло. – Это портрет его матери. Он почти не знал ее и все же боготворил… В минуты экстаза ему казалось, что он видит и слышит ее. Очевидно, вы близкая родственница благородной Ванды фон Прахалиц и поэтому…

– Ванда фон Прахалиц – это я, – ответила сивилла уже более твердым голосом. – Я мать Альберта и вдова Христиана Рудольштадта. Я происхожу из рода Яна Жижки, поборника Чаши. Я свекровь Консуэло, но отныне хочу быть только ее другом или приемной матерью, ибо Консуэло не любит Альберта, а Альберт не должен быть счастлив ценой несчастья своей подруги.

– Мать! Вы мать Альберта! – воскликнула Консуэло, задрожав и падая на колени перед Вандой. – Так, значит, вы привидение? Ведь вас оплакивали в замке Исполинов как умершую.

– Двадцать семь лет тому назад, – ответила сивилла, – Ванда фон Прахалиц, графиня Рудольштадт, была погребена в той же часовне и под той же плитой, где в прошлом году был погребен Альберт Рудольштадт. Он страдал той же болезнью, был подвержен таким же припадкам каталепсии и стал жертвой такой же ошибки. Сын никогда не был бы извлечен из этой ужасной могилы, если бы мать, которая знала об угрожавшей ему опасности, не следила, оставаясь невидимой, за его агонией и не видела своими глазами его погребение. Мать спасла это существо, еще полное сил и жизни, от могильных червей, на съедение которым его оставили. Мать вырвала его из рабства того мира, где он прожил слишком долго и где больше не мог жить, и перенесла в другой, таинственный мир, в недоступное убежище, где она сама вновь обрела если не физическое здоровье, то по крайней мере душевный покой. Это необыкновенная история, Консуэло, и тебе надо узнать ее, чтобы понять историю Альберта, его безрадостную жизнь, его мнимую смерть и чудесное воскресение. Сборище Невидимых, где будет происходить твое посвящение, начнется лишь в полночь. Слушай же меня, и пусть волнение, которое ты испытаешь, узнав эту историю, подготовит тебя к тем волнениям, которые тебе предстоят.

Глава 33

– Я была богата, красива, принадлежала к знатному роду, когда в двадцать лет меня выдали замуж за сорокалетнего графа Христиана. Он годился мне в отцы и внушал чувство привязанности и уважения, но отнюдь не любви. Я была воспитана в неведении того, что значит это чувство в жизни женщины. Мои родители, ревностные лютеране, вынужденные, однако, исповедовать свою религию втайне, отличались чрезвычайной суровостью взглядов и огромной силой духа. Их ненависть ко всему чужеземному, их внутреннее возмущение против религиозного и политического ига Австрии, их фанатическую любовь к прежней свободе родины я впитала с молоком матери, и эти благородные страсти полностью удовлетворяли меня в годы моей юности. Я не подозревала о том, что существует иная страсть, а моя мать, которая никогда не знала ничего, кроме чувства долга, сочла бы преступным предупредить меня об этом. Император Карл, отец Марии-Терезии, долго преследовал мою семью за еретические воззрения и поставил под угрозу наше состояние, нашу свободу и почти что самую нашу жизнь. Я могла спасти родителей замужеством с католическим вельможей, приверженцем империи, и принесла себя в жертву с гордостью, даже с восторгом. Из тех лиц, на которых мне указали, я выбрала графа Христиана, ибо его кроткий, спокойный и, по-видимому, слабый характер давал надежду на то, что мне удастся тайно склонить его к политическим взглядам моей семьи. Отец и мать приняли это доказательство моей преданности и благословили меня. Я думала, что моя добродетель принесет мне радость. Но несчастье, если ты чувствуешь всю его силу и всю несправедливость, не есть та сфера, где свободно развиваются душевные силы. Вскоре я поняла, что под благожелательной кротостью рассудительного и тихого Христиана скрываются непреодолимое упорство, упрямая преданность обычаям своего сословия и предрассудкам своей среды, а также нечто вроде сострадательной ненависти и горестного презрения к любой идее сопротивления и борьбы против установленного порядка вещей. Общение с сестрой его Венцеславой, любящей, деятельной, великодушной, но еще более, чем он, порабощенной пустыми обрядами благочестия и высокомерием своего круга, было мне и приятно и мучительно. Эта тирания ласкала, но и давила; эта дружба, хоть и непритворная, была в то же время совершенно невыносима. Я смертельно страдала от полного отсутствия духовной близости с этими существами. И хоть я любила их, соприкосновение с ними меня убивало, и вся атмосфера их дома медленно иссушала мою душу. Вам известна история юности Альберта, его восторженные порывы, которые всегда подавлялись, его религиозные идеи, которых не понимали, его протестантские убеждения, за которые его обвинили в ереси и безумии. Моя жизнь была прелюдией к его жизни, и вам, наверное, случалось слышать от кого-нибудь из Рудольштадтов восклицания, выражавшие ужас и скорбь по поводу этого пагубного сходства между сыном и матерью как в нравственном, так и в физическом отношении.

