Текст книги "Архиепископ"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Огромные атласные складки, изобилие кисеи и фижм, уку^ тывающих наше миниатюрное, хрупкое тело, подобно пуху, покрывающему горлицу, длинные кружевные крылья, ниспадаю^ щие с плеч, яркие краски, которыми пестрели наши юбки, ленты и драгоценные камни, – все это, что бы там ни говорил Руссо, действительно делало нас похожими скорее на птиц, чем на ос. А когда мы, своими маленькими ножками в чудесных туфельках на каблучках, старались сохранить равновесие, то казалось, что мы действительно боимся касаться земли и выступаем с брезгливой осторожностью трясогузки, прохаживающейся по берегу ручья.
В то время, о котором я вам рассказываю, начали употреблять светлую пудру, которая придавала волосам мягкий, пепельный оттенок. Этот способ смягчать резкость тона волос придавал лицу большую нежность, а глазам изумительный блеск. Совершенно открытый лоб, сливаясь с припудренными бледно – золотистыми волосами, казался от этого выше и чище и придавал всем женщинам благородный вид. Высокие взбитые прически, которым, на мой вкус, никогда не хватало изящества, уступили место низким, с длинными локонами, закинутыми назад, ниспадающими на шею и плечи. Эта прическа мне очень шла, и я славилась роскошью и изобретательностью своих уборов. Я выезжала то в алом бархатном платье, отделанном гагачьим пухом, то в белой атласной тунике, обшитой тигровым мехом, иногда в костюме из лилового шелка, затканного серебром, и с белыми перьями в жемчужной оправе. Так разъезжала я по визитам, поджидая начала второй пьесы, так как Лелио никогда не выступал в первой.
Мое появление в гостиных производило сенсацию, и, когда я снова садилась в свою карету, я любовалась женщиной, которая любила Лелио и имела все данные заставить его полюбить себя. До сих пор красота моя доставляла мне удовольствие только тем, что она вызывала зависть. Усердие, с каким я украшала себя, было слишком благодушным мщением женщинам за те мерзкие козни, которые они плели против меня. Но с того момента, когда я ощутила в себе чувство любви, красота моя стала доставлять мне величайшее наслаждение. Только одну ее могла я предложить Лелио в награду за его не признанный Парижем талант, и я забавлялась, представляя себе, как будет горд и счастлив этот бедный комедиант, осмеянный, непризнанный, отвергнутый, в тот день, когда он узнает, что мар-: киза де Р. поклоняется ему.
Впрочем, это были только приятные мимолетные мечты; это все, что при моем общественном положении я могла позволить себе. Как только мои мысли принимали конкретные формы и я замечала, что какой‑нибудь из моих любовных проектов приобретает реальность, я его мужественно подавляла, и вся моя сословная гордость восстанавливала свои права над моим сердцем. Вы смотрите на меня с удивлением? Я вам сейчас все объясню. Позвольте мне только пробежать зачарованный мир моих воспоминаний.
Около восьми часов я сходила у маленькой церкви Кармелиток, близ Люксембурга, отпускала свою карету, и все полагали, что я присутствую на духовных беседах, которые там происходили в эти часы; я же проходила через церковь и сад на другую улицу и направлялась в мансарду к молодой работнице Флоранс, которая была мне всецело предана. Я запиралась в ее комнате, с радостью сбрасывала на ее кровать все свои наряды и надевала строгий черный костюм, шпагу в шагреневых ножнах и симметрично завитый парик молодого директора коллежа, мечтающего о священническом сане. Высокая брюнетка с невинным выражением глаз, я действительно имела вид неуклюжего и лицемерного святоши, который прячется на спектакле. Флоранс, заподозревшую любовную интригу, мое превращение так же забавляло, как и меня, и признаюсь, что оно доставляло мне такую же радость, как если б я на самом деле отправлялась упиваться наслаждениями и любовью, подобно молодым ветреницам, которые торопятся в дома свиданий на тайные ужины.
