Текст книги "Исповедь молодой девушки (сборник)"
Автор книги: Жорж Санд
Жанры:
Сентиментальная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)
VI
Пока меня не было, священник, воздавая должное завтраку, занимал бабушку разговором о благородном характере и редкостных достоинствах своего приемного племянника. Он охарактеризовал его как кладезь учености, как ангела душевной чистоты и самоотверженности. Значительно позднее я узнала, что он ничего не преувеличил. Добрейшая бабушка, которая была воплощением милосердия и заботливости, пыталась найти способ воспользоваться свободным временем Фрюманса, чтобы как-то улучшить жизнь его дяди, но господин Костель упрашивал ее не предпринимать в этом смысле никаких мер.
– Даже и не говорите о том, чтобы нас разлучить, – сказал он, – мы вполне счастливы и так, как мы живем. Меня очень беспокоила наша бедность, ибо я считал, что наступит день, когда мне придется как-то устроить этого мальчика, чтобы он тут не испортился. Но этот момент так и не наступил. Фрюмансу уже двадцать лет, и он никогда со мной не скучал, стало быть, у него нет никаких дурных мыслей. Он учен, как философ, и чист, как источник. Здоровье у него великолепное, и он очень неприхотлив. Моего содержания вполне хватает на нас двоих, и так как я, прав я или не прав, в принципе не считаю, что священнику должны оплачиваться требы, я ничуть не огорчен тем, что сумма моих доходов равняется нулю. Фрюманс все-таки что-то зарабатывает: он сведущ в земледелии, и дядюшка Пашукен иногда нанимает его на поденную работу – обрезать оливковые деревья или собирать фрукты.
Дядюшка Пашукен был пятым обитателем Помме, который взял в аренду земли всех уехавших отсюда людей.
Бабушка, узнав теперь все о Фрюмансе, стала изыскивать средство найти ему менее утомительную работу, не разлучая его притом с дядей. Но все, что она предлагала в тот день и в следующие воскресенья, было отвергнуто обоими отшельниками. Они ссылались или на свою гордость, или на беззаботность, только бы их оставили в покое. Добрая бабушка сожалела о том, что она недостаточно богата, чтобы позволить себе роскошь стать благодетельницей. Она бы, конечно, могла взять к себе дядю вместе с племянником. Но когда она высказывала свои сожаления Денизе, та только качала головой. Дениза понемногу обнаружила или полагала, что обнаружила, будто оба Костеля не истинно верующие. Она была слишком невежественна, чтобы спорить с ними, но чувствовала, что ее приверженность к чудесам не одобряется священником и только вызывает смех у Фрюманса.
Бабушка очень любила Денизу и даже относилась к ней с уважением, но они резко расходились в своих религиозных убеждениях. Если одна и та же вера объединяла их у подножия одного и того же алтаря, то различное толкование религии отдаляло их друг от друга: бабушка считала, что духовенство должно ограничиваться выполнением обрядов и не вмешиваться в общественную жизнь. Дениза, все более и более подпадая под власть религии, не допускала и мысли о том, что на этом свете можно быть честной и полезной, не трудясь на благо церкви. Трудиться на благо церкви значило для нее отдавать все свое время украшению часовен и обряжению мадонн; пылая страстью к этим изображениям, она понемногу безотчетно становилась идолопоклонницей. Сначала бабушка боялась, чтобы она не сбила меня с толку, потом она стала бояться, чтобы презрение к суетной мелочности этой несчастной женщины не превратило меня в неверующую. Но она успокоилась, видя, что я люблю и слушаюсь только ее. Как только я забыла свою незнакомую приемную мать, бабушка безраздельно завладела моим сердцем, и я всегда и во всем была ей послушна.
Здесь я опускаю какой-то период времени, который не был ознаменован никакими особыми событиями, до начала моего обучения. Мне разрешили немного пожить вольготно и порезвиться – таково было предписание врача. Когда меня возвратили бабушке, я была, как говорили, крепкой, хорошо сложенной девочкой, но перемена образа жизни и климата сделала меня вялой и бессильной. В первый год меня даже не учили читать. Когда же потом мне стали показывать буквы, то обнаружили, что я читаю довольно бегло, но из лености или из упрямства не хочу этим хвалиться.