Отсутствие любви было величайшим несчастьем моей жизни, и именно от него произошли все остальные беды. К Христиану я питала глубокую привязанность, но ничто в нем не могло вызвать в моей душе более пылкое чувство, а именно такое чувство было мне необходимо, чтобы смягчить резкое различие наших взглядов. Строгое религиозное воспитание, которое я получила, не позволяло мне разделять эти два понятия – рассудок и любовь. Я без конца терзала себя. Здоровье мое пошатнулось, нервы расстроились, у меня появились галлюцинации, приступы исступленного восторга. Мои родные называли их припадками безумия и тщательно скрывали от всех вместо того, чтобы лечить. Все же они сделали попытку развлечь меня и начали вывозить в свет, как будто балы, спектакли и празднества могли заменить мне симпатию, любовь и доверие. В Вене я занемогла так серьезно, что меня отвезли обратно в замок Исполинов. И это Грустное убежище, заклинания капеллана и жестокая дружба канониссы все-таки были для меня приятнее, нежели увеселения при дворе наших тиранов. Смерть пятерых детей, которых я потеряла одного за другим, нанесла мне последние удары. Я решила, что само небо прокляло мой брак, и стала упорно мечтать о смерти. От жизни я уже не ждала ничего. Я силилась не любить Альберта, последнего моего ребенка, ибо была убеждена, что он обречен, как и остальные и что мои заботы все равно не смогут его спасти. В довершение всего пришло последнее несчастье, окончательно подкосившее мои силы. Я полюбила, была любима, но строгость моих взглядов заставила меня задушить в себе даже мысль об этом роковом чувстве. Доктор, пользовавший меня во время частых и мучительных припадков, был на вид старше Христиана и не так красив, как он, так что меня привлекли не внешние его качества, а глубокая симпатия наших душ, соответствие взглядов, религиозных и философских воззрений, а также поразительная гармония характеров. Маркус – я могу назвать вам только его имя – обладал такой же энергией, таким же деятельным умом, такой же горячей любовью к родине, как и я. К нему, как и ко мне, вполне подошли бы слова Шекспира, вложенные им в уста Брута: «Я не из тех, кто безмятежно взирает на несправедливость». Нищета и унижение бедняка, рабство, деспотические законы и чудовищные злоупотребления, которые они допускали, все эти нечестивые права завоевателей вызывали в нем бурю негодования. О, какие потоки слез пролили мы вместе над невзгодами нашей родины и всего человечества, порабощенного, обманутого, отупевшего вследствие невежества в одном конце земли, разграбленного корыстолюбцами в другом, замученного и задавленного опустошительными последствиями войны в третьем, приниженного и несчастного во всем мире! Однако Маркус, человек более просвещенный, чем я, старался придумать средство против всех этих зол и часто говорил мне о странных и таинственных проектах организации всемирного заговора против деспотизма и нетерпимости. Его замыслы казались мне фантастическими мечтами. Я уже ни на что не надеялась – я была слишком больна и слишком надломлена, чтобы верить в будущее. Он пылко любил меня, я это видела, чувствовала, я разделяла его страсть. И все-таки в течение пяти лет нашей мнимой дружбы и целомудренной близости мы ни разу не открыли друг другу связывавшей нас роковой тайны. Он мало бывал в замке. Под предлогом визитов к окрестным больным он часто отлучался куда-то, а в действительности занимался подготовкой заговора, о котором без конца рассказывал мне, не убедив меня, однако, в плодотворности его результатов. Всякий раз, как я снова видела Маркуса, меня все больше воспламеняли его ум, мужество, упорство. Возвращаясь, он всякий раз находил меня все более ослабевшей, все сильнее сжигаемой внутренним огнем, все более изнуренной физическими страданиями.