Я брала фиакр и ехала прятаться в своей узенькой театральной ложе. И вот трепет, страх, радость, нетерпение – все прекращалось. Моя душа замирала в глубокой сосредоточенности, и я не выходила из этого состояния до поднятия занавеса, в ожидании великого таинства.
Подобно тому как коршун в своем магнетическом полете завладевает куропаткой, подобно тому, как он держит ее, неподвижную и трепещущую, в волшебном круге, который чертит над нею, душа Лелио, его великая душа трагика и поэта, всецело овладевала мною и погружала в состояние глубокого восхищения. Я слушала, сжимая на коленях руки, положив подбородок на утрехтский бархат ложи, лоб мой был покрыт потом. Я сдерживала дыхание, и проклинала тягостный блеск свечей, который утомлял мои сухие, пылающие глаза, прикованные к каждому его шагу, каждому движению. Мне хотелось уловить малейший его вздох, малейшую морщину на его челе. Его притворные волнения, его сценические горести волновали меня, как подлинные переживания. Вскоре я уже не могла отличить реальность от фикции. Лелио для меня больше не существовал: это был Родриго[4]4
Родриго – действующее лицо трагедии Корнеля «Сид».
[Закрыть], это был Баязет[5]5
Баяает – герой одноименной трагедии французского драматурга Жана Расина (1639–1699).
[Закрыть], это был Ипполит[6]6
Ипполит – персонаж трагедии Расина «Федра».
[Закрыть]. Я ненавидела его врагов, я трепетала, когда ему угрожала опасность; его страдания заставляли меня проливать вместе с ним потоки слез; его смерть исторгала у меня такие крики, что я принуждена была заглушать их, кусая свой платок, В антрактах я, в полном изнеможении, скрывалась в глубине своей ложи и сидела там неподвижная, словно мертвая, до тех пор, пока резкий ритурнель не извещал меня о поднятии занавеса. И я сразу воскресала, снова безумствовала, пламенела, снова восхищалась, переживала, плакала. Сколько свежести, сколько поэзии, сколько юности было в таланте этого человека! Наше поколение действительно обладало каменным сердцем, раз оно не падало к его ногам.
И все же, хотя он и нарушал все понятия того времени, хотя он и не применялся ко вкусам этой глупой публики, хотя сн вызывал негодование женщин небрежностью своего туалета, хотя он оскорблял мужчин, презирая их дурацкие требования, у него бывали минуты такой поразительной силы и такого неотразимого обаяния, когда он одним словом, одним взглядом буквально захватывал всю эту упрямую, неблагодарную толпу и заставлял ее содрогаться и рукоплескать. Это бывало редко, потому что дух века так, сразу не меняется, но когда это случалось, аплодисменты были неистовые, казалось, что парижане, покоренные наконец его гением, хотели искупить всю свою несправедливость. А я полагала даже, что человек этот временами владел какой‑то сверхъестественной силой и что самые ярые хулители его вовлечены в его триумф помимо своей воли. Действительно, в такие минуты зал «Комеди франсез» казался наполненным одержимыми, и, уходя из театра, люди с удивлением переглядывались: неужели это они аплодировали Лелио? Что касается меня, я всецело отдавалась своему чувству: я кричала, я плакала, я со страстью выкрикивала его имя, с бешенством его вызывала; к счастью, мой слабый голос терялся в бушевавшей вокруг буре.
Иногда его освистывали в местах, где он казался мне прекрасным, и я в бешенстве покидала спектакль. Эти дни были для меня самыми опасными. Меня сильно влекло пойти к нему, разделить с ним его горе, проклясть эпоху и утешить его, предложив ему мое поклонение и мою любовь.
Однажды вечером, когда я выходила предоставленным мне потайным ходом, передо мной быстро прошел маленький, худенький мужчина, направлявшийся к выходу. Один из работников сцены, сняв перед ним шляпу, сказал:
– Добрый вечер, мосье Лелио.
Страстно желая увидеть этого изумительного человека вблизи, я сразу же бросаюсь вслед за ним и, не подумав об опасности, которой себя подвергаю, вхожу с ним в кафе. К счастью, это было захудалое кафе, в котором вряд ли я могла встретить кого‑нибудь из своего круга.
Когда, при свете скверной, закоптелой люстры, я бросила взгляд на Лелио, я подумала, что ошиблась и следовала совсем за другим человеком. Ему было по меньшей мере лет тридцать пять, лицо его было желтое, увядшее, истасканное; одет он был плохо, вид у него был заурядный, говорил он голосом хриплым, глухим, всякому сброду подавал руку, глотал водку и жутко ругался. Мне нужно было несколько раз услышать его имя, чтобы убедиться в том, что это был действительно он – божество театра, истолкователь великого Корнеля. Я больше не находила в нем ничего от тех чар, которые меня обольщали, даже его взгляда, такого благородного, пламенного, грустного. Взор его был сумрачный, потухший, почти бессмысленный, его четкое сценическое произношение становилось пошлым, когда он обращался к лакею кафе, когда говорил о картах, о кабаре, о девках. Походка у него была вялая, вид неряшливый, на лице оставались еще следы грима. Это больше не был Ипполит, это был Лелио. Храм обеднел и стал пуст, оракул замолк, бог стал человеком – даже не человеком, а комедиантом.
Он ушел, а я еще долго, пораженная, оставалась на своем месте, забыв проглотить горячее вино с пряностями, которое я заказала, чтобы придать себе мужественный вид. Когда я сообразила наконец, где я нахожусь, и увидела обращенные на меня взгляды, страх овладел мною. В первый раз в моей жизни я оказалась в таком двусмысленном положении и в такой непосредственной близости к людям низшего класса. Впоследствии эмиграция приучила меня к подобного рода неудобствам.
Я поднялась и хотела убежать, но я забыла расплатиться. Лакей бросился за мной. Мне было страшно стыдно; пришлось вернуться, объясняться у прилавка, выдержать обращенные на меня подозрительные, насмешливые взгляды. Когда я вышла, мне показалось, что кто‑то идет за мною следом. Тщетно искала я фиакр, чтобы скрыться в нем, у театра не осталось уже ни одного. Тяжелые шаги продолжали раздаваться за мною. Я с трепетом обернулась и увидела огромного верзилу, которого заметила еще в кафе, за одним из столиков. У него был вид шпика, а может быть, кого‑нибудь похуже. Он заговорил со мной; я не знаю, что он мне сказал, страх лишил меня соображения; однако ж я сохранила достаточно присутствия духа, чтобы избавиться от него. Под влиянием мужества, которое придает страх, я мгновенно обратилась в героиню, быстро ударила его по лицу тростью, отбросила ее, чтобы легче было бежать, и, пока он еще не пришел в себя от моей дерзости, помчалась ' стрелой и остановилась только у Флоранс. Когда я в полдень проснулась в своей кровати с пологом на теплой подкладке, украшенным розовыми перьями, мне казалось, что все это было во сне. Мое вечернее приключение и разочарование глубоко уязвили меня, мне казалось, что я совершенно излечи-? лась от своей любви, и пыталась радоваться этому. Но напрас-: но. Я почувствовала мучительное сожаление. В моей жизни снова воцарилась скука, очарование исчезло, Когда пришел Ларрье, я его прогнала.
Наступил вечер, но не принес с собой приятных волнении прошлых вечеров. Свет показался мне пошлым. Я пошла в церковь, послушала проповедь, решив стать набожной; там я простудилась и заболела.
Я много дней не вставала с постели. Графиня де Феррьер приехала навестить меня. Она убеждала меня, что у меня нет жара, что в постели я только слабею, что мне необходимо развлекаться, выезжать, пойти в «Комеди франсез». Мне кажется, что она имела виды на Ларрье и хотела моей смерти.
Но получилось иначе; она принудила меня пойти с ней в театр посмотреть «Цинну»[7]7
«Цинна, или Великодушие Августа» – трагедия Корнеля.
[Закрыть].
