Текст книги "Сохранять достоинство (сборник)"
Автор книги: Жорж Бернанос
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Два столетия назад какой-нибудь нотариус из Ландерно, конечно же, не считал свой город более долговечным, чем, скажем, Карфаген или Мемфис, но судя по тому, как развиваются события, завтра он почувствует себя в нем так же неуютно и неуверенно, как в постели, выставленной на городской площади и открытой всем ветрам. Конечно, миф о Прогрессе сослужил хорошую службу демократиям. Понадобился век или два, чтобы глупец, приученный на продолжении стольких поколений к неподвижности, увидел в этом мифе нечто большее, чем просто будоражащую воображение гипотезу, игру ума. Глупец существо оседлое, но он всегда с интересом читал рассказы первопроходцев. И вот представьте себе этакого комнатного путешественника, который вдруг обнаруживает, что пол под ним движется. Он кидается к окну, распахивает его, ищет глазами дом напротив: в лицо ему со свистом летит пена, он понимает, что отправился в путь. Впрочем, слово "отправление" здесь не совсем уместно. Поскольку нынешнему человеку уже не остановиться взглядом на чем-нибудь неподвижном (это и есть причина морской болезни), то у бедняги не создается впечатления, что он куда-то отправился. Я хочу сказать, что его заботы остались все те же, хотя внешне их поприбавилось благодаря эффекту перспективы: он все так же занимается любовью, его ждет все такая же смерть.
Все просто, так просто. А завтра будет еще проще. Настолько проще, что больше невозможно будет написать ничего вразумительного о людских бедах – их причины обескуражат любого взявшегося за анализ. Начальные симптомы смертельной болезни дают профессорам темы для блестящих лекций, но все смертельные болезни кончаются одним: остановкой сердца. И больше тут ничего не скажешь. Ваше общество умрет не по-другому. Вы еще будете обсуждать все "почему" и "как", а артерии уже перестанут пульсировать. Сравнение это мне кажется удачным: социальные реформы проводятся слишком поздно, когда разочарование народов становится неизлечимым, когда сердце народа уже разбито.
Знаю, что подобное выражение вызовет улыбку у деятелей политического реализма. Что это такое – сердце народа? Где оно помещается? Доктринеры политического реализма питают слабость к Макиавелли. За неимением лучшего, доктринеры политического реализма ввели Макиавелли в моду. А это – крайняя неосторожность, какую только могли себе позволить его последователи.
Вы представляете себе этого шулера, который, прежде чем сесть за ломберный столик, удостоит своих партнеров небольшим трактатом об искусстве мошенничать в свойственном ему стиле, с лестным посвящением каждому из этих господ! Макиавелли писал лишь для узкого круга посвященных. Доктринеры же политического реализма обращаются к широкой публике. Молодые французы, такие умненькие и непорочные, повторяют вслед за ними их ужасающе циничные аксиомы, чем очень шокируют и умиляют своих добропорядочных матерей. Война в Испании, последовавшая за войной в Абиссинии, явила случай для провозглашения символов веры национального аморализма, от которых перевернулись бы в гробу Юлий Цезарь, Людовик XI *, Бисмарк и Сесил Родс *. Однако ни Юлий Цезарь, ни Людовик XI, ни Бисмарк, ни Сесил Родс ни за что бы не согласились каждый день слышать компрометирующие их слова одобрения из уст этакой пешки-реалиста, поддерживаемой своим классом. Истинный ученик Макиавелли начал бы с того, что повесил этих болтунов.
