Текст книги "Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– Это правда, – сказала она, – я не умею и не могу размышлять. Научите же меня, помогите мне! Докажите, что другие лучше меня.
– Многие отдельные лица, конечно, не стоят вас, но взятое в совокупности человечество имеет громадную цену, и это становится ясным только в том случае, когда его поймут. Будьте же человеколюбивы, любите в себе человечество. Повторяйте себе, что вы должны сочувствовать страданиям ближних и что они сочувствуют вашим. То наказание, которому вы подвергаетесь, откуда же исходит оно, как не от отсутствия милосердия в других! Это причина как всех ваших бедствий, так и несогласной жизни ваших родителей. Итак, если бы в вас было милосердие, вы пожалели бы тех, что не обладают им, а раз явилось чувство жалости, явилось бы и прощение. Но вы не прощаете, значит, на том клочке земли, где вы живете, недостает милосердия, так, увы, недостает и в остальном мире. Вы не хотите допустить его ни в ваш дом, ни в вашу душу! Вы жертва зла, силу которого должны понять, не думаете о его многочисленных жертвах! Разве вы не должны были бы пожалеть и полюбить их и этим смягчить и наполнить ваше сердце? Итак, знайте, что те, которые наносят удары, бывают несчастнее тех, которые получают их, потому что они уже не смогут считать себя невинными. Кто породнится со злом, тот лишается спокойствия. Человечество представляет собой хаос заблуждений и бездну страданий. Счастливы те, что в сердце своем жалеют ближнего, о них-то и можно сказать, что в этом мире они будут утешены. «Каким образом?» – спросите вы. Я тотчас отвечу вам: им незнакома ненависть!
– И это все? – вскричала с удивлением Фелиция. – Не знать ненависти – значит быть равнодушной!
– Нет, – возразил я, – равнодушия нет и не может быть. Равнодушие – это ничтожество души и пустота разума. Ваши жалкие горы – безразличны, поэтому они и не люди, но для человека не чувствовать ненависть – значит безгранично любить своего ближнего.
– Но за что же любить его, когда знаешь, что он несчастлив по своей собственной вине?
– А у вас, Фелиция, несчастье произошло разве не по вашей же ошибке?
– Это жестоко, господин Сильвестр! Вы, который прощаете всех, упрекаете меня?..
– Нисколько! Вы впали в ошибку по неведению, вы были ребенком. И что же, человечество надо считать также ребенком: неведение – источник всех его заблуждений и бедствий. Любите же его за легковерие, за слабость, за потребность любить и быть счастливым, за все то, что даст вам право быть любимой.
– А, значит, у меня есть право быть любимой? Вот о чем я постоянно спрашивала себя и что заставляло меня страдать, потому что общество всегда отрицательно отвечало мне! Мир же, если я только поняла вас, – это вы, я, всякий, кто подчиняется общественным законам. Итак, несмотря на то, что вы говорите, предположим, что мы с вами оба молоды и свободны, оба мечтаем о браке… и, конечно, вы не выбрали бы меня в жены? Вы, гордый и честный, предпочли бы скорей непорочную девушку хотя бы даже без состояния, без образования и ума, такой падшей и опозоренной женщине, как я.
– Вы ошибаетесь, Фелиция, я предпочел бы непорочную девушку не благодаря чистоте ее репутации, но ради чистоты ее души. Я мало забочусь о мнении света не вследствие презрения к нему, а потому, что часто приходится бороться с ним, чтобы переменить дурное отношение на хорошее. Я уважал бы в непорочной и сердечной девушке прямоту и простоту ее взглядов. Я надеялся бы просветить ее, если бы она была необразованна, и поделиться с ней моими понятиями о нравственности. С вами эта надежда была бы обманута, потому что ваше несчастье слишком дурно повлияло на вас и я побоялся бы встретить то же сомнение и презрение, с которым вы относитесь ко всем.
– Следовательно, вы женились бы, чтобы приобрести спокойствие? Вы, значит, эгоист? Вы не могли бы, как я, привязаться ради одной любви?