– Вы не посещаете больше спектакли, – говорила она мне, – благочестие и скука только изнуряют вас. Вы уже давно не видели Лелио; он сделал большие успехи; теперь ему иногда аплодируют, я считаю, что со временем он станет приличным актером.
Не знаю, как я позволила уговорить себя. Впрочем, по-; скольку я была разочарована в Лелио, я уже ничем не рисковала, подвергаясь его чарам на виду у публики. Я роскошно оделась и пошла в большую ложу авансцены навстречу опасности, в которую уже не верила.
Но тут‑то меня и подстерегала величайшая опасность. Лелио был божествен, и я почувствовала, что влюблена в него, как никогда. Ночное приключение казалось мне только сном. Лелио не мог быть иным, чем он казался мне со сцены. Помимо моей воли, мною опять овладело то неизъяснимое волнение, которое он так умел вызывать во мне. Мне пришлось прикрыть платком заплаканное лицо, в своем смятении я стирала румяна, я сдирала мушки, и графиня до Феррьер принудила меня удалиться в глубину ложи: мое волнение обратило на себя всеобщее внимание. К счастью, я смогла убедить всех, что мое состояние ЯЬтвано было игрой мадемуазель Ипполиты Клерон[8]8
Ипполита Клерон – Лерис де Латюд, Клер – Ипполит (1728–1803), знаменитая трагическая актриса, исполнительница главных ролей в трагедиях классического репертуара.
[Закрыть]. По – моему, это была очень холодная, очень сдержанная трагическая актриса, стоящая, быть может, по своему характеру и воспитанию гораздо выше театральной профессии, как ее тогда понимали, но манера, с какой она говорила «довольно» в «Цин^ не», составила ей репутацию большой актрисы.
Справедливость, однако ж, требует отметить, что, играя с Лелио, она превосходила самое себя. Хотя она тоже подчеркивала бонтонное презрение к его манере играть, все же, незаметно для себя, подчинялась влиянию его гения и вдохновлялась им, когда страсть сталкивала их на сцене.
В этот вечер я обратила на себя внимание Лелио, то ли своим туалетом, то ли своим взволнованным видом. Я видела, как он в свободный момент наклонился к одному из зрителей, сидевших в креслах на сцене, как это было принято в то время, и спросил мое имя; я поняла это по их взглядам, обращенным на меня. Мое сердце так сильно забилось, что я боялась задох-:
нуться; я заметила, что, пока шел спектакль, взоры Лелио несколько раз обращались в мою сторону. Дорого бы я дала, чтоб узнать, что ему сказал обо мне шевалье де Бретийяк, тот, ко о он спрашивал и который, глядя на меня, несколько раз заговаривал с ним! По лицу Лелио, вынужденного оставаться суровым, чтобы не изменить величию своей роли, я не могла угадать, какие сведения ему дали обо мне. К тому же, я очень мало знала этого Бретийяка; я не представляла себе, что он мог сказать обо мне – хорошее или дурное.
Только с этого вечера я поняла, какого рода любовь приковала меня к Лелио: это была страсть чисто духовная, чисто романтическая. Я любила не его, а героев прежних времен, которых он умел воплощать. Эти чистосердечные, честные, нежные, навсегда исчезнувшие люди оживали в нем, и я вместе с ним и благодаря ему переносилась в эпоху ныне позабытых доблестей. Я с гордостью думала, что в те времена я не была бы непризнанной и оклеветанной, что я могла бы отдать свое сердце и не была бы вынуждена полюбить театральный призрак.
Лелио был для меня лишь тенью Сида, лишь артистом, представляющим на сцене старинную рыцарскую любовь, которую сейчас во Франции высмеивают. Его – мужчину, скомороха – я совершенно не боялась, я уже его видела, любить его я могла только в театре, среди публики. Мой Лелио был бесплотным существом, которое исчезало для меня, как только гасли люстры в театре. Чтобы быть тем, кого я любила, ему нужны были сценические иллюзии, огни рампы, грим и театральные костюмы. Сбросив все это, он для меня обращался в ничто, при дневном свете он угасал, подобно звезде. У меня не было никакого желания видеть его вне сцены, и встреча с ним привела бы меня даже в отчаяние. Это было бы для меня все равно, что созерцать великого человека, превратившегося в горсть праха в глиняном сосуде.
Мое частое отсутствие в часы, когда я обычно принимала у себя Ларрье, и особенно решительный отказ быть с ним впредь в других отношениях, кроме чисто дружеских, вызвали в нем приступ ревности, который, должна сознаться, имел больше оснований, чем какой‑либо из прежних. Однажды вечером, когда я направлялась в церковь Кармелиток, с намерением проскользнуть через другой выход, я заметила, что он следит за мной, и поняла, что отныне будет почти невозможно скрыть от него мои ночные похождения. Тогда я решила ходить в театр открыто. Мало – помалу я выработала в себе способность лицемерно скрывать свои впечатления и, к тому же, стала громко выражать свое восхищение Ипполитой Клерон, что могло обмануть окружающих насчет моих истинных чувств. Впредь мне приходилось действовать осторожней. Я была вынуждена теперь следить за каждым своим движением, от этого мое удовольствие теряло свою непосредственность и глубину, но эта ситуация создала новую, которая быстро вознаградила меня: Лелио видел меня, он наблюдал за мной; моя красота поразила его, моя чувствительность льстила ему. Он с трудом отрывал от меня свой взор. Иногда он бывал так рассеян, что вызывал неудовольствие публики. Вскоре у меня уже не оставалось сомнения: он любит меня до безумия.
Так как моя ложа, казалось, вызывала зависть у княгини Водемон, я ей уступила ее, а себе взяла меньшую, более глубокую и лучше расположенную. Я находилась над самой рампой, я не теряла ни одного взгляда Лелио, и его взоры могли устремляться ко мне, не компрометируя меня. К тому же, я больше не нуждалась в этом способе, чтобы переживать вместе с ним все его ч'увства: по звуку его голоса, по его глубоким вздохам, по ударению, которое он делал на некоторых стихах, некоторых словах, я понимала, что он обращается ко мне. Я чувствовала себя самой гордой, самой счастливой из женщин, ибо в эти часы я была любима не комедиантом, а героем.
И вот, после двухлетней любви, которую я одиноко и тайно питала в глубине души, Протекло еще три зимы, но уже взаимной любви. Но ни один мой взгляд не давал права Лелио надеяться на что‑либо другое, кроме этих отношений, полных таинственной близости.
Впоследствии я узнала, что Лелио часто следовал за мной во время моих прогулок, но я не соизволила заметить и отличить его в толпе, так мало у меня было желания видеть его вне сцены. Из моих восьмидесяти лет эти пять были единственными, которые я прожила по – настоящему.
И вот однажды я прочла в «Меркюр де ©ране» имя нового актера, приглашенного «Комеди франсез» вместо Лелио, который уезжал за границу. Новость эта была для меня смертельным ударом: я не представляла себе, как отныне смогу я жить без этого возбуждения, без этой бурной страсти. Моя любовь внезапно усилилась и едва не погубила меня.
С этого момента я уже больше не заставляла себя сразу же подавлять всякую мысль, оскорбляющую достоинство моего звания. Меня уже больше не радовало, что в действительности Представляет собой Лелио. Я страдала, я тайно роптала: почему он не был таким, каким казался со сцены? Я дошла до того, что желала, чтобы он стал таким же молодым и прекрасным, каким его делает каждый вечер искусство, чтобы принести ему в жертву всю гордость своих предрассудков и всю брезгливость своей натуры. Теперь, когда я должна была потерять все эти переживания, давно уже наполнявшие все мое существо, у меня появилось желание осуществить все свои мечты и испытать реальную жизнь, если б даже затем я возненавидела и жизнь, и Лелио, и самое себя.
Я была в полной нерешительности, как вдруг получила письмо, написанное незнакомым почерком. Тысячи любовных записок получала я от Ларрье и тысячи признаний от доброй сотни других поклонников, но сохранила одно это письмо: ведь это было единственное подлинное любовное письмо из всех мною полученных.
Маркиза прервала свою речь, поднялась, подошла к шкатулке маркетри, твердой рукой открыла ее и вынула оттуда помятое, потертое письмо, которое я с трудом прочитал:
«Сударыня!
Я глубоко убежден, что это письмо вызовет у вас только презрение; вы не сочтете его даже достойным вашего гнева. Но что значит для человека, бросающегося в бездну, будет ли на дне ее одним камнем больше или меньше? Вы сочтете меня сумасшедшим, и вы не ошибетесь. И все же втайне вы, быть может, пожалеете меня, ибо вы не можете усомниться в моей искренности. Несмотря на свое благочестивое смирение, вы все же поймете, быть может, мое глубокое отчаяние; вы должны уже знать, сударыня, сколько зла или добра могут причинить ваши глаза.
Итак, если я вызову у вас хоть намек на сострадание, если сегодня вечером, в час, которого я с таким нетерпением всегда жду и только тогда начинаю ощущать жизнь, я замечу на вашем лице хоть каплю сострадания, я уеду менее несчастным; я увезу из Франции воспоминание, которое придаст мне, быть может, силу жить в другом месте и продолжать свое неблаго* дарное и тяжелое дело.
Но вы должны уже знать это, сударыня: невозможно, чтобы мое смятение, мои страстные порывы, мои крики гнева и отчаяния на сцене не выдали меня уже двадцать раз. Вы не могли бы разжечь это пламя, не сознавая, хотя бы смутно, то, что вы делаете. Но, может быть, вы играли со мной, как тигр со своей добычей? Может быть, мои мучения, мое безумие были для вас забавой?
О нет! Это невозможно! Нет, сударыня, этому я не верю; об этом вы никогда не помышляли, вас трогают стихи великого Корнеля, вы проникаетесь благородными страстями трагедии, вот и все. А я, безумный, имел дерзость воображать, что лишь один мой голос вызывает у вас иногда сочувствие, что мое сердце нашло отклик в вашем и что между мною и вами было нечт<^ большее, чем между мною и публикой. О! Это было явное, но сладостное безумие. Оставьте мне его, сударыня, не все ли вам равно? Не опасаетесь же вы, что я стану этим хвастать. Какое имел бы я на то право, и что я собой представляю, чтобы мне поверили на слово? Я только отдал бы себя на посмешище здравомыслящих людей. Оставьте мне, умоляю вас, сударыня, это убеждение, – оно одно давало мне больше радости, чем суровость всей публики причиняла мне горя, Разрешите мне на коленях благословлять и благодарить вас за ту чуткость, кото-: рую я открыл в вашей душе и которой никто другой, кроме вас, не удостоил меня; за те слезы, которые, как я видел, вы проливали над моими сценическими несчастьями и которые часто вдохновляли меня до безумия; за те застенчивые взгляды, которые, как мне, по крайней мере, казалось, пытались утешить меня, искупая холодность всей прочей публики.
О! Почему вы родились в блеске и роскоши, почему я только бедный артист, без имени и славы? Почему я не пользуюсь успехом у публики и не обладаю богатством финансистов, чтобы променять их на звание и титул, которые раньше я презирал, – это дало бы мне, может быть, право надеяться! Прежде я всему предпочитал талант; я считал, что все маркизы или шевалье – только тупицы, хлыщи и наглецы; я ненавидел спесь вельмож и считал себя вполне отомщенным за их презрение, если мой гений возносил меня над ними.
Пустые мечты и разочарования! Силы изменили моему безрассудному честолюбию. Я остался безвестным, хуже того – я ужё касался славы, и она ускользнула от меня. Я считал себя – великим, а меня повергли в прах; я воображал, что достиг совершенства, а меня выставили на посмешище. И меня, с моими чрезмерными мечтами, с дерзкой душой, судьба сломила, как тростинку. Я очень несчастный человек.