Местность, где мы жили, оказывала большое влияние на мое развитие, ибо эта местность была пустынной. Близких соседей у нас не было, из Тулона к нам доходили уже запоздалые новости, и бабушка так привыкла жить, не поспевая за ходом событий, что она просто испугалась бы, если бы ее заставили поинтересоваться настоящим, которое для нее всегда было прошлым. Когда люди подобным образом привыкают к пассивному восприятию того или иного события, становится совершенно бесполезным его объяснять, и они уже не дают себе труда что-либо как следует понять, а принимают все с почти фаталистическим равнодушием. В этом отношении некоторые южные кантоны в ту эпоху имели определенное сходство с Востоком.
И своим видом наша местность оказывает отупляющее влияние на ум человека. Долина Дарденны – один из редкостных оазисов департамента Вар, но тем, кто побывал в центральных и северных провинциях Франции, он покажется весьма сухим и бесплодным. Хотя наша усадьба была расположена в самой прохладной и лучше всего орошаемой части ущелья, голые горы кругом с их пепельными склонами и белыми известковыми вершинами обжигают взор и приводят в оцепенение разум. Тем не менее это прекрасная местность, с резкими очертаниями, вся открытая воздействию солнца, суровая, безжалостная и внешне непривлекательная, ничуть не кокетливая, но и отнюдь не пошлая или жеманная. Понятно, почему ее любили мавры: она, казалось, была самой природой создана для этих воинственных племен, которые не стремятся к лучшему и живут с верой в свою незыблемую судьбу. Ее сравнивают и с Иудеей, колыбелью учения, которое отрекается от земных наслаждений и видит в горных высотах лишь мечту о бесконечном.
Не могу ничего сказать о своих первых впечатлениях. Я не могла отдать себе в них ясного отчета, но я прекрасно знаю, что год за годом этот Прованс производил на мой ум, если можно так сказать, подавляющее впечатление, тогда как моя личность, стремясь к действию, вздымала во мне целые ураганы, но без грозовых разрядов и вспышек молний. Поэтому-то так бурно развилась во мне мечта и в таком застое оставался мой разум.
Бельомбр – старинный маркизат, принадлежавший одному ныне угасшему роду. Муж моей бабушки, дворянин из Прованса и морской офицер высокого ранга, купил эту усадьбу еще до революции, и его вдова никогда больше оттуда не уезжала. Она поздно вышла замуж и через несколько лет потеряла мужа. Поэтому она прожила одна большую часть своей жизни. Ее сын шестнадцати лет уехал в эмиграцию, и она жила пятнадцать лет совершенно одиноко, пока не нашла меня и не сосредоточила на мне всю свою любовь. Привычка к одинокой, беззаботной и тихой жизни породила в ней какую-то отрешенность мысли, и ей стало трудно общаться с людьми. Хрупкое здоровье было еще одной причиной ее сидячего образа жизни, и, обладая самым нежным и преданным сердцем, она как бы создавала между собой и теми, кого она любила, зияющую пропасть. Говорила она мало, и в семьдесят лет в ней чувствовалась еще какая-то странная застенчивость. Не получив, как большинство благородных девиц ее времени из тех же мест, никакого образования, она весьма сдержанно относилась ко многим вопросам, о которых боялась высказать свое мнение. И, если уж говорить все до конца, ее считали женщиной любезной, хорошо воспитанной, гостеприимной и добродушной, но ни во что ее не ставили. В этом была большая несправедливость, так как она здраво судила обо всем, тонко и благородно оценивала все явления и даже отличалась умом весьма приятным, когда бывала в настроении. Неспособность действовать была результатом шаткости ее здоровья, инертности окружающей среды, власти привычки, а совсем не отсутствия способностей. Да если бы она и обладала лишь одной способностью – любить, разве не кощунством было бы ни во что не ставить эту благородную душу?
Я должна была сказать это раз и навсегда, чтобы полная независимость, в которой я воспитывалась, никого не удивляла и чтобы терпимость бабушки не приписывали какой-то нравственной апатии. Скорее всего это было заранее обдуманным решением, в ожидании того, что возраст сам подскажет, как надо действовать. Она жила почти незаметно, боясь ветра, жары и пыли – всех неудобств нашего климата, никогда не испытывая потребности куда-нибудь поехать или утратив силы бороться с усталостью. Она кротко жаловалась на свое состояние и ни в коем случае не хотела, чтобы я шла тем же путем. Она очень волновалась, видя, как я спокойно сижу около нее, и все время гнала меня на свежий воздух, говоря, что отец и мать для ребенка – это прежде всего солнце. Позднее, мягко упрекая себя в том, что она не заботилась о развитии своего интеллекта, бабушка приобщила меня к умственной жизни, и ей нравилось наблюдать, как широко раскрываются передо мной жизненные горизонты. Конечно, я была избалована, но я утверждаю, что так поступали, следуя определенной системе, а отнюдь не из-за простой небрежности.
VII
Жилище бабушки являлось как бы необходимой рамкой для ее милого облика. В этом старом, тяжелом четырехугольном доме, бесформенном с архитектурной точки зрения, на этих раскаленных скалах, высоко возносивших его над руслом Дарденны, владелица поместья создала себе некий оазис покоя, тишины и свежести. Ни за какие деньги не хотела она продавать свои древние деревья морскому флоту, этому неумолимому врагу тенистой листвы побережья. Дом был целиком в тени, и обычно семь раз примеряли, прежде чем отрезать какую-нибудь ветку, которая угрожала ворваться в комнаты. Кроме того, здесь позволили свободно разрастаться виноградным лозам, жимолости, вьющимся розовым кустам, бегониям и азорским жасминам, стебли которых тянулись от итальянских колонок, украшавших дорожки цветника; их гирлянды вились по проволокам, переплетаясь повсюду, так что весь сад, идущий уступами вниз, утопал в цветах и зелени. Низкорослых растений, конечно, не было, их выращивали на склоне холма. Бабушка жила под этим зеленым сводом, и особенно ей нравились некоторые экзотические кустарники, семена которых были когда-то привезены ее мужем из его далеких морских походов. Между ними был один китайский питтосфор, который разросся в целое дерево, и его гладкий черный ствол возвышался над террасой и немного закрывал широкий вид на море из окон гостиной. Приходилось выходить из дому, чтобы полюбоваться морем. Но питтосфор был так красив, так усыпан цветами весной, давал столько тени, да к тому же дерево этой породы и величины было во Франции такой редкостью, что было бы просто кощунством подрезать его ветви.
Я, конечно, находила наш сад не слишком просторным. Я предпочитала крутизну Зеленой залы, куда можно было попасть через огород, когда вода стояла низко, но куда я любила добираться узким и опасным проходом между скалами, выше по течению реки. Эта Зеленая зала представляла собою небольшую круглую площадку, окруженную отвесными скалами, густо поросшими зеленью; воды Дарденны каскадами падали на каменные глыбы, раскиданные с дикой живописностью, затем утихали, образуя крохотное озерцо, а там снова, бурля и грохоча, текли дальше. Это было чудесное место, но заснуть во время грозы тут было опасно, потому что внезапный подъем воды в потоке мог отрезать вам выход с обеих сторон. Мне было запрещено ходить туда одной, но как только я оставалась одна, я сейчас же устремлялась туда.
Ниже по течению реки, как раз под нашим замком, стояла старая мельница, питавшаяся водой из канала, проведенного еще во времена мавров; он всегда содержался в хорошем состоянии и доставлял нам чистую и светлую воду Дарденны. Поток у Зеленой залы был уже довольно многоводен. Наш канал, соединясь несколько ниже с этим потоком, превращался в настоящую реку, которая приводила в движение все другие мельницы, расположенные по дороге в Тулон. Ущелье, круто наклоненное к морю, спускалось вниз все расширяющимися уступами. У подножия длинной и внушительной горы Фарон, с того места, где мы находились, мы могли созерцать глубокое пространство между высокими и великолепными холмами и отвесной лазурной стеной Средиземного моря. Вдалеке все время гремели пушечные залпы из фортов: оглушительный вход кораблей в гавань, все сигналы и салюты десятикратно повторялись горным эхом. Дарденна тоже часто ревела, когда грозы делали ее свирепой и заставляли преодолевать огромные естественные ступени известковых скал, на которых росли мирты и олеандры. Резкий контраст этих внезапных и чудовищных звуков с унылым и пустынным пейзажем был одним из самых ранних впечатлений моего детства, и оно живо запечатлелось в моей памяти. Позднее я часто сравнивала все это с моей внутренней бурной и фантастической жизнью в лоне жизни внешней, столь скудной и однообразной.
Моя бабушка все продолжала изыскивать средство как-то смягчить нищету аббата Костеля и его приемного сына, когда внезапно представился подходящий случай. Умерла ее племянница, которую бабушка очень любила, и когда я увидела в первый раз, как она плачет, я была растрогана до глубины души. Племянница, всегда жившая в Грассе, навещала нас так редко, что я едва ее помню. Это была девица д’Артиг, вышедшая замуж бесприданницей за одного из Валанжи, жившего в Дорфине́, человека весьма надменного и весьма ничтожного, который оставил ее в крайней бедности с малолетним сыном. В свою очередь, умирая, она выразила желание, чтобы моя бабушка взяла на себя заботу о ее единственном сыне, которому тогда было двенадцать лет, и стала бы его воспитательницей. Наследство, оставленное ею, состояло из тридцати тысяч франков, помещенных на хранение к нотариусу в Грассе.
Бабушка охотно приняла на себя эту новую миссию, и юный Мариус де Валанжи в одно прекрасное утро почтовым дилижансом прибыл к нам в Тулон. Слуга поехал за ним в двуколке, а мы в это время уже готовили гостю комнату и ужин.
Я очень обрадовалась, что у меня хоть на несколько недель появился товарищ, с которым можно будет играть, и побежала на дорогу встречать своего кузена. Я немного оробела, увидев, как он вышел из повозки, подошел и поцеловал мне руку с изяществом и уверенностью тридцатилетнего мужчины, а затем, вложив мою руку под свою, повел меня в дом, расспрашивая о своей двоюродной бабушке, о которой слышал, что она лучшая из женщин, и с которой жаждет познакомиться и обнять от всего сердца.
Не знаю уж, выучил ли он все это заранее, но говорил он так хорошо, был такого высокого роста для своих лет, у него было такое очаровательное лицо, такие прелестные белокурые вьющиеся волосы, такая стройная фигура в черной бархатной курточке, такая открытая шея в накрахмаленном воротничке, такие изящные ноги в маленьких гетрах с блестящими пуговицами, словом – он был такой красивый, такой вежливый, такой чистенький и нравственно и физически, что сразу внушил мне чувство самого высокого почтения и глубокого уважения.
– Это настоящий аристократ! – сказала бабушка Денизе, когда он приветствовал ее точно так же, как и меня. – Я вижу, что он получил великолепное воспитание и не доставит нам ни малейших затруднений.
Но в глубине души бабушка, вероятно, думала, что было бы лучше, если бы он молча бросился в ее объятия и поплакал вместе с ней о своей так недавно умершей матери.
VIII
Но я об этом не думала. Как бы вызванная на соревнование превосходными манерами моего кузена, я хотела доказать ему, что я тоже не какая-нибудь деревенская дура, и начала ухаживать за ним с торжественностью, исполненной изящества. Мы оба производили весьма комическое впечатление. Бабушка обладала достаточным количеством здравого смысла, чтобы сразу же не заметить этого. Она порекомендовала нам держаться не столь напыщенно и, в ожидании ужина, немного побегать по саду.
Мариус не уловил насмешки. Он снова предложил мне руку, что было весьма лестно, и мы стали чинно прогуливаться по аллеям парка, где, казалось, не было ничего достойного внимания Мариуса. Я так часто слышала, как расхваливали наши цветники и гирлянды, подвешенные на тройном ряду итальянских колонок, наши раковины, в которых слышался шум моря, великолепный вид с террасы на море и красоту китайского питтосфора, что мне хотелось, чтобы и он все это высоко оценил. Но он нашел питтосфор слишком тяжеловесным и слишком черным, раковины – ужасно уродливыми, колонки – страшно ветхими, а вид на море – очень забавным.
– Почему же он забавный? – спросила я.
– Не знаю. Все это уходит куда-то вглубь, как огромная улица. А вот внизу, эта голубая штуковина, это и есть море?
– Да. Вы должны были видеть его очень близко по дороге в Тулон.
– Может быть. Я его не рассмотрел. Так, значит, это и есть океан?
Я решила, что он просто смеется надо мной. Может ли такой элегантный молодой человек и вдобавок так хорошо воспитанный не знать, что Прованс омывается Средиземным морем? Я не осмеливалась возражать ему, боясь, что у меня не хватит остроумия поддержать шутку, и тогда я спросила, не очень ли ему было грустно расставаться со своими родными местами.
– Ничуть, – ответил он, как будто и не вспомнив даже о потере матери, – у меня были такие скучные учителя, и если бабушка хочет, чтобы я остался в деревне, я буду очень рад поездить верхом и поохотиться. Тут есть дичь?
– Да, у нас это частое блюдо. Вы, стало быть, умеете стрелять из ружья?
– Конечно, и я привез свое ружье с собою.
– Наверно, оно очень большое и тяжелое?
– Нет. Но из него можно превосходно стрелять куропаток.
– И много вы уже их настреляли?
– Да, я уже одну убил, а другую ранил.
Я пришла к выводу, что мой кузен довольно-таки глуп. Но постаралась отбросить от себя эту мысль, сочтя свое скромное мнение дерзостью. В это время гонг позвал нас к столу.
Как деликатно и аккуратно ел мой кузен! Никогда он не вытирал рот скатертью, как Фрюманс, никогда не заливал себе подбородок соусом, как аббат Костель, никогда не тянул руку, чтобы взять себе конфетку или какой-нибудь плод с десертного блюда, как это иногда случалось даже со мной. Он держался на своем стуле прямо, он не дозволял ни одному пятнышку появиться на своей вышитой рубашке. Он был весьма предупредителен и вовсю расхваливал наш обед бабушке и мне. Дениза просто замирала от восхищения, и на этот раз я готова была с ней согласиться.
IX
Теперь пришло время сказать о том скромном круге знаний, которым я овладела тогда (дело было в 1813 году). Бабушка научила меня почти всему тому, что знала сама: читать, писать, шить и считать. Я знала даже больше, чем она, ибо она не была сильна в орфографии, а я благодаря зрительной памяти и постоянному чтению инстинктивно научилась писать так хорошо, как редко пишут в моем возрасте. Я безумно любила читать и знала наизусть несколько доступных мне повестей и романов, которые составляли нашу скудную библиотеку. Мне позволяли рыться в книгах совершенно невозбранно: все, что там можно было найти, было невинным чтением, но там нельзя было найти истинно поучительного. Однако именно там я приобрела некоторые познания по истории, географии и мифологии. Но мне хотелось знать гораздо больше. Запас бабушкиных сведений уже подходил к концу, а кроме того, и зрение ее быстро ухудшалось. Она часто говорила, что пора бы уже найти мне гувернантку, которая не скучала бы в нашем захолустье и ладила бы с Денизой. Но особу такого рода найти было нелегко.
Когда же ей пришлось подумать и о Мариусе, то ее задача еще больше осложнилась. Мариус был очень спокойным мальчиком, и все упражнения в верховой езде и охотничьи подвиги, возвещенные им столь громогласно, ограничивались лишь гибелью нескольких воробьев, которых он весьма терпеливо выслеживал, а затем убивал почти в упор, и несколькими поездками верхом на чрезвычайно смирной лошадке мельника. Однажды ружье, заряженное им слишком туго, дало сильную отдачу, и он перепугался. В другой раз лошадка, которую он вздумал пришпорить, стала брыкаться и сбросила его из седла на траву. После этого он стал очень осторожным. С прогулками пешком дело обстояло ничуть не лучше. Он хвастался тем, что он великолепный ходок и что у него ноги альпиниста. Когда он видел, как я бегом лечу вниз, в Зеленую залу, и перехожу через поток по огромным камням, он делал хорошую мину при плохой игре и устремлялся вслед за мною, но он заявил, что это омерзительное место и что ему больше нравится сад. А море, куда нас возили в карете, он объявил вещью совершенно идиотской, ибо едва он вошел в лодку, как у него началось головокружение и он растянулся во весь рост и захныкал, что умирает.
Доброй бабушке нечего было бояться, что в ее доме заведется буйный и дерзкий дьяволенок. Она на него не жаловалась. В конце концов, Мариус был хорошим мальчиком, душевно чистым и с прекрасным характером. Если он не обладал никакими выдающимися достоинствами, то в нем не было и никаких внушающих опасение недостатков, никаких серьезных пороков. Она вполне могла держать его у себя, доверить нас друг другу и спать совершенно спокойно. Но какое образование могла она дать этому мальчику, раз она считала себя неподходящей воспитательницей даже для девочки? Она решила посоветоваться по этому поводу с аббатом Костелем и Фрюмансом, дружба с которыми крепла у нее все больше и больше.
– Прежде всего следовало бы выяснить, – сказал священник, – каковы знания этого молодого человека, и, если хотите, Фрюманс устроит ему небольшой предварительный экзамен.
– Хорошо, – ответила бабушка. – Боюсь, что я слишком мало знаю, чтобы самой проэкзаменовать его. Если господин Фрюманс возьмет на себя этот труд, он окажет мне большую услугу.
Мариус де Валанжи всегда любезно и вежливо относился ко всем стоящим ниже его. Но когда он узнал, что бедняга Фрюманс приглашен судить о его познаниях, он проявил к нему такое презрение, которое уже граничило с дерзостью. Он принял по отношению к нему в высшей степени насмешливый тон и в ответ на его вопросы нес такую чушь, которая меня весьма удивила. Но у него не хватило ума, чтобы сбить с толку Фрюманса, который отвечал ему гораздо более ехидными колкостями. Мариус, униженный до предела, разразился слезами, но так как он, в сущности, не был ни мстительным, ни по-настоящему наглым, то в конце концов признался, что не знает ничего из тех предметов, о которых его спрашивали.
– Может быть, это и не ваша ошибка, – заметил Фрюманс. – Может быть, вам просто все это плохо объяснили.
И когда он остался наедине с дядей и моей бабушкой, Фрюманс объявил им, что Мариус еле-еле умеет читать, имеет весьма слабое представление о самых элементарных вещах, что он, быть может, и умеет танцевать и исполнять кадриль на скрипке, как он сам хвастался, но ничего не смыслит ни в латыни, ни во французском языке и что если его поместить в коллеж, то его примут только в восьмой класс.
– Избави бог, – сказала бабушка, – чтобы я отдала этого двенадцатилетнего мальчугана, которому на вид уже пятнадцать, в низший класс, где он будет сидеть вместе с малышами. Я вижу, что его мать не пошла на такое унижение, и я не должна теперь подвергать его тому же. Вот что, господин Фрюманс, у меня давно была – а теперь я все больше думаю об этом – одна мысль. Вам, с вашими великолепными длинными ногами, потребуется не более получаса, чтобы добраться сюда. Приходите каждый день к нам на шесть часов, включая и время на еду. Утро и вечер вы будете проводить с вашим дорогим дядей, но вы уж разрешите мне вознаградить вас за потраченное на нас время и труды, как это позволят мне мои средства. Я знаю, что если у нас с вами и возникнут затруднения, то только потому, что мне придется заставлять вас принять то, что вы заслуживаете. Но вы должны обещать мне, что сделаете все так, как я хочу.
Фрюманс отказался получать какие-нибудь деньги, ссылаясь на то, что завтрак и обед – уже достаточный расход для бабушки. Кроме того, ему казалось столь же странным продавать знания тем, кого он любил, как его дяде – продавать таинства верующим.
– Если вы не примете плату, – возразила бабушка, – то я не смогу принять ваше беспокойство и труды.