– О, гордячка, напротив! Но я бы это сделал, если бы питал надежду быть полезным. Есть привязанности слепые, упорные, даже великодушные, но бессмысленные, потому что они способны только усилить причуды тех, кого любишь, и породить в них, помимо своей воли, гибельное зло: эгоизм. Если ваш брат сумасброден, то верьте, вы виноваты в этом, а если Тонино превосходен, то, следовательно, вы не могли помешать ему сделаться таким. Что же касается меня, я был почти таков же, как и вы: я баловал и портил тех, кого любил, и когда я постарался исправить зло, было уже слишком поздно. Мне недоставало предусмотрительности и не хватало влияния. Человек, который полюбил бы вас с надеждой смягчить суровость вашего характера, пришел бы, может быть, уже слишком поздно и поэтому не достиг бы своей цели, а только раздражил бы вас. Разве мы могли бы уважать человека, который ради обладания вами пожертвовал бы своим и вашим покоем?
– Вы говорите о спокойствии тому, который не понимает этого. С тех пор как я живу на свете, я ни часу не испытывала его!
– Вы были неправы. Прекрасно, если тело не требует покоя, но необходимо с помощью правды и милосердия успокаивать ум и сердце. Без этого можно сойти с ума, а сумасшедшие всегда вредны.
– А, значит, я была права, говоря, что меня нельзя полюбить, потому что я не люблю сама!
– Зачем скрывать от вас правду, если она вам будет полезна? Старайтесь полюбить, и вы еще познаете счастье быть любимой.
– А между тем мой бедный Тонино любит меня такой, какая я есть, вы сами говорили это!
– Я могу повторить мои слова: он инстинктивно любит вас, но вы не довольствуетесь его привязанностью и потому впадаете в отчаяние.
– Это правда, я чувствую, что мне надо нечто более, чем привязанность верной собаки. Я мечтала прежде о любви более совершенной и возвышенной, чем эта; теперь же мне надо отказаться от нее, потому что я сама не в силах внушить такое чувство.
– Не отчаивайтесь, а старайтесь смириться.
– Разве это возможно?
– Конечно, если только вы убедитесь, что это необходимо.
– Я уже убедилась в этом и постараюсь исправиться.
Она удалилась, и я вскоре потерял ее из виду, так как она спустилась с горы.
Спустя четверть часа проходя по вершине глетчера, я увидел Фелицию на большом расстоянии от меня внизу, между скал, где она была уверена, по всей вероятности, что скрылась от посторонних взоров. Прислонясь к одной из этих отвесных скал, она стояла в задумчивой и безнадежной позе. Ее красное с белым платье резко выделялось на зеленом лугу, и на всей ее грациозной фигуре лежал отпечаток грусти. Но вдруг, заметив меня, она быстро удалилась. Я не видел ее более.
Фелиция не объяснила мне вполне причины своего горя, и, предвидя, что оно относилось к области чувств, я не осмелился расспрашивать ее. Но чему приписать внезапную скорбь этой гордой души, как не потребности долго сдерживаемой любви? Я усмотрел ошибку со своей стороны в том, что не сумел сказать ей слово, которое могло бы вызвать ее на откровенность и тем облегчить ее горе. Я был только сухим резонером, между тем как мог бы быть ее другом и вырвать из ее сердца тайну скрытой и мучительной для нее страсти. Никто из приходивших в Диаблерет не мог внушить ей этой любви, но она выходила часто одна продавать скот или свою работу, и тогда могла познакомиться с человеком, показавшимся ей достойным, но не понимающим или не могшим простить ее прошлого.
Не знаю, почему я всегда испытывал непреодолимое отвращение к расспросам. Может быть, чувство гордости препятствовало мне вкрадываться в чужое доверие, хотя я имел на него право. Кроме того, мне всегда казалось, что вопросы мужчины к женщине оскорбляют ее скромность даже в тех случаях, когда между ними существует большая разница в годах. Я уважал Фелицию и говорил себе: если бы она хотела посвятить меня в свою тайну, то могла бы намекнуть о ней, и тогда я знал бы, как отвечать.