Но величайшим моим безумством было то, что я устремлял мои взоры поверх рампы, которая проводит непреодолимую черту между мною и остальным обществом. Для меня это за-: колдованный круг. Я хотел перешагнуть через него! Я, комедиант, дерзнул иметь глаза и остановить свой взор на прелестной женщине! На женщине такой молодой, благородной, любящей и стоящей так высоко, – ибо вы действительно отличаетесь этим, сударыня. Я знаю, свет обвиняет вас в холодности и преувеличенной набожности. Я единственный знаю вас и понимаю. Одной вашей улыбки, одной вашей слезы было достаточно, чтобы разоблачить нелепые басни, которые некий шевалье де Бретийяк мне плел про вас.
Но какая же у вас судьба? Какое необыкновенное предопределение тяготеет над вами, так же как и надо мной, если среди такого блестящего, такого просвещенного, каким оно себя считает, общества вы не нашли ни одного сердца, которое бы вас оценило, кроме сердца бедного комедианта. Но никто не отнимет у меня печальной и утешительной мысли, что, принадлежи мы к одной и той же общественной среде, вы не смогли бы ускользнуть от меня, как бы ни был я ничтожен, кто бы ни были мои соперники. Вам пришлось бы покориться истине: во мне есть нечто большее, чем их титулы и богатство, – это могущество моей любви к вам.
Лелио», – Это письмо, – продолжала маркиза, – странное для того времени, когда оно писалось, несмотря на некоторые отзвуки расиновской декламации в первых строках, показалось мне таким сильным, таким правдивым, я в нем нашла столь новое, столь смелое чувство страсти, что я была совершенно потрясена. Остаток еще боровшейся во мне гордости окончательно исчез. Я готова была отдать всю свою жизнь за один час такой любви.
Я не стану рассказывать вам о своих душевных переживаниях, о своих мечтах, своих опасениях, я сама не найду в них связи. Насколько мне помнится, я написала в ответ следующее:
«Не вас, Лелио, виню я, я обвиняю судьбу; не вас одного я жалею, я жалею и себя. Ни гордость, ни благоразумие, ни стыдливость не заставят меня отнять у вас утешительную мысль, что я обратила на вас внимание; сохраните ее, ибо это все, что я могу вам предложить. Я никогда не соглашусь на свидание с вами».
На следующий день я получила записку, поспешно прочла ее и еле успела бросить в огонь, чтоб скрыть ее от Ларрье, который застиг меня во время чтения. Ее содержание приблизительно следующее:
«Сударыня! Я должен поговорить с вами, или я умру. Один раз, единственный раз, только один час, если вам угодно. Почему вам бояться встречи со мной, раз вы вверяетесь моей чести и моей скромности? Сударыня, я знаю, кто вы; я знаю строгость ваших правил; я знаю ваше благочестие; знаю даже ваши чувства к виконту Ларрье. Я не настолько глуп, чтоб надеяться на что‑либо, кроме слова сострадания; но оно должно исходить непосредственно из ваших уст; мое сердце должно подхватить его и увезти с собой, или оно разобьется.
Лелио».
Скажу в похвалу себе, ибо всякая благородная и смелая доверчивость в минуту опасности достойна похвалы, что я ни минуты не опасалась быть осмеянной наглым распутником. Я свято верила в смиренную искренность Лелио. К тому же, у меня были все основания верить в свои силы. Я решила увидеться с ним. Я совершенно забыла его увядшее лицо, его грубые манеры, его пошлый вид; я помнила только обаяние его гения, тон его письма, его любовь. Я ему ответила:
«Я повидаюсь с вами; найдите надежное место; но не надейтесь ни на что другое, кроме того, что вы просили. Я верю в вас, как в бога. Если вы попытаетесь злоупотребить моим до* верием, вы будете негодяем, и я не побоюсь вас».
Ответ:
«Ваша доверчивость спасла бы вас от самого низкого мерзавца. Вы увидите, сударыня, что Лелио достоин этого доверия. Герцог де *** часто предлагал мне свой особняк на улице Валуа, но к чему он был мне нужен? Вот уже три года, как для меня в этом мире существует только одна женщина. Соблаговолите прийти на свидание по окончании спектакля».