Фрюманс колебался. Он не осмеливался отказаться быть полезным бабушке, которую действительно любил и уважал. Но он ясно понимал, что устроить себе ежедневное беспокойство, да еще обучать такого непросвещенного молодого человека, как мой кузен, было бы для него весьма неприятной жертвой, которой он, конечно, предпочел бы свою бедность, свой черный хлеб и свою изношенную одежду.
– Дайте ему совет в его же интересах, – сказала бабушка Костелю.
– Он стремится, сударыня, – философски ответил кюре, – иметь как можно меньше неприятностей в этом печальном мире, и я полагаю, что те трудности, с которыми он встретится, обучая вашего племянника, могут принести ему много огорчений, если он потерпит неудачу и если мальчик, что весьма возможно, будет испытывать к нему отвращение.
– Вы правы, дядюшка! – воскликнул Фрюманс. – Вот этого я больше всего и боюсь.
– А вы неправы, – возразила бабушка. – Мариус очень милый мальчик, и если он не такой способный, как я считала, то это, может быть, возместится вам моей внучкой, которая просто жаждет заниматься и которая отнюдь не глупа.
Тут лицо Фрюманса так быстро изменилось, что я была поражена. Его большие черные глаза заблестели, он смотрел на меня, и яркий румянец вдруг разлился по его желтоватым щекам.
– Разве, – пробормотал он, не отрывая от меня взгляда, – разве я буду также иметь честь… и удовольствие давать уроки мадемуазель Люсьене?
– Ну конечно, – ответила бабушка. – Она будет вам крайне благодарна, и вы сможете ею гордиться.
– Правда ли это, мадемуазель Люсьена? – повторил Фрюманс с выражением неотразимой искренности и сердечности.
Я ответила, что это правда, но в этот момент две огромные слезы покатились по моим щекам. Я разрывалась между сочувствием и уважением, которые Фрюманс, безусловно, заслуживал, и чувством отвращения, которое внушала мне его нищета. Мое волнение не было правильно понято, или, может быть, бабушке вздумалось приписать его только благородному чувству великодушия.
– Вот и хорошо, девочка моя, – сказала она, – умница, поцелуй меня.
– Разрешите пожать вам руку, – сказал Фрюманс, глубоко растроганный.
Пришлось мне протянуть ему свою маленькую ручку, о которой я начала тщательнейшим образом заботиться с тех пор, как Мариус выразил свое глубочайшее презрение к ногтям с черной каймой. Но когда Фрюманс поднес мою руку к губам, я вдруг испытала такое отвращение, что чуть не упала в обморок. Бабушка поняла, что во мне происходит какая-то внутренняя борьба, и сейчас же услала меня вместе со священником к моему кузену.
То, что она сказала Фрюмансу, который с той минуты с энтузиазмом взялся за должность наставника, я потом узнала от него самого. Она сказала ему, что я очень слабонервная и что нужно устранить все причины, могущие вызвать антипатию или насмешку между ним и его учениками. Она заставила его взять немного денег вперед, и, таким образом, были приняты меры, чтобы осуществить метаморфозу, в блеске которой Фрюманс появился перед нами в следующее воскресенье.
Мы с Мариусом ожидали его, как вы можете себе представить, без особого нетерпения: всю неделю мы провели, изливая свои жалобы по поводу решения бабушки. Мариус высказал свое полнейшее презрение к педанту в лохмотьях, которого нам навязали, и со своим обычным бахвальством пообещал сыграть с ним самые скверные шутки и ничему у него не учиться. Я чувствовала, что Мариус неправ, но когда он начинал копировать фигуру и манеры Фрюманса, когда он изображал с помощью очень смешно сложенной и ловко проткнутой старой газеты его поношенную одежду и шляпу, когда он говорил мне: «На уроках я буду надевать перчатки, чтобы не дотрагиваться до перьев, уже побывавших у него в руках. Бабушка хорошо сделает, если снабдит нас для занятий черной бумагой и белыми чернилами, потому что когда они побывают у него в лапах, чернил уже на белой бумаге не увидишь», и делал тысячи других саркастических замечаний, я уже не только не осмеливалась сказать ни слова в защиту бедного педагога, но и сама начинала изощряться в разных выдумках вместе с моим несравненным кузеном.