В общем, эта бедная женщина, отвергавшая любовь, чувствовала в ней непреодолимую потребность, и я решил быть с ней менее сдержанным и сухим, если она снова придет просить моего совета.
Она более не приходила, и не знаю почему я сам в продолжение недели упорно не спускался к их жилищу. У меня не было даже причины пойти туда за провизией, потому что Тонино предупреждал все мои желания. Я иногда говорил себе, что должен пойти выразить участие Фелиции, но моя нерешительность удерживала меня. Еще менее я осмеливался спросить о ней у Тонино. Он был настолько откровенен, что мог бы сообщить о том, чего я не должен был и не хотел слышать от него. Но было суждено, чтобы правда достигла меня самым грубым путем, несмотря на мои старания избегнуть ее.
Жан, придя в мой шалаш и пожимая руки, сказал мне:
– Отчего вы не возвращаетесь к нам? Судя по громадному реестру, составленному вами, занятия здесь окончены. Разве вам больше нравится быть одному, чем с друзьями?
– Я люблю одиночество, – отвечал я, – и часто чувствую в нем потребность, но друзей люблю еще более и возвращусь к вам через несколько дней, если только, конечно, теперь не нужен вам.
– Да, вы нам необходимы сейчас же: моя сестра погибает.
– Разве она больна?
– Да, и вы должны быть ее врачом.
– Но, мой друг, ведь я не доктор. Разве вы уверены, что я все знаю?
– Вы знаете все то, что полезно, и мы должны знать слова утешения, которые могут излечить больную душу. Перестаньте, ведь вы не ребенок и должны были заметить и понять, что моя сестра любит вас, иначе, конечно, вы не перестали бы приходить к нам.
Но видя мое изумление, он добродушно засмеялся.
– А ведь, кажется, я ошибся, и вы действительно не знали этого?
– Но вы бредите, мой друг, – воскликнул я, – я на целых двадцать лет старше вашей сестры!
– Мы не верим этому и думаем, что вы на десять лет хотите состариться, но ваше лицо, ваша бодрость, силы, веселость и ваши черные волосы выдают обман. Вам самое большее сорок лет, господин Сильвестр, и я по крайней мере на пять лет старше вас.
Я ему дал честное слово, что мне было около сорока девяти лет.
– Ну что же, нам это все равно, – возразил Моржерон, – о годах судят по лицу и по силам. Моя сестра любит вас таким, каков вы есть, и я вполне разделяю ее вкус. Послушайте же, она ведь еще молодая и красивая женщина, она обладает двумястами тысяч франков, и дети, которые будут у нее, получат от меня, вступая в брак, наследство, потому что я никогда не женюсь. Вы знаете, что с ней было несчастье, но ее за это можно скорей пожалеть, чем осудить, да притом она уже достаточно загладила свою ошибку. Вы как философ сказали ей, что находите ее достойной уважения. Не отталкивайте же от себя ее сердца, потому что вы никогда не найдете ему подобного. Я знаю, что вы вдовец, вы сами говорили это; я вижу, что вы вполне свободны, потому что, живя у нас столько времени, не получили ни одного письма. Позаботьтесь же о своем счастье! Верьте мне, вы не из тех характеров, которым подобает состариться в одиночестве; вы не тщеславны, как я, вам нужны дружба и заботы. Скажите «да», и я прижму вас к своему сердцу. Я буду гордиться таким братом, и, несмотря на вашу бедность, вы будете знать, что оказали нам большую честь.
Я все еще не мог прийти в себя от изумления; к этому состоянию еще присоединялось чувство грусти и ужаса, которое не ускользнуло от внимания моего хозяина, несмотря на то, что я старался выразить ему благодарность за дружеское ко мне отношение.
– Ну что ж, – сказал он, – несмотря на вашу любезность и внимание, я замечаю, что это дело неприятно вам.
– Это правда, – сказал я. – Из всех предположений, которые я делал относительно будущего, возможность брака никогда не приходила мне в голову; настолько она далека была от моих мыслей и желаний. Я был несчастлив в семейной жизни, конечно, может быть, в этом была и моя вина, так как я был слишком слаб характером, да и теперь не исправился от этого. Характер вашей сестры, несмотря на все ее великодушие, пугает меня. Вы говорите, что о годах можно судить по лицу и по силе, но вы ошибаетесь, мой друг, с годами меняется сердце, опытность и вера. Я слишком много испытал и потому более не верю в себя и более не чувствую в своем сердце того божественного огня, который пылает в нас в дни юности. Кроме того, я не влюблен в вашу сестру, и мой рассудок, так же как и чувства, не советуют мне приносить ей в жертву такую разбитую жизнь, как моя.
– Если это так, то я не настаиваю, – сказал Жан, – но не верю, что вы вполне убеждены в ваших словах. Я вас прошу подумать об этом: возвратитесь к нам и побольше понаблюдайте за моей сестрой, может быть вы теперь полюбите ее, зная, что имеете на это право. После того несчастья, которое случилось с ней и которое она ни от кого не скрывала, Фелиции не раз представлялся случай прекрасной партии, но она разборчива и никого не находила по вкусу. Единственно она преклоняется перед вами и считает вас выше себя. Я знаю, что, несмотря на свои недостатки, она может нравиться, и уверен, что со временем вы оцените ее. Надеюсь, что вы не расстанетесь с нами вследствие того, что узнали от меня.
– Признаюсь, мой дорогой хозяин, что я несколько смущен и боюсь играть смешную и оскорбительную роль.
– О, вы можете притворяться, что ничего не знаете и ни о чем не догадываетесь. Если бы сестра знала о моей нескромности, она, я уверен, пришла бы в негодование и сбежала бы из дому! Она горда, она, пожалуй, даже слишком горда! Не бойтесь, она никогда первая не заговорит с вами о своем чувстве! Кроме того, она не дитя, и если заметит, что вы не любите ее, что, впрочем, она думает и теперь, то скроет свою печаль и постарается победить свое чувство. Она сильна и отважна, как десять мужчин, что же касается досады, она незнакома ее возвышенной душе. Приходите же к нам, и через неделю мы с вами снова поговорим об этом. Надо ради той, которая вас любит, обо всем поразмыслить и испытать себя.
Я должен был это обещать ему, но, прощаясь с Моржероном, спросил его, открыла ли ему сестра свою тайну или же это было его личным предположением.
– Это не предположение, – ответил он, – но также и не от сестры я узнал о ее тайне. Легче было бы вырвать сердце из груди Фелиции, чем услышать такое признание от нее, она пятнадцать лет насмехалась над любовью других.
– Но как же могли вы узнать это?
– Мне сказал Тонино.
– Тонино? Она, следовательно, поверяет ему свои тайны?
– О нет! Он читает в ее сердце, как в книге. Он хитрее всех нас: знает все, о чем она думает, и даже понимает, когда она противоречит своим убеждениям.
– А почему Тонино выдал тайну, которую он узнал?
– Потому что он любит Фелицию как мать и хочет ее видеть счастливой.
– Значит, все сказанное вами есть не что иное, как предположение, родившееся в голове этого ребенка? Несмотря на всю его хитрость, я думаю, что он мог ошибиться и принять призрак своей ревности за правду.
– Вы думаете, что он ревнует свою приемную мать!
– Отчего же нет? Родные сыновья постоянно ревниво следят за ласками своей матери.
– Да, это возможно, даже и собаки ревнуют своего хозяина. Медор всегда сердится на меня, когда я ласкаю лошадь. Но с появлением дружбы ревность у детей прекращается. Во всяком случае ваше замечание может быть основательно: Тонино могло показаться это. Возвращайтесь же, вы сами узнаете правду, и тогда мы решим.
Уходя, он несколько раз оборачивался, чтобы крикнуть:
– Вы придете завтра? Вы обещали исполнить это!
Он, видимо, беспокоился о последствиях своей поспешности. Добрый малый думал, что нет ничего проще, как женить меня на его сестре, и, как предприимчивый оптимист, не сомневался, что это будет лучший способ удержать меня вблизи него. Заметив противное, он начал досадовать, что сказал мне, и менее чем через четверть часа снова поднялся ко мне, чтобы сказать следующее:
– Подумав, я решил, что вы, верно, угадали, в чем дело. Этот мальчуган придумал все, чтобы узнать, что из этого выйдет и как отнесусь я к его словам.
– Передайте ему, что он заблуждается, – ответил я, – и будем ждать новых решений.
Я погрузился в мрачные размышления. Мое двухнедельное пребывание в возвышенной области глетчера возбудило снова мою страсть к одиночеству. Такие безобидные люди, как я, не умеющие бороться с судьбой, то есть сломить волю других, находят утешение в самих себе, то есть в своей собственной кротости. Борьба для них так же ужасна, как и всякое дело, не приносящее пользы, и они сильно нуждаются в покое. После двадцатилетней борьбы я, наконец, в продолжение нескольких месяцев пользовался покоем, и в ту минуту, когда надеялся продлить его, живя в шалаше, лежа на своей постели из вереска, вдыхая аромат цветов и созерцая луну, мне, жертве уже измученной и истерзанной, предложили посвятить мою жизнь для счастья других и снова возобновить сношение с обществом!
Я все еще надеялся, что Тонино лгал, чтобы выведать правду, но память моя проснулась, и все слова, резкая предупредительность, взгляды и противоречие этой странной девушки стали мне понятны. После такого психологического анализа тайна сделалась для меня явной и заставила сильно смутиться. Тогда я еще был во цвете моих лет, мое сердце, перенеся много страданий, не охладело от них; я состарился только в отношении опытности и способности рассуждать. Я был еще в состоянии любить, но я не любил Фелицию и боялся почувствовать только желание обладать ею. В годы страстей не делают этих критических разделений: что бы ни говорили, любить и желать – почти всегда одно и то же. Мы это чувствуем в себе, хотя смутно, но сильно и непобедимо.
Но когда уже насчитываете себе около полувека, то, конечно, сумеете распознать влечение сердца или чувства. Я восторгался энергией Фелиции, а также и достоинствами ее исключительной натуры, но ее ум не привлекал меня. Он был слишком напряжен, слишком чужд моему собственному; он был полон бурь, а я перенес их слишком много!
Три раза в продолжение ночи я брал свои пожитки и дорожную палку и намеревался скрыться в горах. Моя клятва удерживала меня, и, кроме того, я был более чем когда-либо нужен для работы Жана Моржерона, потому что подходило время выполнения самого главного, и я не мог бежать от лежавшей на мне ответственности. Надо было бы по крайней мере дать моему другу некоторые указания, чтобы научить его выполнить одну работу. Я с грустью расставался с моим шалашом. Тонино рано утром прибежал ко мне помогать укладывать вещи. Так как это был большой праздник, то я застал Фелицию очень нарядно одетой: на ней был богатый и изящный костюм горцев, в котором я уже раз видел ее и сказал, что он очень идет к ней и она должна была бы постоянно носить его. Она действительно была в нем прелестна, насколько это возможно для женщины с резкими чертами лица, с задумчивыми глазами и презрительной улыбкой, так как красота не может быть привлекательной без доброго и приветливого выражения. Она с обычной вежливостью встретила меня, но не выказала радости; так же тщательно накрыла на стол и так же, как прежде, редко вступала в разговор; но разница была в том, что она переставала смущать других своими едкими замечаниями и даже, когда сели за десерт, позволяла своему брату подсмеиваться над собой, не отплачивая ему тем же.
– Знаете ли, – сказал он мне в ее присутствии, – наша хозяюшка очень переменилась. Я не знаю, какую нотацию прочли вы ей, но с тех пор, как она побывала у вас в «Киле», она ни разу не бранилась и не возражала нам. Хорошо же вы, однако, журите женщин!
Я ответил, что я не позволил бы себе…
– Да, да, – наивно заметил Тонино, – она сказала, что вы бранили ее.
