Текст книги "Сохранять достоинство (сборник)"
Автор книги: Жорж Бернанос
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Ненасытные паразиты
Август 1943 г.
Прозорливые люди уже давно с тревогой наблюдают, как нарастает повсюду в мире гнусная жажда наживы, плодящая все новые и новые полчища ненасытной, всепожирающей саранчи, и задаются вопросом, не станет ли только что отвоеванная у тиранов свобода добычей новых захватчиков. Совсем недавно почти то же самое говорил человек, чья компетентность не подлежит сомнению, вице-президент Соединенных Штатов Уоллес *.
Уж его-то слова, точно, должны были дойти если не до сердца, то до нутра железных, угольных, нефтяных магнатов и газетчиков, находящихся у них на содержании (классическим образчиком этой породы остается Хёрст). Что же касается моих слов, то они – и это также точно – оставят их совершенно равнодушными, а вернее – и вовсе не достигнут их ушей. Однако кто служит золотому тельцу, а кто и позолоченному. Есть капиталисты глобального масштаба, о которых вел речь Уоллес, а есть мелкая сошка, подбирающая за ними крохи. Я не настолько высокого мнения об этой мелюзге, чтобы думать, будто она опасна сама по себе, но она нестерпимо омерзительна и подает дурной пример. На этих шутов я и ополчаюсь. Охотно уступая Уоллесу настоящих разбойников, довольствуюсь тем, что не упускаю случая освистать мнящих себя капиталистами жуликов.
Пусть другие, более образованные, чем я, критикуют крупный капитал. Я не тщусь быть философом, экономистом или уж тем более геологом. Я простой наблюдатель, что вижу – о том и говорю. Зато говорю свободно, как и когда считаю нужным. Если у писателя есть друзья в разных концах света и если он не страшится бедности – иначе говоря, готов обходиться без автомобиля и холодильника, – он всегда сумеет опубликовать свои книги. Заткнуть ему рот не удастся, разве что убить. Итак, я говорю только о том, что вижу, ни больше и ни меньше, но мои наблюдения могут оказаться полезными для всех. Финансисты, коммерсанты и промышленники вольны, разумеется, не разделять моих убеждений. И все же они должны согласиться со мной в том, что кишмя кишащие на теле капитализма паразиты угрожают самому его существованию: он может в короткий срок зачервиветь и сгнить, как облепленный мухами кусок мяса.
Главы великих демократических держав, прикладывающие все силы, чтобы, как сказал недавно Рузвельт, не допустить у себя внутренней коррупции, я полагаю, нисколько не заинтересованы в том, чтобы поощрять такую коррупцию у соседей. Но, к сожалению, находятся люди, делающие это, прикрываясь их именем. Мелкие финансовые, промышленные и газетные мошенники умеют только одно – продаваться, но уж этим искусством владеют в совершенстве. И я сетую не на то, что их покупают, а на то, что покупают слишком дорого. Года три-четыре назад вся эта сволочь была фашистской. Сегодня она клянется в верности демократии. На какую же пользу от такого потрепанного товара можно еще надеяться?..
И все-таки им пользуются. В частности, используют против Франции. Раньше Франции с жалостливым презрением ставили в пример немецкую силу, немецкую дисциплину и немецкую организованность. Сейчас ей указывают на американский прогресс. А цель все та же: доказать ущербность моей родины.
Все дело в том, что она путает карты тех самых разбойников, о которых говорил Уоллес. Они делали ставку на Германию. Интернационал Денежного Мешка делал ставку на тоталитарную Германию – в чем, впрочем, нет ничего удивительного, ведь гитлеровская Германия сохранила в неприкосновенности свои капиталистический костяк, достаточно сказать, что Геринг и по сей день остается одним из крупнейших в мире трестовых воротил. Франции была отведена в этой игре роль жертвы, и теперь бандиты боятся остаться с трупом на руках. Если слово "изоляционизм" имело когда-нибудь конкретный смысл, то оно означало политику изоляции Франции. Францию оставили отбиваться в одиночку от Гитлера, Муссолини, Франко, ей не дали вступить в союз с русскими, ее заманили в Мюнхен и принудили отречься от единственного союзника. И вот те, кто поставил на Германию против Франции, кто обрек Францию на гибель, хотят представить дело так, будто это сама Франция сделала ставку на фашизм и пала жертвой собственной реакционности, не пожелав внять призывам таких героев-реформаторов, апостолов социального прогресса, как Гувер или Чемберлен... По окончании войны Францию собираются швырнуть в одну могилу с фашистскими диктаторами, покончив с ней раз и навсегда.
Пока Франция жива, пока французский дух будет хоть чего-то стоить в глазах людей, многие задуманные махинации могут не удаться или по крайней мере из них не удастся извлечь всей выгоды. Этим и объясняется стремление уничтожить или, на худой конец, очернить этот дух. И его будут чернить любыми средствами, при каждом удобном случае. Чтобы очернить его, обливают грязью такого скромного французского писателя, как я. Прежде, в те благодатные времена, когда Бразилия еще была нейтральной страной, меня, как и Жака Маритена, обзывали коммунистом, а теперь обзывают фашистом и собираются выбросить на свалку вместе с Марсельезой и гражданским кодексом... Я вовсе не преувеличиваю. Те, кого интересует моя особа, могли собственными глазами прочитать эти лестные отзывы обо мне здесь же, на страницах газеты, где я выступаю в течение трех лет. Как ни грубо сработана эта клевета, в ней все-таки слишком много яда, чтобы я опростоволосился, поверив, будто инициатива статьи принадлежит тому, чьим именем она подписана. Видимо, этот автор относится к разряду истеричных писак, которые утрачивают силу, еще не начав творить, не могут зачать сами ни одной мысли, зато подхватывают чужие и поспешно, точно школьник, листающий альбом с эротическими картинками, предаются постыдному, бесплодному занятию одиночек. Его напускное негодование, его ужимки, вопли, гримасы и вилянья внушают мне едва ли не сочувствие. Гораздо большее отвращение я испытываю к вдохновителям этого несчастного паяца, даже не сообщившим ему, что один из моих сыновей вернулся тяжело больным из Англии, где остались другой сын и племянник, воюющий в составе британского десанта. Но я постараюсь преодолеть отвращение, чтобы в заключение обратиться к этим людям. Они притворяются, будто всерьез считают меня противником казни Муссолини. Я ничуть не против того, чтобы Муссолини удавили и, если понадобится, сам принесу веревку. Но я бы хотел, чтобы рядом с ним повесили, и не за шею, а за ноги, как собак, упомянутых Уоллесом дельцов мирового масштаба, тех, кто едва не погубил весь род человеческий, ради того чтобы продать фашистским диктаторам лишнюю тонну своего угля, своей нефти и стали.
Дядя Сэм и Макиавелли
Сентябрь 1943 г.
Похищение Муссолини * относится к разряду тех событий, которых люди солидные, люди серьезные никогда не предвидят и довольствуются тем, что принимают их, становясь еще более серьезными. В эпохи, подобные той, что переживаем сейчас мы, трагичность событий быстро бы стала нестерпимой, если бы серьезность серьезных людей не привносила бы в них столь необходимой нотки комизма.
Еще лишь несколько месяцев назад определенные английские и американские политические круги проявляли большое недоверие по отношению к генералу де Голлю, которого они открыто и без малейших на то оснований обвиняли в вынашивании фашистских проектов. Если верить представителям прессы, то в Алжире одно время даже стоял вопрос о том, чтобы арестовать его с помощью его бывшего сподвижника адмирала Мюзелье *. Когда вспоминаешь о таких вещах – но к счастью, для правительств публика не имеет памяти, – становится просто смешно при мысли о том, что эти же самые политики, столь подозрительные и осмотрительные в отношении стоящего выше всяких подозрений человека, имя которого будут помнить столько, сколько будет длиться история Франции, держали в своих руках или по крайней мере под своим контролем самого изобретателя фашизма, мэтра и бога всех прошлых, настоящих и будущих фашизмов, чьим учеником смиренно называет себя Гитлер, и что они позволили его похитить, как опекуны в комедии позволяют влюбленному молодому человеку похитить их воспитанницу.
Наверняка найдутся читатели, которые упрекнут меня за этот иронический тон. Пусть они меня извинят! Такая уж у нас, у французов, манера спасаться от приступов горечи, когда та переполнит наши подвергшиеся унижению сердца. Да, меня душит стыд, когда я думаю об оскорблениях и насмешках, извергаемых пропагандой диктатур, потому что эта волна грязи может захлестнуть идеи, которые я почитаю, и умирающих за них мучеников – тех неизвестных героев в Европе, которые почти каждый день выстраиваются перед нацистским карательным отрядом и которые вправе потребовать, чтобы политики не предоставляли их палачам возможность зубоскалить над их трупами, обзывая их простофилями и дураками. Я думаю также о тех итальянских антифашистах в Милане, Генуе, Болонье, о тех рабочих, о тех демонстрантах, о тех забастовщиках, которых мы подтолкнули к восстанию и которых тоже поведут на бойню под улюлюканья и плевки. Напрасно мне возразят, что наши друзья англосаксы, обладающие менее богатым, чем у французов, воображением, удивятся моему возмущению, которое уже ничего не сможет изменить в судьбе тех несчастных. Когда друзей не могут спасти, за них мстят. А пока месть еще не настигла убийц, вполне можно начать отмщение с тех бездарей, которые, вероятнее всего, представили Рузвельту и Черчиллю заведомо ложные сведения о ситуации в Италии – столь же ложные, как и те, которые в прошлом они представляли о положении в Северной Африке и о состоянии общественного мнения французов.
Ибо всем ясно, что мы оказались обманутыми хитрыми итальянцами, имеющими опыт в combinazioni. Если позволительно напомнить об этом, то скажу, что я предвидел этот обман, но совсем не горжусь этим, так как, чтобы его предвидеть, было достаточно чуть-чуть здравого смысла. Впрочем, не стоит и приписывать большую заслугу итальянцам в успехе этого предприятия, потому что их противники оказались опасно поражены ребяческой самоуверенностью и иллюзорным представлением о Европе как о столь отсталом мире, что первый попавшийся дипломат смог бы благодаря современной технике в одно мгновение обвести сейчас вокруг пальца и Талейрана *, и Меттерниха *, и Кавура *. Не будем, однако, заблуждаться! Отнюдь не в этом одном таятся причины из ряда вон выходящих промахов, которые без конца компрометируют" замечательные промышленные и военные усилия. Да, именно так, здесь нечто большее, нежели ошибочная оценка, здесь обнаруживается порочность суждения, которую невозможно объяснить иначе, как деформацией совести. По всей видимости, союзническая дипломатия пошла навстречу итальянским Дарланам и пейрутонам, в ущерб людям, которые считаются слишком опасными для крупной буржуазии, ликующей в настоящий момент в Триесте, Турине, Милане, в самом Риме, поскольку ей удалось (как и нашей буржуазии в 1940 году) снова обрести защиту немецкой бронетанковой жандармерии.
В момент, когда я пишу эти строки, пропаганда пытается исказить факты таким образом, чтобы общественное мнение, жестоко пострадавшее от разочарования, не смогло извлечь из всего этого урока на будущее. При первой же возможности оно снова начнет бесконтрольно принимать на веру такие неправдоподобные известия, как массовое превращение фашистов в демократов, как добрая воля старых лисиц вроде Бадольо, как раковая опухоль у Муссолини. А ведь теперь-то всем должно бы быть ясно, что торги относительно бомбардировок Рима, переговоры, предшествующие перемирию (где ватиканская дипломатия, кажется, сыграла роль, которую следовало бы прояснить), в конечном счете послужили той цели, к достижению которой стремился Гитлер: выиграть время, чтобы иметь возможность укрепить свои позиции на реке По. Во всяком случае, было бы абсолютно невероятно, чтобы Италии удалось избежать своей судьбы и стать рано или поздно полем битвы. Однако она поставила свои армии и свой флот в укрытие и умело пользуется своими двумя правительствами, демократическим правительством на Сицилии и фашистским – в Кремоне *, что даст ей возможность предавать всех и выигрывать на одной либо на другой доске или, вероятнее, на обеих сразу. Дяде Сэму еще следует многому поучиться у Макиавелли.
Преподобный Понтий Пилат
Сентябрь 1943 г.
К тому времени, когда в 1938 году я покинул Европу, Муссолини уже совершил почти все преступления, в которых признает его виновным трибунал демократических стран, если таковой будет когда-нибудь учрежден. Тем не менее в кругу так называемых порядочных людей – Hombres Dignos, как говорят испанцы, – он пользовался неизменным уважением. Стоит ли напоминать католикам, каким буйным восторгом было встречено заключение Латеранского договора *, подписанного Пием XI, но в немалой степени обязанного своим существованием бывшему папскому статс-секретарю, впоследствии самому ставшему папой, его преподобию кардиналу Пачелли *, а точнее, его родне, так как текст договора был составлен юристом Пачелли, получившим по этому случаю, если мне не изменяет память, титул маркиза. Я знаю, что это событие произошло еще до начала войн в Эфиопии и в Испании, но думаю, оно обеспечило возможность этих войн, гарантировав Муссолини, которого церковная пресса превозносила, словно нового Карла Великого, не только терпимость, но и сочувствие со стороны миллионов верующих и священнослужителей. И это сочувствие Муссолини сохранялось вплоть до того дня, когда он, как обещал Гитлеру, объявил войну демократическим странам, впервые в жизни сдержав свое слово.
Прошу прощения за то, что напоминаю все эти подробности. Казалось бы, это излишне. Действительно, сегодня никому не придет в голову отрицать, что благонамеренные европейцы и американцы чрезвычайно высоко ценили этого бывшего марксиста *, который был похвально откровенен и никогда не скрывал, что не верит в Бога. Но вот увидите: пройдет несколько месяцев, и все, кто слепо почитают Его Величество Свершившийся Факт, примутся громогласно клясться, будто никогда не заблуждались на счет узурпатора, так что в конце концов и сами в это поверят. Вот почему, пока еще не поздно, мы должны запечатлеть истину.
"К чему? – наверняка спросят многие читатели. – Не лучше ли, памятуя о сыновьях Ноя, прикрывших наготу отца *, милосердно предать забвению слабости миллионов простых смертных?" Я бы и рад. И если я не молчу, то потому, что не могу допустить, чтобы честь всех христиан подло приносилась в жертву интересам немногих, пусть даже самых высокопоставленных лиц. Я должен говорить, раз никто другой не хочет, хотя порой мне бывает тягостно выполнять этот долг: я ведь не настолько наивен, чтобы верить в искренность многих из тех, кто аплодирует моим обличительным речам. Да, они хлопают в ладоши, но про себя досадуют на то, что, высказывая истины, которые им хотелось бы обратить против нашей веры, я не изменяю христианскому образу мыслей и не посягаю на святыни. Прежде чем упрекать меня в строптивости, надо еще подумать, не окажется ли она в конечном счете полезнее, чем слепое покорство тех, кто всегда все приемлет. Взять, к примеру, мои "Большие кладбища под луной": в свое время эта книга вызвала ни с чем не сравнимую бурю негодования. Влиятельные прелаты, главы многих орденов ратовали за то, чтобы ее занесли в Индекс *. Но очень скоро, когда пробьет час и все будут призваны к ответу, они, я уверен, еще порадуются тому, что им не удалось склонить Его Святейшество Пия XI к запрещению книги. Один из приближенных папы прислал мне тогда письмо, в котором сравнивал ее с разорвавшейся бомбой и признавал, что то был целительный взрыв. Надеюсь, когда над головной нашей Церкви грянет неотвратимая буря, может, и зачтутся в ее пользу слова скромного писателя-католика, сказанные еще несколько лет назад, посреди всеобщей ненависти и раздора, – беспристрастные слова, клеймившие лжецов из обеих партий и продиктованные лишь заботой об истине.
Теперь же я стремлюсь не только смягчить последствия уже совершенных ошибок, но и предотвратить новые. Все видят, что католические вожди позволили фашизму изрядно себя скомпрометировать. Но опрометчивость и малодушие, бросившие их вчера к ногам Цезаря, могут сегодня толкнуть их на новый неосмотрительный шаг: заставить их цинично отречься от того, чему они еще недавно поклонялись. Я призываю их думать не столько о своем пострадавшем престиже и даже не столько об идеях, которым они призваны служить, сколько о допущенной ошибке и о том, как ее исправить. Те, кто облечен властью над умами и совестью своих братьев, не имеют права ограничиться в подобном случае невнятными извинениями и все замять, положившись на то, что люди бесконечно легкомысленны, невероятно забывчивы и готовы поверить чему угодно, если говорить внушительно и с умным видом. Вождей, неверно оценивших каких-то деятелей, не сумевших предугадать хода событий, можно сравнить с невезучим или неумелым проводником, который завел караван невесть куда. Сколько они ни доказывай, что отлично знают правила ориентирования и даже могут рассказать их наизусть, это вовсе их не оправдает. С другой стороны, никто не требует, чтобы они били себя в грудь и публично каялись в глупости – от этого тоже мало толку. Зато если бы они постарались как можно отчетливее объяснить, как, когда, почему, в силу какого просчета они сбились с истинного пути, то тем самым честно исправили бы ошибку, то есть помешали ей повториться. Ныне потерпел крах тот, кого так почитал Чемберлен, кого политики, подписавшие мюнхенское соглашение, пытались в первые месяцы войны представить этаким миротворцем, арбитром, не позволяя нашим войскам войти в Италию, и нужно, чтобы все поддерживавшие его своими знаниями, авторитетом, властью повернулись лицом к толпам доверившихся им людей, с чьих глаз внезапно спала пелена, и открыто сказали им: "Нас обманул призрак славы, силы и величия, но мы богаты, влиятельны, сановиты и легко переживем крушение этой иллюзии, вы же станете еще беднее и ничтожнее, чем были прежде. И потому мы избавим вас хотя бы от последнего унижения, пусть даже это повредит нам: не станем с брезгливым равнодушием отворачиваться от авантюры, в которую мы же вас вовлекли..."
Отстаивать то, о чем я здесь пишу, – честь для писателя, если только он не продался официальной пропаганде. Берясь за перо, он заботится не о стиле и риторике, а о бедных людях, которые послушно восхищаются чем велено, до тех пор, пока вершители их судеб, сговорившись между собой, как бы похитрее вывернуться из неловкого положения, не отстранятся, оставив на их долю похмелье в чужом пиру.
Как спасать Германию
Октябрь 1943 г.
Прошу прощения за то, что уже в третий раз возвращаюсь к статье г-жи Дороти Томпсон *, название которой говорит само за себя: "Мы должны спасти Германию". Впрочем, точно так же я мог бы озаглавить и свою. Я ведь тоже считаю, что Германию надо спасать. Спасать прежде всего от самой себя.
Читатели, удостаивающие меня своим вниманием, знают, что я не стал бы шутить на подобную тему – она не располагает к веселью. Итак, Германию надо спасать, это бесспорно. Но, на мой взгляд, Дороти Томпсон слишком примитивно представляет себе, как это сделать, предлагая обойтись с древней нацией так же, как хотела бы, чтобы в сходных обстоятельствах обошлись с ее собственной. Мы со знаменитой журналисткой расходимся лишь в нюансах. Однако в нюансах-то все и дело.
Прежде всего Дороти Томпсон не желает, чтобы мы мстили Германии. И я с ней согласен. Но она считает, что если мы поступим с побежденной Германией так же, как поступала с побежденными народами сама Германия, то окажемся столь же преступными, и тут она не права. Подобными рассуждениями она потакает пребывающим в заблуждении немцам, и без того всегда готовым требовать справедливости для себя, как только лишаются возможности чинить несправедливости по отношению к другим. Г-жа Дороти Томпсон – бывшая жена Синклера Льюиса. Во всяком случае, ей, должно быть, известно, что библейский закон "око за око, зуб за зуб" никак нельзя назвать несправедливым. И Евангелие отринуло его не потому, что он несправедлив, а потому, что справедливость оно заменило милосердием.
Германии следует опасаться не только потому, что она едва не погубила весь мир, а потому, что, затеяв преступную игру, ставкой в которой была жизнь и смерть человечества, она, кажется, сожалеет только о своем проигрыше. Ах да, г-жу Дороти Томпсон раздражает, когда говорят "Германия". Она упрекает нас в том, что мы всю Германию объявляем причастной к злодеяниям полумиллиона фашистов. Но зачем приписывать нам то, чего у нас и в мыслях не было? Если бы мы действительно считали немецкий народ ответственным за зверства нацистов, то должны были бы требовать его полного истребления, но мы вовсе не желаем, чтобы с немцами расправились так же, как сами немцы расправились с евреями. Ни уничтожать немецкий народ, ни даже мстить ему мы не хотим, единственное наше желание – это договориться с ним раз и навсегда. Нас страшат новые проявления немецкого характера, к которому, как нам кажется, следует относиться совсем иначе, чем, скажем, к стихийно-неистовому характеру какого-нибудь ковбоя из популярных кинофильмов. Немецкий характер формировался – или деформировался – веками. Немецкое неистовство отнюдь не стихийно, оно продуманно и сознательно, с ним связана целая система законов и обрядов, так что нечего и думать отучить от него немцев такими же средствами, какими пытались когда-то – да и то безуспешно – отучить американцев от спиртного.
Исходная ошибка Дороти Томпсон в том, что, по ее представлению, немецкий народ делится на две части. Одна, ничтожно малая, – это маньяки и садисты, а другая, несравненно большая, – самые заурядные люди, ничем не отличающиеся от обыкновенных средних американцев, миллионы Бэббитов *, которых временно нарядили солдатами, тюремщиками и палачами и которые спят и видят, как бы поскорее вернуться в свой родной городишко с кучей "сувениров" в ранце... Что ж, американские Бэббиты и вправду все одинаковы, но просто оттого, что утратили расовые и национальные особенности. Впрочем, это не совсем верно. Потому что, если бы Дороти Томпсон было позволено переселить всех Бэббитов на родину их предков, они бы у нее на глазах снова превратились в немцев, голландцев или англичан.
Дороти Томпсон считает несправедливым распространять на весь немецкий народ ответственность за преступления, совершенные фашистами. А я полагаю столь же несправедливым исключить фашистов из немецкого народа, тем самым сбрасывая со счетов смягчающие их вину обстоятельства, то есть наследственность среды, культурные и нравственные традиции. Да, среди немцев есть маньяки и садисты. Есть, разумеется, и масса посредственностей, таких же, как везде, – полная безликость, в конце концов, стирает все различия и особенности. Но есть еще одна, самая многочисленная категория немцев, которые, хоть они не маньяки и не садисты, тем не менее смотрят на жестокость и насилие иначе, чем мы. Когда от каких-то поступков воздерживаются потому, что они запрещены божеским и человеческим законом, это одно, а когда такие поступки сами по себе внушают ужас и отвращение это совсем другое. Например, у всех англичан развито чувство жалости к животным. Среди арабов же это встречается крайне редко. Следовательно, чтобы отучить юного англичанина от дурной привычки разорять птичьи гнезда, достаточно простого внушения, а чтобы помешать юному арабу избивать своего осла, предпочтительнее задать мальчишке трепку. Почему? Да потому, что первого легко устыдить, второй же, колотя осла, ощущает то же самое, что русский мужик, колотя свою жену, – почитайте хотя бы воспоминания Горького о своем детстве, – то есть чуть ли не гордость, причем вполне невинную, и уж, во всяком случае, не испытывает ни малейшего стыда. Ведь в его глазах жестокость – признак силы.
Возможно, г-же Дороти Томпсон эти различия покажутся чересчур уж тонкими. Она гораздо яснее все поймет, если ей доведется услышать, как говорят между собой о будущем мире немцы-антифашисты. В девяти случаях из десяти они вспомнят о том, как в 1918 году Германия стала жертвой несправедливости *. Действительно, если исходить из принципов, изложенных в знаменитой декларации Вильсона, Германии должны были предоставить равные права с победителями. Можно оправдать досаду обманутых в своих надеждах немцев, но уж никак не возмущение и не злость. Как бы не так! Представьте себе, что Вильсон от имени всех союзников заявил бы тогда: "Господа немцы, хоть вы и проиграли, но все равно вы величайшая нация в мире. И мы примем как должное, если вы, как только представится случай, сделаете еще одну попытку осуществить свою историческую миссию, то есть завоевать и подчинить себе мир. Тогда, как велит суровый германский обычай, вы поступите с нами по закону сильнейшего. Это замечательный закон, но мы – всего лишь жалкие людишки, рожденные не повелевать, а повиноваться. Мы не дерзнем судить вас по этому закону и просим позволения применить к вам наш, основанный на идеологии, которой, правда, погнушался бы Ницше, но которая вполне подходит таким неполноценным и слабым народам, как наши". Так вот, если бы все это было высказано в не столь иронической форме, немцы сочли бы подобную позицию совершенно естественной и законной. В конце концов, разве не этой же логике следовал небезызвестный католический писатель, когда, протестуя против отчуждения монастырских земель, воззвал к духу незадолго перед тем осужденного "Силлабусом" * либерализма и написал достопамятную фразу: "Я требую свободы согласно вашим принципам и отказываю в ней вам согласно своим" *?
Мои слова продиктованы не вздорным желанием уличить противника в непоследовательности – это всегда казалось мне ребячеством. Если бы я считал, что передо мной обыкновенный случай классического фарисейства, когда в чужом глазу видят сучок, а в своем не замечают бревна, то вообще не стал бы ничего доказывать... Тогда можно было бы надеяться, что достаточно предъявить немцам фотографический снимок этого самого бревна – и они убедятся, что стали жертвами оптического обмана. К сожалению, все не так просто – об этом мы еще поговорим в следующий раз.
Все зачеркнуть и все начать сначала
Май 1944 г.
Несколько недель тому назад я упомянул о том, что международные плутократы собираются прибрать к рукам воздушные торговые пути. И, заговорив об этом, незаметно и почти непроизвольно впал в иронический тон – хоть мне не хуже других известно, что подобные игры всегда в конечном счете оплачиваются кровью – кровью простых людей, – я не могу заставить себя серьезно думать о миллиардерах вроде Форда или Мак-Кормика *. Александр Дюма-сын говаривал, что большие дела делаются чужими деньгами. Опыт мировых войн позволяет несколько изменить этот афоризм: большие дела делаются чужой кровью. И все-таки все эти короли финансов, повинные в стольких бедствиях и кичащиеся тем, что управляют миром, кажутся мне комичными. Я отношусь к ним так же, как к голливудским звездам, чья слава, похоже, впрочем, несколько померкла. Еще недавно миллионы дурней таскали в потайном отделении бумажника или под крышкой карманных часов фотографию одной из этих "роковых женщин", а время от времени находился недоумок, накладывавший на себя руки из-за такой красотки. Но о них столько писали в газетах, что все их чары развеялись. И теперь ни один нормальный человек, как бы ни искушал его бес сладострастия, не даст и десяти долларов за то, чтобы заключить в объятия какую-нибудь изнуренную актрису. Многим из них впору уже быть бабушками, и только при ослепительном свете юпитеров они еще имеют сносный вид, подобно тому как подаваемые в некоторых роскошных ресторанах подпорченные лангусты годятся в пищу только под майонезом, отбивающим запах тухлятины. Собственно говоря, красота этих несчастных созданий – такая же фикция, как и богатство набобов: если им верить, они руководят грандиозными предприятиями, но какого-нибудь колебания на бирже достаточно, чтобы повергнуть их в прах, загнать в ночлежку для бедных.
Да простят мне читатели это отступление. Напомню лишь, что я приводил сообщения прессы Старого и Нового света о могущественных английских, американских и канадских компаниях, которые намерены оспаривать друг у друга монополию на авиационные перевозки, исходя из публично высказанного одним государственным деятелем положения о том, что свобода воздушного пространства чревата анархией. Я пошутил по поводу такой заботы о небесных высях – разумеется, абсолютно бескорыстной, кто смеет в этом усомниться! – а в заключение выразил надежду, что вскоре там, за облаками, состоится встреча Рузвельта с Чемберленом и будет подписан договор о стратосфере – вот только не постигла бы его та же участь, что и договор об Атлантике.
Эти невинные шутки побудили одного читателя написать мне письмо – к сожалению, без подписи, – в котором он вежливо укоряет меня в скептическом отношении к словам и делам, с помощью которых лидеры великого Интернационала Денежного Мешка хотят развить во всем мире дух братской любви, основанный на всемирной конкуренции. Замечания доброжелательного незнакомца поколебали меня – я ведь и в самом деле всегда плохо разбирался в психологии дельцов. Однако вскоре нашел подтверждение своим взглядам, прочитав в газетах речь видного британского государственного мужа: он гораздо яснее, чем решился намекнуть я, сказал в палате общин о том, что из-за алчных притязаний отдельных стран и международных компаний монополия на воздушные пути может в ближайшее время стать поводом для новой войны.
Меня часто упрекают в пессимизме. Но я не пессимист. Я выполняю свой долг свободного человека и просто не желаю, чтобы меня водили за нос. В успокоительной лжи и в иллюзиях я не нуждаюсь, успокоительна лишь правда, если она не всегда успокаивает, то уж, во всяком случае, избавляет от рабства. Я говорю вслух неприятные вещи, в чем не было бы надобности, если бы пробудилось от пагубного сна узурпированное средствами пропаганды общественное мнение, если бы народы решились посмотреть в глаза будущему, вместо того чтобы требовать от радио и прессы того же, чего умирающий упрямо требует от врача: утешительных слов, которые он слушает не веря.
Один мой собрат по перу как-то горько сокрушался о том, что во Франции до сих пор не существует национального единства. Я не сомневаюсь в его добрых чувствах к нашей стране, но он должен был заметить, как и я, что о национальном единстве больше всех хлопочут, больше всех ждут, торопят, требуют и собираются осуществить его как можно скорее и любой ценой те самые люди, которые со времен Мюнхена не переставали то открыто, то тайно чернить Францию. И вообще, что такое национальное единство? Национальные единства бывают разные. Если бы, например, сразу после подписания мира с Германией наша нация объединилась вокруг Петена, как того желали некоторые безумцы из английских и американских изоляционистов, Дарлан отдал бы наш флот в распоряжение Гитлера, и, возможно, ныне знамя со свастикой развевалось бы над Вестминстерским аббатством, а Америка, отрезанная от Европы, блокированная с Атлантического и Тихого океанов, снова, как во времена сухого закона, стала бы жертвой головорезов-гангстеров, неправедных судей, продажных чиновников в фашистской форме немецкого или итальянского образца, ибо диктатура всегда и везде начинается с мобилизации всякого сброда. На это можно резонно возразить, что такое национальное единство было бы не настоящим. Просто все французы подчинились бы воле захватчиков. Но разве единство, которое нам навязывают сейчас, иного свойства? Боюсь, что нет. Мои постоянные читатели знают, что я люблю коротко и ясно излагать суть расплывчатых и высокопарных рацей политиков. И вот как я выразил бы чувства, сквозящие в словах рьяных противников наших теперешних действий: "Без конца болтают, будто французы переживают какой-то кризис общественного сознания. Но Франции пора бы понять, что она уже не так богата, чтобы позволить себе роскошь возиться с общественным сознанием. Пусть бы лучше положилась на нас – уж мы бы избавили ее от этого мучительного кризиса своими средствами, применив испытанную тактику умелых дельцов, которые, терпя одно банкротство за другим, все равно достигают полного преуспеяния: все зачеркнуть и все начать сначала."