Не трогайте глупцов! Вот что мог бы написать золотыми буквами ангел на фронтоне здания современного Мира, если бы у этого мира был свой ангел-хранитель. Чтобы разбудить гнев глупцов, достаточно заставить их вступить в противоречие с самими собой, а имперские демократии, дойдя до апогея своего процветания и власти, не могли не подвергнуться этому риску. И они ему подверглись. Миф о Прогрессе был, без всякого сомнения, единственным, к которому смогли приобщиться миллионы людей, единственным, который удовлетворил одновременно их алчность, упрощенный морализм и застарелый инстинкт справедливости, унаследованный от предков. Какой-нибудь хозяин-стекольщик, который во времена Гизо *, если обратиться к неопровержимой статистике, в интересах своей коммерции периодически бил стекла в домах целых кварталов, вполне очевидно, имел, как и любой из нас, приступы слабости. Ты можешь затягивать шею сатиновым галстуком, носить в петлице розетку величиной с блюдце и обедать в Тюильри, что с того! Бывают дни, когда и в тебе просыпается душа. О! Разумеется, праправнуки этих людей сегодня пай-мальчики, живые модели, опрятные, спортивные, с более-менее приличной родней. Многие из них объявляют себя роялистами и говорят об экю своего предка, гордо вздернув подбородок (на манер потомка Годфруа Бульонского *, заявляющего свои права на Иерусалимское царство). Чертовы кривляки! У них есть одно оправдание: им не хватает общественного сознания. А от кого им было его унаследовать? Преступления, связанные с золотом, носят, кстати, абстрактный характер. Может быть в золоте даже кроется добродетель? Жертвами злата кишит история, но их останки не издают никакого запаха.
Позволительно связать это обстоятельство с весьма известным свойством солей этого магического металла, которые предупреждают разложение. Ведь если какой-нибудь свихнувшийся скотник изнасилует и убьет двух пастушек, история обязательно сохранит его имя, сделает из этого имени позорное клеймо, ругательное слово. Зато "торговые господа из Нанта", Великие работорговцы, как их с уважением называет сенатор из Гваделупы, могли битком набивать свои трюмы "черным мясом", на протяжении веков оно источало лишь легкий запах ворвани и испанского табака. "Капитаны невольничьих судов представляются людьми, преисполненными благородства, – продолжает почтенный сенатор. – Они носят парики, как при дворе, шпагу на боку, туфли с серебряными пряжками, расшитые камзолы, рубашки с жабо, кружевные манжеты". "Такая негоция, заключает журналист, – нисколько не позорила ни тех, кто ею занимался, ни тех, кто ее субсидировал. Кто из финансистов или состоятельных буржуа не являлся так или иначе работорговцем? Судовладельцы, которые финансировали эти дальние и дорогостоящие экспедиции, делили вложенный капитал на определенное число паев, и паи эти, в большинстве случаев приносившие огромный доход, являлись для всех отцов семейств исключительно желанным помещением капитала".
Весьма заботясь о том, чтобы заслужить доверие этих самых отцов семейств, капитаны невольничьих судов скрупулезно исполняли свои обязанности, о чем достаточно убедительно говорит следующий рассказ, взятый среди многих других свидетельств подобного рода из одной интересной книги *, рецензия на которую была опубликована 25 июля 1935 года в "Кандиде" *:
"Вчера в восемь часов мы привязали особо провинившихся негров за руки и за ноги на палубе лицом вниз и приказали сечь их кнутом. Более того, мы сделали им надрезы на ягодицах, чтобы заставить их сильнее прочувствовать свою вину. После того как от ударов кнута и надрезов ягодицы стали кровоточить, мы добавили пороху, сока от лимонов, рассола и молотого перца, смешав все это еще с каким-то снадобьем, которое врач дал для втирания, чтобы у них не началась гангрена, – но больше для того, чтобы все это сильнее драло им ягодицы, причем мы правили все время по ветру, с галсом по левому борту".
Между прочим, мы находим здесь образчик благоразумной сдержанности общества прошлого, когда оно оказывалось перед необходимостью преподать урок сознательности глупцам. Сегодня итальянская пресса очень усердствует, оправдывая в глазах последних массовое уничтожение абиссинцев с помощью иприта. Вся эта мистика силы обескураживает глупцов, потому что навязывает им утомительное для них напряжение умственных способностей. Короче говоря, пресса стремится внушить им точку зрения Муссолини. Отношение последнего к французской общественности, кстати, весьма любопытно. Муссолини основательный рабочий, он любит славу. Приняв на веру написанное в учебниках, он считает также, что французский народ более, чем какой-либо другой, обладает чувством справедливости, уважения к слабости и сострадания к горю. На фоне деревень, где защитникам удалось уничтожить все живое, даже грызунов и насекомых, он обращается к потомкам тех Торговых господ из Нанта, прибывшим со своими женами, барышнями и мальчуганами, которым предстоят экзамены в Эколь Сантраль *. Я думаю, он слегка краснеет, но потом воодушевляется, говорит о Величии, которое с тех пор, как существует мир, давит своей тяжестью на плечи несчастных людей, о Державе, об Империи. Добрые буржуа переглядываются между собой в сильном замешательстве: зачем г-н Муссолини привел нас сюда? Эти картины еще печальнее, чем Монмартрское кладбище, а супруга моя очень впечатлительна из-за повышенного давления. И сейчас вовсе не подходящий момент, чтобы городить столько фраз из-за каких-то негров. Наши предки, как и этот господин, тоже наживали на них состояние и отнюдь не считали себя обязанными разводить философию. Приносит доход дело-то, да или нет?
Идея величия еще никогда не убеждала глупцов. Величие – это вечное преодоление, а у посредственностей нет, вероятно, никакого образа, который позволил бы им представить себе его неодолимый порыв (вот почему они постигают величие лишь мертвым и воплощенным, как в камне, в неподвижности Истории). Зато идея Прогресса дает им нечто вроде хлеба, в котором они нуждаются. Величие предполагает великое служение. Тогда как прогресс идет сам по себе, куда его влечет масса накопленных экспериментов. Ему не надо оказывать никакого другого сопротивления, кроме веса собственного тела. Это похоже на компаньонство околевшей собаки и реки, по которой ее несет течением. Когда после очередной инвентаризации прежний хозяин-стекольщик подсчитывал точную сумму своих барышей, у него, должно быть, все-таки мелькала мысль о скромном компаньоне, который дохаркивает остатки своих легких в пепел очага, сидя между дремлющей паршивой кошкой и люлькой, где верещит недоносок со старческим личиком. Автор книги "Стандарты" * приводит ставшую известной фразу одного американского промышленника, сказанную журналисту, который, осмотрев его завод, выпивал с хозяином перед тем, как сесть в поезд. Журналист вдруг хлопает себя по лбу и спрашивает: "Какого черта у вас нет пожилых рабочих? Ни одному из тех, что я видел, никак не дашь больше пятидесяти..." Промышленник молча пьет вино и говорит: "Возьмите сигару, давайте-ка мы с вами закурим и пройдемся по кладбищу".
Тот хозяин-стекольщик тоже, должно быть, иногда прогуливался по кладбищу. И не затем, чтобы там помолиться, ибо буржуа той поры все были вольнодумцами; очень возможно, что он там скорбел и даже предавался размышлениям. Почему бы и нет? Я говорю это вполне серьезно. Люди, которые меня совсем не знают, часто принимают меня за ярого фанатика-памфлетиста. Я повторю еще и еще раз: полемист до двадцати лет – забавен, до тридцати терпим, к пятидесяти – невыносим, а далее – просто неприличен. Полемический зуд у старца представляется мне одной из разновидностей эротизма. Одержимый заводится с полоборота, говорят в народе. Далекий от того, чтобы заводиться, я все свое время отдаю тому, чтобы понять – и это единственное средство от истерической горячки, в которую в конце концов впадают те несчастные, кои шагу ступить не могут без того, чтобы не угодить в какую-нибудь несправедливость, как в ловушку, тщательно замаскированную в траве. Я стремлюсь понять. Мне кажется, я стараюсь любить. Правда, я не являюсь, что называется, оптимистом. Оптимизм всегда казался мне тайным алиби эгоистов, озабоченных тем, чтобы скрыть хроническое удовлетворение самими собой. Оптимистами они бывают для того, чтобы избавить себя от проявления сострадания к людям, к их горю.
Можно себе представить, какую страницу могла бы подсказать Прудону * фраза этого американца. Я не считаю, что эта фраза так бессострадательна, как кажется. Впрочем, можно столько рассказать о сострадании! Тонкие умы легко судят о глубине этого чувства по конвульсиям, которое оно вызывает у некоторых сострадателей. А конвульсии эти выражают неприятие боли, довольно опасное для больного, ибо в порыве ужаса можно спутать страдание и страждущего. Всем нам встречались такие слабонервные дамы, которые не могут спокойно видеть покалеченной козявки без того, чтобы не раздавить ее тотчас с гримасой отвращения, что совсем не утешительно для живого существа, которое ничего бы, вероятно, так не желало, как для исцеления уползти потихонечку в свой уголок. Некоторые противоречия периода новейшей истории прояснились для меня, как только я пожелал отдать себе отчет в следующем факте, что прямо-таки бросается в глаза: у нашего современника черствое сердце и уязвимое нутро. Как после потопа, земля наша завтра, возможно, будет принадлежать дряблым чудовищам.
Позволительно думать, что некоторые натуры инстинктивно защищаются от сострадания из-за прямого недоверия к самим себе, грубости своих реакций. Глупцы на протяжении веков послушно приняли традиционное учение Церкви по вопросам, которые, по правде говоря, представлялись им неразрешимыми. Имеет ли страдание искупительную силу, можно ли его даже любить – что значит здесь мнение какой-то кучки оригиналов, раз здравый смысл, как и Церковь, допускает, что разумные люди избегают его всеми силами? Конечно, ни один глупец прежде и не помышлял отрицать мирового характера Скорби, но мировая Скорбь была от него сокрыта. Сегодня, чтобы быть услышанной, она располагает столь же мощными средствами, как радость или ненависть. Те самые люди, которые понемногу систематически сужали семейные отношения, сводя их лишь к самому необходимому обмену уведомительными письмами о рождении, бракосочетании или кончине, – все ради того, чтобы поберечь свои скудные запасы чувствительности, – теперь не могут развернуть газету или повернуть ручку радиоприемника без того, чтобы не узнать о какой-нибудь катастрофе. Ясно, чтобы избавиться от этого наваждения, этим несчастным уже недостаточно раз в неделю, во время большой мессы, рассеянно выслушать проповедь о сострадании от какого-нибудь бодренького, хорошо откормленного каноника, с которым они позже за воскресным обедом вместе расправятся с дичью. Вот глупцы и набрасываются столь решительным образом на проблему скорби, равно как и на проблему бедности. Глупец со своей железной логикой рассуждает так: науке надлежит победить скорбь, а нищетой займется экономист; пока же поднимем против двух этих зол общественное мнение, против которого, каждый знает, ничто не может устоять – ни на земле, ни на небесах. Почитать бедность? А почему бы не вшей бедности? Эти восточные химеры были бесхитростны лишь во времена Иисуса Христа, который, кстати, никогда не был человеком действия. Если бы Иисус Христос жил в наше время, ему, как и всем, пришлось бы создавать себе положение в обществе; когда б ему довелось возглавить даже небольшой заводик, уж он бы усвоил, что современное Общество, превознося достоинство денег и считая позором бедность, исполняет свою роль по отношению к бедняку.
Человек рождается прежде всего гордым, его широко отверстое самолюбие более ненасытно, чем его утроба. Не потому ли военный, получив латунную медаль, считает, что достаточно отмечен за смертельный риск? Всякий раз, когда вы ущемляете престиж богатства, вы подымаете бедного в его собственных глазах. Он меньше стыдится своей бедности, свыкается с ней и в своем помрачении может даже полюбить ее. Итак, для своего нормального функционирования общество нуждается в бедных, у которых есть самолюбие. И их ему поставляет не столько голод, сколько боязнь унижения, и причем лучшего качества – таких, что брыкаются, но до последнего издыхания тянут лямку. Тянут точно так же, как мрут на войне им подобные – не столько из вкуса к смерти, сколько из желания не посрамить себя перед товарищами или же чтобы досадить аджюдану. Если вы не будете держать их, запыхавшихся, преследуемых по пятам хозяином, булочником, консьержем, под постоянной угрозой бесчестья, угрозой оказаться клошаром, бродягой, они, возможно, и не прекратят работать, но только тогда они будут работать меньше или захотят работать по-своему и не будут больше испытывать уважения к машинам. Уставший пловец, чувствующий под собой пятисотметровую толщу воды, отмеряет свои саженки с большим усердием, нежели тогда, когда его ноги достают песчаное дно пляжа. И заметьте, во времена, когда методы либеральной экономики имели свою самую полную просветительскую силу, свою полную действенность (до прискорбного изобретения синдикатов), настоящий рабочий, рабочий, сформированный вашими стараниями, оставался настолько глубоко убежден в своем долге каждый день откупаться работой от бесчестья бедности, что, даже будучи старым или больным, он с одинаковым ужасом избегал богадельни или больницы – не столько из-за привязанности к свободе, сколько из-за стыда, стыда, что он "не может больше соответствовать", как он выражался на своем восхитительном языке.
Гневом глупцов полнится мир. Он, конечно, менее опасен, чем их сострадание. Самая безобидная позиция глупца перед лицом скорби или нищеты тупое безразличие. Ваше несчастье, если, закинув за спину ящик с инструментами, он своими неловкими руками, своими безжалостными руками потянется к шарнирам, на которых держится мир! Вот он уже кончил ощупывать, вот он достал из ящика пару большущих кровельных ножниц. Как человек практичный, он склонен думать, что скорбь, как и бедность, – всего-навсего пустота, отсутствие чего-либо, ничто, наконец. Он удивлен, что они сопротивляются ему. Таким образом, бедняк не является просто гражданином, которому, например, не хватает лишь счета в банке, чтобы походить на любого и каждого. Конечно, есть бедняки и такого рода, кстати, их гораздо меньше, чем это себе представляют, ибо экономическая картина мира искажена как раз такими вот бедняками, ставшими богатыми, которые являются фальшивыми богачами и в богатстве сохраняют все пороки бедности. Подобно тому как эти бедняки не были настоящими бедняками, они не являются и настоящими богачами – это нечистая раса. Но разве будет все тот же глупец, заветная иллюзия которого заключается в том, что индивидуумы отличаются один от другого, а народ от народа лишь по причине той злой шутки, которую с ними сыграли, наделив их разными языками и что они ожидают всемирного примирения от развития демократических институтов и поголовного изучения эсперанто обращать внимание на подобные тонкости? Как вы внушите ему, что существует особый народ Бедняков, что традиции этого народа – более древни, чем все традиции в мире? Народ бедняков, не менее неистребимый, чем еврейский? С этим народом можно договариваться, но его нельзя растворить в общей массе. Будь что будет, надо оставить ему его законы, его обычаи и тот весьма оригинальный жизненный опыт, с которым все вы ничего не можете поделать. Опыт, который похож на опыт детства – наивный и сложный одновременно, неумелая мудрость, столь же чистая, как искусство старых лубочников.
Еще одно: дело не в том, чтобы обогатить бедняков, ибо всего золота ваших приисков, вероятно, не хватит для этого. (Впрочем, вам удалось бы лишь увеличить количество фальшивых богачей.) Никакая сила в мире не может остановить золото в его вечном движении, собрать в одно золотое озеро миллионы ручейков, по которым утекает более неуловимый, чем ртуть, ваш заколдованный металл. Дело не в том. чтобы обогатить бедняка, а в том, чтобы почитать его, вернее – вернуть ему честь. Очевидно, ни сильный, ни слабый не могут жить без чести, только слабый нуждается в чести гораздо больше. В этой максиме нет, впрочем, ничего странного. Опасно позволять унизиться слабым, разложение слабых – отрава для сильных. Во что превратились бы женщины ваши жены, – если бы, располагая на протяжении веков средствами поработить их тело и душу, вы, по общему согласию, не приняли бы разумного решения уважать их? Вы уважаете женщину и ребенка, и никому из вас не придет в голову считать их слабость (равно как какое-нибудь увечье) чем-то постыдным, едва ли допустимым. Одержали же эти нравы верх над грубостью, почему бы нам не стать свидетелями того, как в свою очередь уступят свой гнусный престиж деньги? Да, почет деньгам немногого бы стоил, если бы вы не вносили в это своей тайной лепты.
"Но разве не было так всегда, на протяжении веков?" Признайте лучше, что, если денежные тузы и располагали часто всеми привилегиями власти, власть эту никто и никогда не считал законной, никогда не было и никогда не будет законной силы у Чистогана. Стоит за него взяться, он прячется, забивается в угол, зарывается. Даже сегодня, контролируя общество, он немногим отличается от работника на ферме, который спит со своей хозяйкой, зрелой вдовушкой. Он заведует кассой, но на людях зовет свою любовницу "наш' гыспыжа" и разговаривает с ней, сняв шапку. Королевам красоты, звездам киноэкрана устраивают громкие овации. А можете вы представить себе, что те же восторженные лица, которые толпятся вокруг Тино Росси * на Северном вокзале, встречают аплодисментами одного из Рокфеллеров? Им совсем не стыдно показать своими бурными проявлениями чувств, что они завидуют этому маленькому корсиканцу с медовым голосом. Но они сгорели бы со стыда при мысли, что проявят подобное раболепие перед г-ном Фордом, будь он даже красив, как Роберт Тейлор *. Чистоган – хозяин, пусть так. Однако он не имеет даже своего представительства, как какая-нибудь самая простая, третьесортная держава; он не вышагивает в парадной форме в кортежах, где вы всегда можете увидеть Судью, облаченного в красное, подбитое кроличьим мехом, Военного, разукрашенного, как кафедральный швейцар, самого этого Швейцара, открывающего дверь Прелату в фиолетовом, Жандарма, Префекта, похожего на него Академика, Депутатов в черных фраках. Но вы не увидите там Богача, хотя это он несет все расходы по устройству праздника и имеет достаточно средств, чтобы украсить шляпу пышным плюмажем.
Г-н Ш. Моррас нашел однажды блестящее определение, полное величия и человеческого достоинства: "Что меня удивляет, так это не беспорядок, а порядок". Мы должны преисполниться удивления от того, что даже в мире, который ему принадлежит, Чистоган, похоже, всегда стыдился самого себя. Рузвельт напоминал недавно, что четверть всего достояния Америки находится в руках шестидесяти семейств, число которых к тому же по воле брачных союзов тяготеет свестись к двадцати. Некоторые из этих людей, не имеющие даже простого галуна на рукаве, владеют восемью миллиардами. О! Я прекрасно знаю – наши молодые реалисты правого толка непременно захихикают: "А двести семейств? Хи-хи-хи!" Что ж, шутники. Не знаю, существует ли на самом деле Реальная страна, в чем стараются убедить вас доктора, которые вас осеменяют, но совершенно очевидно, что существует реальное достояние Франции. Это реальное достояние должно обеспечивать наш кредит. Но вы прекрасно знаете, что это отнюдь не так. Пятьдесят миллиардов, разменянные на монеты по сто су и запрятанные в шерстяные чулки, совершенно неспособны противостоять даже одному, но отмобилизованному миллиарду, который маневрирует обменными операциями, следуя наполеоновскому принципу ведения войны: "Разве важно, какое количество полков выставит неприятель, лишь бы вы оказались сильнее его там, где он более всего слаб!" А если так трудно отмобилизовать пятиливровые экю, то что тогда говорить о полях, лесах?
Таким образом, вовсе не абсурд утверждать, что реальное богатство нации, столь огромное, каким кажется по сравнению с капиталом, удерживаемым небольшим числом частных лиц, ни в коей мере не находится в зависимости от предприятий последних. [...] Знаю, молодые реалисты, что подобные мысли не тревожат по ночам ваших невинных снов. Что для вас поля, виноградники? "Опять франк падает. Вот лафа! Скоро министр свалится". К несчастью, вопрос стоит не так, как вы думаете. Не за франк я боюсь, бедняжки вы мои, а за вас. Франк всегда, в конце концов, восстановит свою стоимость, эта стоимость рано или поздно будет соответствовать тому месту, которое Франция занимает в мире, той степени, в какой в моей стране нуждается мир. Враг хорошо знает это. Враг только ждет часа, когда его финансовые советники молча мигнут военным советникам. И тогда... Тогда франк потихоньку поползет вверх, дети мои, но это будут уже не те средства, которые сегодня способствуют его сползанию вниз: вы восстановите его стоимость ценой вашей крови, глупцы!
Должен сказать, что жизнь биржевых маклеров превратилась бы в эсхилову драму, если бы эти господа вздумали обмениваться между собой по перечислению или в кредит не банкнотами, а самими людьми. Но не нужно жизни биржевого маклера превращаться в эсхилову драму. Народ хоть и смутно, но всегда представлял себе, что тонкий ручеек драгоценного металла берет свое начало на кладбище, потом иногда исчезает неизвестно куда, чтобы в один прекрасный день забить снова на других кладбищах, на кладбищах со свежевырытыми могилами. Что вы хотите, народ иначе, чем мы, реагирует на тайну Чистогана, чтение трудов экономистов не поколебало его инстинкта. Вполне естественно, что он стал особенно чувствителен к жестокости этого бога с бесстрастным ликом луны, который перекладывает на этих бедолаг всю тяжесть своих разочарований. В действительности, как мы знаем, этот Властелин мира прячет под своей кирасой тщательно скрываемую рану, в глубине своего торжествующего сердца он терзается мыслью, как бы не прослыть глупцом перед настоящими хозяевами и сеньорами, от желания покорить которых он сгорает. Льстецы, коих он приглашает за свой стол, несмотря на то, что им щедро заплачено, рассовывают по карманам приборы, а рабы потихоньку плюют в блюда. Признайте, что такому монарху не за что уважать самого себя.
Ибо если Чистоган не снискал еще публичного признания своего господства, то скорее не из лукавства или осторожности, а из непреодолимой скромности. Те, кто ускользает от его власти, знают его силу, вплоть до лиарда 1. Он же об их силе не знает ничего. Святые и Герои знают, что у него на уме, а он не имеет ни малейшего представления о том, что думают эти самые Святые и Герои о нем.
1 Грош (стар.). – Прим. перев.