Во время одной из его отлучек у меня появились ужасные конвульсии, которые невежественный и тщеславный доктор Вецелиус, – вы знаете его, – пользовавший меня в отсутствие Маркуса, назвал злокачественной лихорадкой. После припадка я впала в полную прострацию, которую приняли за смерть. Пульс не бился, дыхания не было слышно. И тем не менее я находилась в полном сознании. Я слышала молитвы капеллана и стенания моей семьи, слышала душераздирающие крики моего единственного ребенка, моего бедного Альберта, но не могла сделать ни одного движения, не могла даже взглянуть на него. Мне закрыли глаза, и у меня не было сил открыть их. Я думала, что, быть может, это смерть и что душа, лишенная воздействия на труп, сохранила во время кончины страдания жизни и ужас перед могилой. Лежа на смертном одре, я услышала страшные вещи. Капеллан, пытаясь смягчить искреннюю и острую скорбь канониссы, говорил ей, что надо благодарить бога за все и что это великое благо для моего мужа – избавиться от вечных тревог из-за моей болезни и из-за вспышек моей заблудшей души. Он употреблял не столь резкие выражения, но смысл их был именно таков, и канонисса, слушая его, понемногу успокаивалась. Она даже попыталась потом теми же самыми доводами утешить и Христиана, еще более смягчив его слова, но сохранив их жестокий для меня смысл. Я слышала и понимала все с ужасающей отчетливостью. Это воля божия, говорили они, что я не буду воспитывать своего сына и что он с малых лет будет избавлен от яда ереси, которым я была заражена. Вот что было сказано моему супругу, когда, прижимая к груди Альберта, он воскликнул: «Бедное дитя! Что станется с тобой без матери!» – «Вы воспитаете его в духе божием!» – таков был ответ капеллана.

Наконец, после трех дней неподвижного и немого отчаяния, я была перенесена в склеп, так и не найдя в себе силы сделать хоть одно движение и ни на секунду не сомневаясь в ожидавшей меня страшной смерти. Меня осыпали драгоценными камнями, надели на меня роскошное подвенечное платье, то самое, в котором вы видели меня на портрете. Голову мне украсили венком из живых цветов, на грудь повесили золотое распятие и положили меня в длинную нишу белого мрамора, высеченную в подземной части часовни. Я не почувствовала ни холода, ни отсутствия воздуха – во мне жила только мысль.

Маркус приехал часом позже. Сперва отчаяние лишило его всякой способности рассуждать. Он бессознательно распростерся ниц на моей могиле. Его увели насильно. Ночью он вернулся вооруженный молотком и ломом: ему пришла в голову страшная догадка. Он знал о моих летаргических припадках. Правда, они никогда не бывали такими длительными, до такой степени напоминающими смерть, но несмотря на то, – что ему случалось наблюдать это странное состояние лишь в течение нескольких минут, он мог сделать вывод о возможности ужасной ошибки. Познания Вецелиуса не внушали ему ни малейшего доверия. Я слышала его шаги над моей головой, я узнала их. Звук железа, приподымавшего каменную плиту, заставил меня вздрогнуть, но я не могла издать ни единого возгласа, ни единого стона. Когда он поднял покрывало, закрывавшее мне лицо, я до такой степени изнемогла от усилий окликнуть его, что казалась более мертвой, чем когда бы то ни было. Он долго колебался, он тысячу раз вопрошал мое угасшее дыхание, мое сердце, мои оледеневшие руки. Я была застывшей и неподвижной, как труп. Я слышала, как он в отчаянии прошептал: «Это конец! Надежды нет! Умерла, умерла!.. О Ванда!» Он снова опустил покрывало, но не закрыл меня камнем. Снова воцарилась жуткая тишина. Быть может, он лишился чувств? Или тоже покинул меня, но, исполненный ужаса, внушенного зрелищем той, кого любил, забыл закрыть мой гроб?

Однако, погруженный в мрачное раздумье, Маркус размышлял в это время над одним планом, трагическим, как его скорбь, необычным, как его характер. Он решил избавить мое тело от мерзости разложения. Он решил тайно вынести его, набальзамировать, замуровать в металлическом гробу и навсегда сохранить подле себя. Он спрашивал себя, хватит ли у него мужества на это, и вдруг, в порыве экзальтации, сказал себе, что хватит. Он вынул меня из гроба и, не зная еще, позволят ли ему силы донести труп до его жилища, находившегося более чем в миле от замка, положил меня на каменный пол, а нишу закрыл плитой с тем нечеловеческим хладнокровием, какое часто сопровождает порывы безумия. Потом он плотно закутал меня своим плащом и вынес из замка: в то время замок не запирался так тщательно, как сейчас, ибо шайки преступников, появившихся после войны, еще не показывались в окрестностях. Я была так худа, что ноша оказалась не слишком тяжелой. Выбирая самые безлюдные тропинки, Маркус миновал лес. Он много раз опускал меня на землю, изнемогая не столько от усталости, сколько от отчаяния и горя. Впоследствии он рассказывал мне, что мысль о похищении трупа ужасала его и что были минуты, когда он готов был отнести меня обратно в могилу. Наконец он дошел до своего жилища, бесшумно проник в сад и тайком пронес меня в отдельный флигель, служивший ему кабинетом для занятий. Только здесь радость, которую я испытала, увидев себя спасенной, первая радость за десять лет жизни, развязала мне язык, и я произнесла какое-то слово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю