Текст книги "Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
– А если бы я любил вас, Фелиция? Если бы я даже сильнее полюбил вас, чем вы меня?
– Силой нельзя приобрести любовь, иначе вы уже давно бы любили меня!
Я выдал ей мою тайну. Я не знаю, каким образом поверил я ей и как объяснил ей происходившую во мне борьбу. Я только помню, что я не говорил ей о моей ревности и даже не произносил имени того, кто возбуждал ее. Мне было стыдно признаться в этом; я боялся оскорбить Фелицию в ту минуту, когда надо было возвысить ее в собственных глазах; я боялся, что мои подозрения в связи с ее горем переполнили бы теперь чашу ее страданий. Она и не догадывалась о них, она, не прерывая, слушала меня с удивлением и волнением, потом слезы брызнули из ее глаз, и она зарыдала, прося прощения у Бога и брата за то, что нашла еще на земле человека, которого могла полюбить.
Скоро возбуждение вернулось к ней. Она встала, машинально взяла повод своей лошади и сказала мне:
– Надо ехать! Мысль о счастье не должна теперь занимать меня, но я чувствую в себе силу и надежду еще раз кому-нибудь посвятить свою жизнь. Смотрите, мой брат слушает нас, он там, он видит нас! Он хотел, чтобы мы принадлежали друг другу. Поклянитесь же, что вы мне сказали правду, и его душа будет спокойна! Я же клянусь ему, что буду жить, продолжать его работу, назову его именем этот остров, который был его мечтой, и никогда более не буду падать духом! Ведь он хотел этого, не правда ли? Если бы я умерла теперь, то он был бы забыт и его дело было бы оставлено. Любите же меня, и если вы разлюбите, то все будет кончено как для него, так и для меня.
Я посадил ее на седло и, целуя ее дрожащие колени, клялся ей, что она с этих пор будет всегда находить цель в жизни. Мы погнали лошадей галопом.
На другой день Тонино привез прах Жана в телеге, лошадь, привязанная сзади, шла понуря голову. Тонино тщательно прятал какой-то ящик и ночью зарыл его в том месте, где должны были похоронить Жана. Меня он посвятил в эту тайну. Почувствовав себя больным, Жан сказал ему:
– Нужно будет убить мою собаку, она может сделать много вреда, но меня она укусила нечаянно, и если я умру от этого, то хочу, чтобы ее зарыли у моих ног.
К Фелиции снова вернулась ее энергия. От всех скрыли причину смерти бедного Жана. Жители долины пришли на его похороны, и Фелиция могла найти утешение, видя, что соседи, несмотря на свои прошлые насмешки, зависть и недоброжелательство, искренне сожалели о том, кого они так часто оскорбляли. Они отдавали справедливость его достоинствам. После погребения по местному обычаю был приготовлен обед. Фелиция без устали следила за хозяйством, оказывая всем гостеприимство. Когда все кончилось и воцарилась тишине, Фелиция, взяв меня за руку, тихо заплакала и сказала мне:
– Вы видели, что я была мужественна! Тонино приехал один, так как его отец, несмотря на уговоры Жана и просьбу сына, ни за что не хотел следовать за ним.
На другой день Фелиция приказала Тонино ехать обратно.
– Ты не умеешь исполнять своих обязанностей, – сказала она ему строгим голосом. – Со смертью своей любимой жены твой отец потерял все. Деньги, которые ты ему дал, ровно ничего не значат для него, ему теперь нужна опора и общество, в его годы можно умереть, оставаясь в одиночестве. Поезжай за ним и передай ему, что, если будет нужно, я сама приеду просить его. Я бы поехала с тобой, если бы не была так разбита усталостью, а я не хочу заболеть: у меня теперь много обязанностей в этом мире.
Тонино противился, уверяя, что ничто не заставит отца переселиться в Диаблерет.
– Ну, хорошо, – возразила Фелиция, – если тебе это не удастся, то ты должен остаться с ним, я требую этого.
Их спор разгорелся, и я из какого-то нравственного побуждения не захотел знать, какое чувство заставляло одного настаивать на разлуке, другого же противиться этому. Я чувствовал, что играю какую-то роль в строгости Фелиции и в упорстве ее двоюродного брата. Я их оставил вдвоем и принялся за работу. Возвратясь вечером, я уже не застал Тонино.
– Наконец мы одни, – сказала Фелиция, смотря на меня скорее строго, чем нежно. – Желали бы вы постоянно проводить время со мной одной?
– Зачем вы спрашиваете об этом, Фелиция?
– Тонино вам неприятен?
– О нет, совершенно напротив, я люблю его, но если вы вызываете меня на откровенность, то я утверждаю, что Тонино влюблен в вас и мне было очень тяжело видеть это. Теперь же все переменилось, вы меня любите и будете моей женой. Не желая вас оскорблять, я ждал и не сомневался, что вы найдете средство избавить меня от моего страдания.
– Разве вы страдали от этого?
– О, даже очень сильно!
– Но почему вы не говорили мне?
– Я стеснялся сказать вам.
– Вы очень странны, господин Сильвестр! Вы сами жестоко заставили страдать меня, потому что я считала вас равнодушным и гордым, а вы тщательно скрывали то, что должно было бы утешить меня.
– Вы, значит, не думаете, что ревностью можно оскорбить любимого человека?
– Я не заглядываю так глубоко, как вы, по-моему, любовь всегда нераздельна с ревностью, и я горжусь тем, что возбуждаю ее.
Мы расходились в этом отношении, но я видел, что Фелиция нуждалась в утешении, а не в споре, да и, кроме того, в ее присутствии я испытывал безотчетное смущение, которое делало меня снисходительным и даже слепым к ее недостаткам. Ее инстинктивная покорность моему тайному желанию удалить молодого барона меня глубоко трогала. Я благодарил ее, но, стыдясь своего эгоизма, поспешил сказать, что не следует надолго продлевать разлуку с Тонино.
– Поживем несколько дней вдвоем, – сказал я ей, – у меня потребность видеть вас и знать, что за мной не наблюдает завистливое око, говорить с вами и слушать, чувствуя, что нет любопытных свидетелей наших бесед. Мы о многом можем поговорить с вами, так как любовь – мир совершенно неведомый даже для друзей, отлично знающих друг друга во всех других отношениях. Мы еще не знаем, чем она будет для нас, и не следует стараться отдавать себе в ней отчет. Но будем воспитывать в себе это нежное чувство, которое одно может открыть златые врата счастья, ожидающего нас впереди. Приучим себя к полнейшему доверию и будем жить единодушно. Когда мы достигнем этого, то пусть этот юноша возвратится! Если он вас любит так, как я думаю, то мы вместе постараемся излечить его от этого чувства. Если же я ошибаюсь, то вы употребите усилие избавить меня от моего подозрения и несправедливости.
– Я вам скажу правду, – возразила Фелиция. – Вы верно отгадали, но не вполне поняли, в чем дело. Тонино любит меня, как любил бы мать или сестру, то есть, другими словами, сильно расположен ко мне. Но он эгоист, как все избалованные дети. Заметьте еще при этом, что он в том юношеском возрасте, когда чувствуют потребность любви, и потому поддаются влечению ко всем женщинам и ко мне, как и к другим: этого я не могла не заметить. Вы краснеете, господин Сильвестр вы надеялись, что ошибаетесь? Но нет, я сознаюсь, что Тонино желал и желает обладать мною. Если это оскорбляет вас, то я не хочу, чтобы он возвратился, если же вам это так все безразлично, как и мне, то пусть он приедет, и я женю его, чтобы заставить увлекаться другой.
– Разве он осмеливался говорить вам о своей любви?
– Да, с тех пор как вы возбудили в нем чувство ревности.
– А вы бранили его за это или… пожалели?
– Я не сделала ни того, ни другого. Я нашла лучшим сделать вид, что не поняла его.
– Но при этом неужели вы не испытывали ни волнения, ни сожаления?
– Я не знаю, Сильвестр! Я много думаю об этом. В то время мне казалось, что вы избегаете и презираете меня. Были минуты, когда мысли о вас сводили меня с ума, и тогда я думала, надо покончить с этим, потому что я слишком страдаю! Пусть кто-нибудь страстно полюбит меня, и я, насколько могу, также постараюсь полюбить того. Тонино предан мне и, кроме того, находит меня красивой, ну что же, испытаю страсть этого юноши, сделаю его счастливым и буду этим довольствоваться! Такая жизнь будет лучше одиночества, которое я испытывала в продолжение тринадцати лет и которое, с тех пор как я полюбила, для меня стало ужасным. Пусть же кто-нибудь пробудит меня, говоря: «Вот существование, не то, о котором ты мечтала; оно, может быть, и хуже одиночества, но все же может назваться жизнью!»
Своей ужасной откровенностью Фелиция причиняла мне сильные страдания и в то же время внушала уважение своей правдивостью. Я хотел до конца выслушать эту исповедь и моими, по-видимому спокойными вопросами побуждал Фелицию продолжать.
– Я даже думала выйти замуж за этого ребенка, – продолжала она. – Я хотела заставить себя решиться на это, но не могла, так как чувствую к нему какое-то нравственное отвращение. Я не уважаю его, знаю все его недостатки и самые его невинные ласки считаю для себя оскорблением. Я думаю, что Тонино в состоянии изменить своему лучшему другу в тот день, когда он узнает, что более ничего не может получить от него. Вот увидите, что он скоро забудет Жана. Кроме того, он хитер, и я никогда не могла исправить его. В общем, я ненавижу его, сама не зная за что, с тех пор, как он влюбился в меня. Тонино выводит меня из терпения и сердит. Я чувствую облегчение, когда не вижу его, и если вы признаетесь мне, что он стесняет вас и что вам также неприятно видеть его, я постараюсь устроить, чтобы он не возвращался более.
– Хорошо, – вскричал я, поддаваясь какому-то непреодолимому побуждению, – пусть он не возвращается!
Я не посмел сказать ей, что Тонино казался мне опасным более для нее, чем она была для него. А между тем положение этого дела сделалось для меня совершенно очевидным. Пылкие страсти молодого человека действовали на неудовлетворенные чувства Фелиции. Может быть, невольное влечение жило в них с самых ранних лет. Они не любили друг друга, не соответствовали один другому и, может быть, обречены были на взаимную ненависть: я не имел ни нравственных, ни умственных причин ревновать. Но это физическое влечение, тревожная пытливость, желание одного, страх другой, что-то беспокойное и чувственное, витавшее между ними, естественно, причиняло мне нечто вроде бешенства. И, странное дело, вместо того чтобы краснеть, внушая мне такое чувство, Фелиция радовалась этому, как воздаваемой ей чести.
Она с грубой радостью приняла приговор, который я трепетно произнес.
– Отлично, – сказала она, – пусть он не приезжает и не тревожит нас! Я ему оставлю хорошее приданое и сообщу, что уезжаю с вами. Если вы хотите, мы совершим небольшое путешествие. Надеюсь, что, когда мы возвратимся, Тонино уже успеет привыкнуть к жизни с отцом в Лугано. Я ему напишу сегодня же вечером.
– Значит, сообщите ему о нашей свадьбе?
– Да, я хочу написать об этом и отнять у него всякую надежду.
Мне было так тяжело слышать эти последние слова Фелиции, что я поспешил уйти, чтобы не выказать ей моего неудовольствия. Значит, она давала Тонино право надеяться. Следовательно, эта строгая женщина не была вполне целомудренной. Впрочем, она и не могла быть такой! Ее первая ошибка, на которую я прежде не обращал никакого внимания, теперь предстала предо мной как пятно на ее прошлом, как преждевременная чувственность, животное влечение, которых ее невинность и гордость не сумели побороть. Я вспомнил, что Фелиция, говоря об этом заблуждении, никогда не раскаивалась в нем, а, напротив, высоко поднимала голову и, казалось, гордилась этим.
На другой день я чувствовал тревожное состояние, мне было грустно. Фелиция же, напротив, была совершенно спокойна и как бы оживилась, приняв твердое решение. Она написала своему двоюродному брату, показала мне это письмо, но я отказался прочитать его, боясь найти в нем подтверждение моих сомнений, а также потерять в себе силу пожертвовать собой. Я чувствовал, что не смею заботиться только о своем счастье, но должен принять на себя все последствия моей страсти и не могу разбить то сердце, которое поклялся исцелить.
Моя страсть была непостижима, она то сжигала, то снова наполняла меня таким равнодушием, что, казалось, грозила совершенно покинуть. Но около Фелиции я испытывал то волнение, которое может возбудить любовь красивой и разумной женщины.
Когда я оставался один, мне казалось, что я спал, и только то, что неприятно поражало меня в этой женщине, представлялось мне действительностью.
С течением времени мое волнение стало проходить и наконец совершенно рассеялось. Я ничего не знал о Тонино кроме того, что он больше не склонял своего отца к отъезду и, повинуясь Фелиции, оставался с ним. Он много писал, но я отказывался читать его письма и не любил говорить о нем. Я предоставил Фелиции все заботы и всю заслугу в этом деле…
Но ей оно не казалось слишком тяжелым. Напротив, если луч радости озарял ее грустные дни, то это случалось только в те минуты, когда она говорила мне:
– Мальчик начинает привыкать там. Он тратит мало денег, но я думаю, что он ничем не занимается. Когда же я увижу, что он окончательно покорился своей участи, то постараюсь достать ему место. Он здесь был слишком избалован моим братом. Пусть он приучится жить так, как другие.
Я ничего не отвечал ей, и Фелиция украдкой смеялась. Но ее радость носила какой-то боязливый оттенок. Она была довольна, что возбуждала мою ревность но, видя мое строгое лицо, боялась сказать мне это.
Во время нашего уединения, полного прелести и страдания для меня, Фелиция выказывала поразительное мужество. Она относилась ко мне с безграничным доверием и, считая себя моею невестой, не смущаясь и не сдерживая своих чувств, говорила о своей любви. С тех пор она уже казалась мне действительно достойной, так как была одновременно скромна и смела со мной. Она как бы дала священный обет не думать о себе до тех пор, пока будет носить траур по своему брату, и, беспрестанно говоря со мной о нашем браке, ни разу не намекнула на свое личное счастье. Она только заботилась о моем спокойствии и просила меня помочь ей в этом.
– Я стою ниже вас во всех отношениях и потому ни за что на свете не хотела бы принадлежать вам до тех пор, пока вы не исправите меня. Я обладаю способностями и волей; научите же меня всему, чего я не знаю, вразумите меня, просветите мои мысли, заставьте меня понять то, что занимает вас, дайте мне возможность беседовать с вами, интересоваться тем, чем интересуетесь вы, и вполне понять вас и самое себя. Вы когда-то бранили меня, но, прошу вас, более не огорчайте меня так. Не удивляйтесь моему невежеству и моим странностям, но постарайтесь меня избавить от них, я вас уверяю, что это будет очень легко.
И действительно, это, по-видимому, было нетрудно. Она внимательно выслушивала все наставления; не спорила более, с жадностью внимала мне и, как бы упиваясь моими словами, была послушна и добра, как дитя. Ее беспокойный от природы характер проявлялся только в ее заботах и хлопотах по хозяйству и в тех приказаниях, которые она отдавала своей прислуге. Я добился ее обещания пересилить в себе эту лихорадочную Деятельность и приучить себя спокойно приказывать и философски переносить неизбежные оплошности и глупость ее подчиненных. Вначале это было свыше ее сил, но однажды, объясняя ей теорию Лафатера относительно физиономии человека, я пером нарисовал ее собственный профиль и указал на различные видоизменения ее лица под влиянием ее душевного настроения. Видя себя играющей на скрипке, она нашла себя красивой, смотря же на свое изображение в ту минуту, когда бранит слуг, она была поражена своим безобразием. Смущенная моей проницательностью, она заплакала и с той минуты стала со всеми кроткой, как и в то время, когда первый раз начала наблюдать за собой, чтобы по нравиться мне.
Конечно, я был очень тронут ее покорностью. Вскоре мне также пришлось восхищаться ее умственными способностями: она с поразительной легкостью воспринимала все. Две или три недели для нее были достаточны, чтобы отучиться от некоторых неправильных оборотов ее французской или немецкой речи; она просила меня составить их список и ночью, вместо того чтобы спать, учила его. Затвердив их, она уже более никогда не ошибалась.
Довольно трудно было исправить ее выговор, но зато вскоре совершенно исчезла грубая интонация в ее голосе. Для нее это был как бы урок музыки, и ее музыкальное чувство послужило ей в этом отношении. Она научилась даже беседовать, чего прежде совершенно не умела. Она была из тех порывистых натур, которые слушают из разговора только то, что имеет для них личный интерес. И таким образом схватывая одно слово, особенно поразившее ее из всего разговора, она как недобросовестный критик, порицающий непонятную для него цитату, искажала смысл всей фразы и с упорством отвечала на то, о чем ее не спрашивали. Она совершенно отказалась от подобной манеры говорить не после того, как я доказал ей трудность вести с ней беседу, а после того, как я дал ей почувствовать ее смешную и глупую сторону. Она была чрезвычайно самолюбива, и для того, чтобы исправить ее недостатки, мне приходилось прибегать к насмешкам, несмотря на то что они были противны моему характеру. Употребляя их, я, как человек добродушный, сильно страдал, видя, что огорчаю Фелицию, но тем не менее она требовала этого.
– Моя воля уступчива, но мои чувства упрямы. Я всегда стремлюсь сделать то, чего вы требуете от меня, но постоянно что-то по привычке противится во мне. Чтобы исправить меня, вы должны оскорблять мое самолюбие, вызвать перелом, причинить мне страдания, и тогда урок этот запечатлится в моей памяти и уже более никогда не изгладится.
Меня удивляла неуступчивость ее нравственной стороны, столь различной от стороны артистической: первая сдавалась только разбитой, вторая же подчинялась совершенствовалась от самого легкого дуновения. А между тем под этой грубой оболочкой характера таилась удивительная чуткость. Трудно было при наших с ней отношениях не впасть в эгоизм; Фелиция вполне сознавала, что, не будь несчастья, которое так потрясло ее, я поборол бы мою любовь к ней, а теперь, конечно, в ее жизни я становился более полезной и серьезной опорой, чем был ее брат. Она так живо чувствовала это, что я иногда боялся вспышки оскорбленного самолюбия, но мои опасения не оправдались.
Эта великодушная девушка в высшей степени стойко переносила свое горе, и если иногда порывалась забыть его и повеселиться, то, быстро подавляя в себе этот порыв, отдавалась рыданиям, причину которых я угадывал, несмотря на ее скрытность.
Я понял, какую сильную победу она одержала над собой, сказав мне однажды:
– Вы ясно видите все мои недостатки и стараетесь исправить меня, вы мне этим оказываете большую услугу. Мне стыдно, но в то же время я горжусь, что причинила вам столько труда, и говорю себе, что, соглашаясь на это, вы, такой добрый и снисходительный к другим, должны любить меня более всех на свете.
Когда я сознался ей, что действительно люблю ее больше самого себя, она старалась потушить луч радости, который невольно блеснул в ее глазах.
– Мой бедный Жан так же сильно любил меня, – говорила она, – но он не был так умен, как вы, и, страдая от моих причуд, не умел найти против них средство. Жан переносил их и довольствовался мной, какой я была. Он говорил мне: «Как это ты можешь, будучи такой доброй, отдаваться злобе?» И он смеялся, бранил и целовал меня, чтобы только не поддаться искушению ударить. Конечно, это было очень грубо, но все же трогало меня… О, он был сильно привязан ко мне! Вы будете любить меня с большой добротой и терпением, но я никогда не осмелилась бы просить вас относиться ко мне с такой же отцовской нежностью.
Зима наступила поздно, и мы, пользуясь этим, подвинули нашу работу на острове к концу, чтобы иметь возможность посеять там хлебные растения и посадить фруктовые деревья. В той области, в которой мы жили, был прекрасный климат, и если бы глетчеры не угрожали опустошить земли, находившиеся внизу и не везде защищенные уступами скал, мы могли бы наслаждаться весной десять месяцев в году. Эти внезапные опустошения и, так сказать, механическое появление зимы в нашем умеренном климате усиливали живописность этого странного местечка. Нередко приходилось видеть снежные хлопья, падавшие рядом с финиковыми деревьями, отягощенными плодами, и наши высохшие луга покрывавшимися среди лета травой вследствие случайного таяния снега. Я по-прежнему вел деятельный и правильный образ жизни. Целый день я работал сам и заставлял трудиться других, по вечерам же я находил покой и награду, беседуя с моей интересной и дорогой Фелицией. Я начинал считать это время самым счастливым в моей жизни и верил, что на этом свете можно найти нечто продолжительное. Мы решили обвенчаться весной, и после этого все мои опасения рассеялись. Но однажды вечером я застал Фелицию в слезах.
– Мой бедный дядя скончался, – сказала она мне, – Он не был стар, но работа в сырой мастерской окончательно подорвала его здоровье, и потому он не был в состоянии перенести даже легкой болезни. Он был добрейшим человеком, и принял меня во время моего несчастья и обращался со мной как с дочерью. У него нет более родных, мой друг, у меня нет более никого, кроме вас!..
Я утешал ее, обещая заменить семью, потерянную за последний год. Я не смел говорить ей о Тонино, ожидая, что она сама выскажет мне свои планы относительно этого юноши. Но Фелиция хранила упорное молчание, через несколько дней я сам решил нарушить его.
– Я чувствую угрызения совести, – сказал я ей, – и не могу привыкнуть к мысли, что вы из-за меня совершенно равнодушно относитесь к вашему приемному сыну. Если вы признаете меня главой семьи, то он также становится моим сыном, и потому я сознаю свои обязанности по отношению к нему. Скажите же мне, что вы намерены делать, чтобы избавить Тонино от опасного одиночества и праздности.
– Я не думала об этом, – отвечала она. – Вот уже шесть месяцев как он перестал быть со мной откровенным, и мы даже немного поссорились. Он говорит, что сумеет обойтись без моей помощи и найти себе занятия. Откровенно говоря, я сомневаюсь в этом и думаю, что он окончательно пропадет.
Я был удивлен, слыша, с каким равнодушием говорила Фелиция, и взглянул на нее, чтобы убедиться, и делает ли она над собой усилия, высказав готовность принести Тонино в жертву моему эгоизму. Может быть это было немым упреком? Или же под этим скрывалась ловко замаскированная хитрость?
– Фелиция, – сказал я ей, – необходимо призвать Тонино, расспросить его или же понаблюдать за ним. Надо заметить, искренне ли он дорожил своею независимостью и способен ли с пользой употребить ее. После этого мы увидим, что должны предпринять.
– Зачем, – сказала она, – вы стараетесь скрыть от меня, что вам будет неприятно его видеть?
– Я этого и не скрываю, но я считаю своим долгом превозмочь себя, как я уже говорил вам…
– Значит, долг, по-вашему, прежде всего?
– Да, мой друг, это мое правило!
– А между тем, как мне кажется, – робко возразила она, – ничто не может стоять выше любви.
– Любовь становится чище благодаря жертвам, принесенным ради долга.
– Каким образом?
– Она возвышается и облагораживается.
– Возвышается и облагораживается… да, вот моя мечта, вот мое стремление! Мне кажется, что я понимаю вас: вы хотите победить в себе чувство ревности, не правда ли? Хорошо, испытайте, но постарайтесь не разлюбить меня, когда приучите себя равнодушно видеть того, который с любовью будет смотреть на меня.
– Я никогда не буду в состоянии равнодушно относиться к нему, в особенности если вы будете поощрять его сладострастные взгляды, которые должны осквернить вас в моих глазах так же, как и в ваших собственных.
– Боже мой, – с жаром вскричала она, – что вы говорите? Значит, если вы найдете меня несовершенной, то перестанете любить меня?
– Я не знаю, будете ли вы или уже теперь совершенны во всех отношениях, но чувствую только, что я вас люблю такой, какая вы есть, и всегда буду любить вас! В отношении любви я, может быть, составляю исключение и положительно не понимаю, каким образом для любящих сердец верность может казаться трудным подвигом.
– Вы хорошо знаете, – сказала она после недолгого молчания, – что я никогда не была кокеткой. Это не в моей натуре. А между тем теперь, если бы я, желая больше понравиться вам и укрепить вашу любовь, старалась бы дать вам почувствовать, что могу также внушить ее и другим, то неужели вы строго осудили бы меня и приняли бы мое желание за неверность?
– Да, конечно, я строго осудил бы вас за это! – вскричал я. – И думаю, что был бы прав. Всякая кокетка нуждается в соучастнике, и потому та женщина, которая пожелала бы сделать над мужчиной не совсем невинный опыт, о котором вы сейчас говорили, она не только обманула бы этим своего мужа, но и унизила бы его. Пусть она одна забавляется его страданиями, с ее стороны это будет злой, но извинительной шуткой, но если она будет поощрять также и другого мучить ее мужа, которого она клялась уважать, то это вызвало бы во мне непреодолимое презрение, и я никогда не простил бы ей.
– Вы жестоки, – сказала Фелиция, – и говорите сегодня такие вещи, которые пугают и оскорбляют меня. Вы не хотите допустить, что тот, о котором мы говорим, может быть другом и невинно войдет в сделку в интересах самого мужа?
– Из какого водевиля вы вычитали эту мораль, Фелиция? Неужели вы настолько наивны, что воображаете возможным разыгрывать комедию любви без раздражения чувств мнимого соперника вашего мужа? О, если вам придет фантазия воспользоваться выразительным лицом Тонино ради этой уловки… берегитесь… я…
– Вы убьете нас обоих? – с невольной и дикой веселостью воскликнула Фелиция.
– Вы ошибаетесь, – ответил я, – я сделал бы худшее: я стал бы глубоко презирать вас обоих.
Мой ответ раздражил ее, и она первый раз рассердилась на меня.
– Вы меня не любите, – сказала она, – если предполагаете, что ваша любовь может растаять как первый снег. Что же она значит после этого для вас? Ничего или почти ничего. Вы говорите о переходе от обожания к презрению так же легко, как о перемене летней одежды на зимнюю! Значит, философы таким образом понимают привязанности? Они начертят план, утвердят законы и ни на йоту не уклонятся от них. Если они избирают жену не такое же совершенство, как сами, то ее не убивают в припадке гнева, о нет, их это не достаточно волнует, но они не лишают уважения и убивают любовь к ней в своем сердце. Полноте, предать земле этот труп было бы гораздо проще! Но знайте, я нахожу это ужасным и предпочитаю вечную грубость, вечные укоры и вечное прощение моего бедного Жана! Он не гордился, и когда мы спорили с ним, он противоречил мне, и мы с ним бывали всегда квиты.