– Чего ты суешься, – крикнул Жан своим оглушительным голосом, – ведь не с тобой говорят! Пойди-ка лучше в хлев, уже с час как коровы мычат от жажды, а пастух ушел к обедне. – При мне первый раз случилось, что Жан в присутствии Фелиции позволил себе отдать Тонино приказание. Я замечал, что она более не приказывала ему вообще, и, казалось, изменила своей прежней деятельности. Тонино не боялся Жана, он вышел из комнаты, смеясь и не спеша, а на его лице я не заметил ни малейшего неудовольствия или беспокойства.
В то время когда я следил за его уходом, я увидел в старинное зеркало, висящее над дверью, устремленный на меня взор Фелиции. Увы, этот взгляд, выражение ее лица взволновали меня, и моя душа покорилась ей, как покоряется былинка дуновению ветра. Она быстро перевела глаза, встала и пошла доставать кофейник, но яркий румянец покрыл ее бледное лицо, которое, казалось, совершенно преобразилось.
Пораженный, решаясь скрыть, что я заметил, я ничего не мог предпринять и избегал ее взгляда. Она поступала так же, как я; но наши старания привели только к учащенной и неизбежной встрече этого двойного магнитного тока. Под влиянием любви Фелиция становилась очаровательной: мрамор превратился в женщину, Ее робость, застенчивость, сдержанная страсть, покорность, отсутствие высокомерия – все это придавало ей ту прелесть и то могущество женщины, против которого никто не может устоять. Я не знаю ни одного мужчины, который мог бы противиться, если этот небесный луч упал бы на него. Все то, что я прежде говорил себе против нее, было не что иное, как софизм и безумство. Часу не прошло с тех пор, как она предстала предо мной, и я уже любил ее; ее дыхание, казалось, наполняло для меня всю атмосферу, в которой я впервые ощутил прелесть небесной жизни. Прикосновение ее косы, когда она, наклонясь, подавала мне что-нибудь, заставляло меня внутренне вздрогнуть; ее голос, который прежде я находил резким, казался мне теперь дивным пением. Когда она с плохо скрытым волнением говорила мне, по-видимому, какое-нибудь незначительное слово, я старался затаить дыхание, чтобы услышать второе слово, как будто бы от него зависела вся моя жизнь.
Я вышел в поле, чтобы остаться одному и опомниться, но не мог отдать себе отчета. Просветленная часть моей души заранее отвечала на все возражения ее тревожной части, или же скорей что-то высшее снизошло на меня и подсмеивалось над тем, что осталось во мне прежнего. Это показалось мне необъяснимым; я не задавал себе вопроса, люблю ли я ее, потому что был убежден в этом. Я удивлялся только могущественному и волшебному чувству любви, которому я отдался и которое завладело мной.
Я любил в первый раз в жизни, хотя это было моим вторым увлечением. Я был влюблен в мою жену до забвения в начале нашего несчастного супружества, но это было лишь то волнение, о котором я недавно говорил вам, тот избыток чувств, во время которого молодость не различает наслаждения от счастья. Теперь благодаря более возвышенным взглядам я постиг счастье, и моя любовь не проявлялась в страстных порывах: с годами я стал лучше, не думал более о себе и весь проникся чувством нежности и благодарности, потребностью утешить и обновить эту огорченную душу, которая так хотела измениться, отдаваясь мне. Я познал ясно чистоту своего чувства, и вся моя нерешительность исчезла. Зачем же мне было обманывать самого себя, а также и лгать другим? Я решил пойти сказать правду Фелиции и ее брату.
Но, направляясь к дому, я заметил Тонино, который следил за мной, прячась за кустом на некотором расстоянии от того места, где я сидел. Я остановился в задумчивости, и мне с чрезвычайной ясностью вспомнилась та сцена, которую я видел полгода тому назад в «Киле». Мне припомнился этот юноша, прильнувший губами к косам Фелиции; я снова как бы увидел ее полусердитый, полунежный взор, который показался мне подозрительным и оставил, несмотря на ее правдоподобное объяснение, неизгладимое и мучительное впечатление. Неужели Тонино был влюблен в свою двоюродную сестру, сам не сознавая того? Неужели он ревновал меня? Неужели я принесу несчастье этому ребенку, который гораздо больше меня имеет прав на любовь Фелиции? Я буду причиной несчастья, я! Я не мог отделаться от этой мысли точно так же, как, наступив на змею, испуганный не может пройти мимо нее. Я решил позвать Тонино, гулял с ним два часа и со всей своей осторожностью и проницательностью старался проникнуть в тайну его мыслей.