Я получила записку в четыре часа. Переговоры длились сутки. Весь этот день я металась по комнатам, как одержимая; меня лихорадило. Эта быстрота событий и решений так противоречила моим намерениям за последние пять лет, что я действовала, как во сне, и когда я приняла окончательное решение, когда увидела, что связала себя обязательством, что отступать уже поздно, я, измученная, почти бездыханная, упала на свою оттоманку, и комната закружилась вокруг меня.
Я серьезно занемогла; пришлось– послать за хирургом, он пустил мне кровь. Я запретила прислуге говорить кому‑либо о моем недомогании; я опасалась назойливости советчиков и не хотела, чтоб мне помешали уйти вечером. В ожидании назначенного часа я бросилась на кровать и запретила впускать ко мне даже Ларрье.
Кровопускание облегчило мое физическое состояние, обессилив меня. Я впала в глубокое уныние; все мои иллюзии унеслись вместе с лихорадцчным возбуждением. Рассудок и память вернулись ко мне; я вспомнила разочарование, постигшее меня в кафе, отвратительные манеры Лелио, я уж готова была краснеть за свое безумие, готова была пасть с вершины своих призрачных мечтаний в гнусную действительность. Мне было непонятно, как решилась я променять эту героическую и романтическую любовь на ожидавшие меня отвращение и позор, которые отравят все мои воспоминания, и я глубоко сожалела о своем поступке; я оплакивала_свои грезы, свою жизнь, заполненную любовью, и будущее, полное непорочных душевных утех, ибо собиралась все это разрушить. Особенно оплакивала я Лелио: я увижу его, но потеряю навсегда; любовь к нему в течение пяти лет доставляла мне столько блаженства, а через несколько часов я уже не смогу любить его!
В своем отчаянии я так ломала руки, что рана моя открылась, кровь хлынула потоком, я еле успела позвонить своей горничной; она застала меня в кровати без сознания. Глубокий, тяжелый сон, с которым я тщетно боролась, овладел мною. Я не видела снов, я не чувствовала боли, в течение нескольких часов я лежала как мертвая. Когда я раскрыла глаза, в комнате было темно, в особняке царила тишина; горничная спала на стуле у моей кровати. Некоторое время я находилась в состоянии такой слабости, такого оцепенения, что у меня не было ни одной мысли, ни одного воспоминания. Вдруг память возвращается ко мне. Я спрашиваю себя, не прошел ли день и час назначенного свидания, спала ли я один час или целую вечность, день ли сейчас или ночь, не убила ли я Лелио, изменив своему слову, не опоздала ли… Я пытаюсь подняться, силы мне изменяют; я борюсь, как в кошмаре. Наконец я собираю всю свою силу воли, призываю ее на помощь обессилевшим членам. Соскакиваю на паркет, приоткрываю занавески; вижу сияние луны на деревьях моего сада; подбегаю к часам, они показы-, вают десять. Бросаюсь к горничной, трясу ее, она в испуге просыпается.
– Кинетта, какой сегодня день?
Она с криком вскакивает со стула и хочет бежать, думая, что я в бреду; я ее удерживаю, успокаиваю, узнаю, что проспала только три часа. Я благодарю бога; заказываю фиакр. Кинетта смотрит на меня с изумлением. Наконец она убеждается, что я в полном уме, передает мое приказание и готовится одевать меня.
Я велела подать мне самое простое, самое скромное платье; волосы оставила без украшений, отказалась от румян. Я хотела внушить Лелио главным образом почтение и уважение к себе, они были для меня ценнее, чем его любовь. Однако же мне доставило удовольствие, когда Кинетта, удивленная всеми моими причудами, сказала мне, осмотрев с головы до ног:
– Право же, сударыня, я не знаю, как вы это делаете: на вас надето только простое белое платье, без шлейфа, без фижм; вы больны и бледны как смерть; вы не пожелали даже наклеить ни одной мушки, и что же? Умереть мне на этом месте, если я видела вас когда‑нибудь такой прекрасной, как сейчас. Просто жалко мужчин, которые будут смотреть на вас.