Она ушла, не желая выслушать меня, и провела целую ночь в слезах на могиле Жана. Итак, Тонино даже в отсутствии мешал нам вполне доверчиво относиться друг к другу. Его имя не могло быть произнесено нами, даже мысль о сближении с ним не могла явиться, не подавая нам повода к серьезной ссоре и не потрясая фундамента основанного нами здания счастья! Значит, несмотря на наши обоюдные искренние старания укрепить и упрочить наши отношения, мы приходили к плачевным результатам.
Целую ночь я придумывал такое решение, благодаря которому мы могли бы найти покой и исполнить долг по отношению к Тонино. Утром я заговорил об этом с Фелицией.
– Займемся Тонино, – сказал я ей, – Поссоримся из-за него, если это необходимо, но не будем забывать о нем. Вы всегда имели намерение сделать из него земледельца? Хорошо, но не имея возможности дать ему достаточно полезных сведений, удерживая его у нас, мы постараемся дать ему настоящее специальное образование, отдав его в образцовую школу, которая не особенно далеко отсюда. Я часто буду навещать его и буду заботиться о нем, как о своем сыне, когда он выйдет…
– Он никогда не выйдет оттуда, потому что никогда не согласится поступить туда, – быстро прерывая меня, сказала Фелиция. – Подумайте, он слишком стар для этого, ему теперь двадцать два года. Для него было бы унизительным учиться вместе с детьми. Ведь вы знаете, что он горд, да и, кроме того, он теперь уже не в том возрасте, чтобы как мальчик слушать нас. Да и вообще он не говорил, что согласится подчиниться вашей отцовской власти, как подчинялся Жану. Самое же лучшее – давать ему на содержание и предоставить ему уехать и искать работу согласно его желанию. Я слишком много перенесла от вас из-за Тонино и более не в состоянии выносить его присутствия, так как могу сойти с ума. Я не желаю более видеть его здесь!
Фелиция снова начинала раздражаться и говорила почти трагическим голосом, а моя улыбка еще более рассердила ее.
– Что же, по-вашему, ничего не значат, – вскричала она, – те угрозы, которыми вы стращали меня вчера! Я сначала думала, что вы говорили общее правило, но когда вы произнесли имя Тонино, то увидела, что не так понимала вас. Знайте же, я об этом продумала всю ночь! Вы вначале пренебрегали моею любовью только потому, что ревновали меня к Тонино, я же тогда думала совершенно противное и считала вас недостаточно ревнивым. Вот почему я рассказала вам о тех пустяках, о которых лучше было молчать. Теперь я знаю вас! Когда вы подозреваете, вы не можете чувствовать любви, вы тогда презираете! О, я была слишком неосторожна и не прощу себе этого!
– Фелиция, – воскликнул я, – признайтесь же в том, что вы обманули меня, желая испытать мое чувство? Скажите же мне, что Тонино никогда не был влюблен в вас! Я прощу вам эту ложь, важность которой вы не могли понять, и я сам вместе с вами буду смеяться над ней и даже с восторгом буду благодарить вас, если вы избавите меня от мучения, которому я подвергся, поверив вам.
– Я не лгала! – сказала она. – Я никогда не лгу, но иногда моя фантазия увлекает меня, и я преувеличиваю, сама не сознавая того. Кроме того, как вы знаете, у меня подозрительный характер, и потому я могу ошибаться. Может быть, этот мальчик никогда не испытывал тех чувств, которые я подозревала в нем. Но дело в том, что теперь он более не выказывает их и очень холодно обходится со мной. Не думайте же более об этом. Я все позабыла. Не можете ли и вы сделать то же? Неужели же из-за всякого неосторожного слова вы будете готовы лишить меня вашего доверия?
– Нет, – сказал я, – конечно, это не случится. Я все забуду и, веря вашим новым объяснениям, еще более буду заботиться о воспитании Тонино.
– Ну хорошо, поговорите же с ним, – спокойно отвечала Фелиция. – Вот он, готовый вас слушать и отвечать вам, я оставляю вас вдвоем.
И, к моему удивлению, она вышла из комнаты, в то время как Тонино входил в зал.
Он с грустным лицом подошел ко мне и с жаром обнял меня.