Это была почти такая же странная натура, как и Фелиция. Как итальянец он умел соединять в себе страсть с хитростью, но, живя в деревне и воспитанный под разумным во многих отношениях влиянием Фелиции, он обладал если не врожденным инстинктом, то чувством благородства. Он предупреждал все мои вопросы и говорил мне то же, что Жан. Но, казалось, Тонино высказывал ту осторожность, которой не заметно было у Жана. Он не предполагал, чтобы Фелиция могла влюбиться в кого-нибудь, а следовательно, и в меня. Было ли это признаком уважения к ней или пренебрежения ко мне, но слово «любовь» не произносилось им.
– Вам следует жениться на моей кузине, это будет счастьем для вас обоих. Она настолько благоразумна, что не могла бы ужиться с молодым мужем, вам же в ваши годы не могут понравиться причуды и прихоти молодой девушки. Она так же добра, как и вы, не так кротка, но настолько же человеколюбива и великодушна. Вы сами видите, что она слишком умна и образованна, чтобы быть женой крестьянина. Я очень боялся, чтобы она не согласилась выйти замуж за Сикста Мора, который два года тому назад очень часто приходил к нам и за которого так хлопотал наш хозяин. Тогда я себя чувствовал несчастным; я боялся, что у меня будет злой хозяин, который взвалит на меня всю работу или же заставит уехать из дома, а между тем я видел, что во время отсутствия Жана моя кузина нуждается в друге и поддержке. До тех пор я никогда не думал об этом, я воображал, что заменяю ей сына, потому что она сама часто говорила мне: «Когда мать находится с ребенком, она никогда не может чувствовать себя одинокой». Это она говорила, бывая в хорошем настроении; чаще же всего она рано, с заходом солнца, отсылала меня спать, говоря: «Ты мне надоедаешь, мне приятнее остаться одной». Тогда я уходил плакать к пастушке коз, и она объяснила мне, что женщина в тридцать лет не может жить в одиночестве, что она нуждается в разговоре с человеком ученым и рассудительным, в особенности же если она так образованна, как наша хозяйка. Тогда я покорился своей участи и начал молить Бога послать необходимого ей друга. Он услышал меня, послав вас, и она стала уважать вас и верить вам более, чем своему родному брату. Женитесь на ней, я мы будем все вместе счастливы. Я буду слушать вас, как отца, вы всему научите меня и впоследствии, может быть, будете гордиться мною.
Во всей болтовне Тонино, как вы, конечно, замечаете сами, сквозила наивность ребенка. Я напрасно побуждал его к разговору, чтобы проследить, не насмехается ли он надо мной; я мог только заметить во всех его ответах и рассуждениях самое очевидное простодушие. Но почему это не могло меня окончательно успокоить? По всей вероятности, потому, что его бледное и подвижное лицо выражало нечто более, чем его слова. Например, когда он мне рассказывал о своих сердечных излияниях с пастушкой, то в углах его верхней губы, оттененной шелковистым пушком, виднелось что-то злобное и сладострастное. Когда он говорил о том, что Фелиция нуждается в серьезном друге, его прекрасные черные глаза светились мрачным огоньком; когда он обещал смотреть на меня, как на отца, его голос звучал насмешливо и, казалось, говорил мне: «Также и для моей кузины вы, в ваши годы, можете быть только отцом!»
Вы, конечно, можете себе представить, что мое самолюбие было этим не особенно польщено. Конечно, я был слишком стар, чтобы претендовать на любовь. Но я и не требовал ее, в этом отношении я не мог упрекнуть себя, а также чувствовать себя в смешном положении. Любовь призвала меня и завладела мной. Юноши могли смеяться надо мной, но я не заслуживал их насмешек, и, следовательно, они не могли оскорбить меня.