Совершенно очевидно, что одна только любовь к деньгам всегда порождала лишь маньяков, фанатиков, которых общество едва ли знает, которые стонут и гниют по сумрачным местам, в каких растят шампиньоны. Скупость – это не страсть, это порок. Мир не принадлежит порочным людям, как это представляется целомудренным мученикам. Мир принадлежит Риску. Здесь есть над чем заставить расхохотаться Мудрецов, мораль которых – накопление. Но если они сами ничем не рискуют, то зависят от риска других. Случается, что волею божьей они от этого даже погибают. Так, какой-нибудь неприметный инженер вдруг решит, к немалому удивлению своих близких, построить механическую птицу, а какой-нибудь велогонщик за стаканом вермута заключит пари, что испытает эту диковинную машину, и не пройдет и тридцати лет, как с неба на головы Накопителей посыплются бомбы весом в тысячу кило. Мир принадлежит Риску. Завтра Мир будет принадлежать тому, кто рискнет больше всех, более решительно возьмет Риск на себя. Если бы я располагал временем, я бы охотно предостерег вас от иллюзии, столь милой сердцу благочестивцев. Благочестивцы упорно верят, что человечество без бога (как они говорят) погрязнет в разгуле распутства (чтобы опять же сказать их языком). Они ожидают новой Римской империи. Можно думать, что они будут разочарованы. Загнивающей частью Империи была лишь кучка чиновников-грабителей, циничных животных, с пастью, открытой для всех гнойных выделений Африки и Азии, присосавшихся губами к сточной канаве обоих континентов. В этом вся утонченность этих скотов, как и эстетство многих традиций коллежей. На протяжении веков их учителя-педанты предлагают восхищенному взору молодых французов легендарных Петрониев * и Лукуллов *, коих по выходе из парной эфебы умащивают благовониями. По зрелом размышлении, если эти люди так много мылись, значит, они сильно смердели? Нард 1 и бальзамы зря лились на постыдные раны, о которых писали Ювенал * и Лукиан *. Добавлю: даже те из этих несчастных, кто не жаловался на здоровье, были так прожорливы, что, дабы лучше насытиться, принимали пищу лежа, а насытившись, тут же опорожнялись, как бурдюки, засунув толстые, унизанные золотыми перстнями пальцы поглубже в глотку, даже не дав себе труда сесть на зад. К концу угощения они испытывали настоятельную необходимость отмыться. Слов нет, жили они в роскошных городах, но я никогда не любил этих представителей римской эпохи! Тем не менее мне понадобились годы, чтобы для меня начала раскрываться не только их вопиющая грубость, но и какое-то особое дремучее невежество. Я уже не говорю о нелепых колоссальных тратах, о муренах, откармливаемых рабами, блюдах из соловьиных языков, жемчуге, растворяемом в фалернском вине, и прочих столь же дурацких выходках, вульгарность которых вызывала бы отвращение даже на видавшей виды Канебьер 2. Я думаю о других якобы дьявольских забавах (может, они и были таковыми), о которых лицейские наставники говорят, побледнев и понизив голос, но о которых, по всей видимости, грезят наедине с собой их ученики. Все эти толстобрюхие императоры проявляли много доброй воли во зле. Чтобы быть действительно извращенными, им недоставало человеческих качеств. Да не навлечет на себя проклятие возжелавший! Да не вкусит тот, кто возжелал, хлеба и вина погибели! Что тут сказать? Никак не может нанести тяжкого оскорбления богу тот, кому нечем любить его и служить ему. [...]
1 Пахучее вещество. – Прим. перев.
2 Главная улица Марселя. – Прим. перев.
Меня восхищают те просвещенные болваны, прямо-таки распираемые культурой, пожираемые книгами, как блохами, которые утверждают, сверля пальцем воздух, что ничего нового на свете не происходит, что все уже видано. Да что они знают? Пришествие Христа было первым новым явлением. Дехристианизация мира будет, возможно, вторым. Тот, кто никогда не задумывался над этим вторым феноменом, не может составить себе представления о его последствиях. С еще большим изумлением гляжу я на католиков, коих чтение, пусть рассеянное, Евангелия не побуждает к размышлениям о становящейся с каждым днем все более острой борьбе, которую предвосхитило одно удивительное изречение, так и не услышанное ими, оставшееся совершенно непонятым: "Вы не можете служить Богу и Мошне". О, я очень хорошо их знаю. Если каким-то чудом моя мысль заденет одного из них, он побежит к своему приходскому священнику, который от имени бессчетных казуистов спокойно ответит ему, что этот совет адресован лишь совершенствам и что, следовательно, он не касается предпринимателей. А я согласен с этим полностью. Я даже позволю себе написать с большой буквы слово "Мошна". Вы не можете служить Богу и Мошне. Власть Мошны противостоит власти Бога.