Но не было ли горечи в немой насмешке Тонино? Вот чего я не мог узнать. Его слова ничего не выдавали, напротив, они были в высшей степени почтительны и нежны. Должен ли я был мучить себя из-за лица, которое, по всей вероятности, унаследовало итальянскую способность к мимике?
Между тем я чувствовал, что мое волнение остыло, и я, вместо того чтобы пойти расцеловать руки Фелиции, решил ждать. Чего ждать? Я не мог бы ответить на это, но нет сомнения, что Тонино, умышленно или нет, с самого начала встал между нею и мной.
Я так тщательно следил за собой в тот вечер, а также и в следующие дни, что она должна была поверить в мою недогадливость. Зная, что Тонино передает ей все мои слова, я избегал отвечать на его откровенность. Я делал вид, что принимаю это все за его выдумку. В то время было столько работы по берегам потока, что мне: было легко отвлечь Жана Моржерона от мысли относительно моей женитьбы. Я сам изо всех сил старался заняться работой, чтобы развлечь себя от дум. Мне казалось, что я должен был предоставить одной Фелиции устроить такое серьезное дело, как наш брак. И несмотря на свою твердость, я чувствовал, что нежно, сильно, и может быть даже страстно, люблю ее. Когда она приходила взглянуть на нашу работу, я, еще не видя ее, чувствовал ее приближение. Часто я мечтал, что она идет, что она пришла уже, и мое сердце начинало так сильно биться, что я не мог копать землю и разбивать скалы. Я с нетерпением оборачивался, жаждал увидеть ее и тревожился, когда не находил ее.
Я мысленно беседовал с ней. Я думал о ней. Я спрашивал себя, могла ли она любить меня, верила ли в то, что я только на десять лет старше ее, и не казалось ли ей, что я олицетворяю ее идеал, с которым я имел только мимолетное сходство, и я почти желал, чтобы это было так. Я настолько любил ее, что боялся быть недостойным ее, и я хотел, чтобы она приказала мне при нести ей в жертву мою любовь, что дало бы мне возможность предложить ей достойную ее дружбу. Но как бы то ни было, любовь моя всегда эгоистична. Я с ужасом заметил в себе это неожиданное чувство; я всегда скорее был уверен, что буду нежным и добрым отцом, чем страстным супругом.
Я думал об этом, отдыхая несколько минут в ложбине, где работал один на некотором расстоянии от нашего дома. Вдруг нежные звуки донеслись до меня. Это была та волшебная скрипка, на которой она так редко и так божественно играла. Она играла, по всей вероятности, какую-нибудь неизданную арию великого артиста; может быть, это была музыкальная мечта старика Монти, свято запечатлевшаяся в памяти его внучки. Что же касается меня, то я истолковал ее как ответ на мои размышления: я открыл в ней мысли и слова. По-моему, эта музыка говорила мне: «Бедняга с робкой надеждой и горьким прошлым, ты ничего не знаешь не не можешь понять! Внимай же голосу артиста: он знает правду, потому что ему знакома любовь. В нем горит тот священный огонь, который не отвечает голосу совести, потому что он не рассуждает, а сжигает все. От так же непостижим, как Бог, он освещает и объемлет все. Слушай же, как этот звук чист и силен, перед ним смолкает вся природа! Этот звук достигает светил и теряется в небесах. Простой и единый, как жизнь, он звучит до бесконечности. Ни одна из твоих мыслей не может смутить, прекратить и совратить с вечного пути этот могущественный голос любви!» Я тщетно старался отвечать ему. Я призывал мысль о дружбе, о самопожертвовании, о сострадании, об отеческой бескорыстной помощи, обо всем том, что казалось мне более возвышенным и чистым, чем удовлетворенная страсть. Но скрипка Кремона не слушала; она пела, звуки лились по-прежнему, однообразно повторяя великие слова: «Любовь, ничего более как любовь!»